Везунчик Дженна Блум

Моему папе

I

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ВОКЗАЛ, НЬЮ-ЙОРК

Четверг, 20 сентября 1945 года

1

Стоял конец сентября, когда Питер увидел женщину, похожую на его мать: та сидела в «Ойстер Баре» возле одной из величественных архитектурных колонн, напоминавших ему об отеле «Адлон» в Берлине. Она ела то, что мама Питера никогда бы не положила в рот, потому что эта пища была не кошерной, – салат из креветок. Питеру он нравился, как и многое, что мама в детстве запрещала. Он забирал тарелку спутника этой женщины с остатками устричного рагу – стандартного блюда ресторана, – но вдруг замер и, держа лоток для грязной посуды на уровне пояса, уставился на нее. Несмотря на то что эта женщина поглощала моллюсков, она должна была быть еврейкой. Она, если использовать английское выражение, как две капли воды похожа на мать Питера. Темная с проседью коса вокруг головы. Розовое платье. Жемчуг. Меховая накидка, хоть день был достаточно теплым, а воздух в «Ойстер Баре» – сырым. Нос женщины походил на острое лезвие ножа для отделения костей от мяса; ее кожа с изящными складками напоминала персик за день до того, как он сгниет и с него слезет его бренная плоть. На немецком это называлось «Doppelgänger», что означало «двойник», точная копия человека, и в литературе, как Питер помнил со времен университета, столкновение со своим Doppelgänger означало неминуемую смерть. Но что означала его слежка не за своей собственной копией, а за копией матери?

Женщина, почувствовав то ли взгляд Питера, то ли его затянувшееся пребывание возле стола, подняла глаза и взглянула на него, а Питер со все возрастающим страхом обнаружил, что у этой женщины даже глаза его матери, его собственные, глубоко посаженные, цвета морской волны глаза. Питер не сомневался, что она сейчас произнесет: «Ах, Петель, какие у тебя красивые волосы! Как они отросли», потом протянет руку, уберет локон с его лба и сообщит своему другу, дородному мужчине в очках с черной оправой: «Ты когда-нибудь видел такие золотистые локоны у мальчиков? Подарок от моей матери, и весь растратили на него. Ну не везунчик ли?», и в завершение вздохнет драматично и улыбнется Питеру с глубокой нежностью. Эта Doppelgänger, однако, ничего подобного не сделала. Ее лицо, поначалу выражавшее любопытство, теперь раздраженно напряглось. Она оглядела его с ног до головы и, казалось, была готова сказать ему что-нибудь резкое, когда ее блуждающий взгляд остановился на левом предплечье Питера. Питер и сам опустил глаза вниз, хотя, конечно же, знал, что там. Рукав белой рубашки, расстегнутый из-за жары на кухне, задрался, обнажив ряд маленьких, кривых зеленых цифр порядкового номера лагеря смерти.

Женщина быстро отвела взгляд от наколки, снова посмотрела на нее и затем взглянула в глаза Питера. Она выдавила болезненную улыбку и склонилась вперед, чтобы что-то сказать своему компаньону. Мертвая лисья морда на ее меховой накидке повисла в опасной близости от маленькой серебристой соусницы с соусом «Тысяча островов». В самый последний момент Питер убрал руку на стол и сдвинул лоток так, чтобы получше скрыть свой номер. Теперь женщина и ее компаньон вдвоем изучали его, стараясь делать вид, что не смотрят на него, в то время как их взгляды переключались с руки Питера на его тело, на лицо, на ноги в поисках видимых физических дефектов, полученных в лагере: возможно, отсутствующих зубов или сломанных и плохо вправленных костей, отрезанного уха, посиневших ногтей и торчащих от недоедания ребер.

Питер мысленно отрепетировал, что скажет дальше, поэтому произнес это на идеальном английском с едва ощутимым налетом немецкого. «Хотите сказать, что этот мальчишка – еврей, разговаривающий как фриц? – спросил недавно один из друзей кузена Сола в загородном клубе. – Ну, это уже слишком!»

Питер потянулся за хлебницей с крошками и остатками масла.

– Могу я это убрать, мадам? – спросил он.

II

ЛАРЧМОНТ, НЬЮ-ЙОРК

Четверг, 20 сентября 1945 года

2

По окончании смены Питер сел на нью-хейвенскую линию до Ларчмонта. Он ехал в дом кузена Сола, в котором теперь жил. Особняк времен Тюдора очень сильно походил на дом детства Питера в богатом округе Берлина Шарлоттенбург, и Питеру казалось, что он во сне, где все знакомо и при этом все совершенно неправильно. Оба дома представляли собой большие деревянные здания с каменными основаниями. Оба дома окружали обширные ухоженные угодья. Но на этом сходство заканчивалось. Вид здесь открывался не на реку Шпрее и на Schloß Charlottenburg[10], а на пролив Лонг-Айленд. И природа, окружающая дом Сола, тоже была другой – огромные валуны, испещренные блестящим веществом, которые садовник Сола называл слюдой. Экзотические растения были привезены из-за рубежа: бонсай и веерный клен, тропические кустарники с пышными розовыми кустами вместо ухоженного сада с фигурно постриженными кустами и расчищенными гравийными дорожками из детства Питера. Здесь даже имелся искусственный водопад, замысловато спускавшийся по темному, замшелому каменному руслу и в конце концов попадавший в овальный бассейн с дном, покрашенным в цвет морской волны, тогда как на угодьях родителей Питера самым главным экспонатом был теннисный корт. Питер думал, что его жена Маша предпочла бы этот бассейн с намеками на Голливуд; она бы грелась возле него на солнце в купальнике в горошек и солнечных очках «кошачий глаз», пока девочки…

Взобравшись по каменным ступеням на террасу, он вытер лоб рукавом – день был жаркий и душный, наполненный жужжащими насекомыми, – и достал ключ, который дала ему жена Сола, Эстер, чтобы он мог попасть на кухню дома в Ларчмонте.

В доме должно было быть прохладно, так как температура внутри понижалась с помощью громыхающих ящиков возле окон, которые, как сказали Питеру, назывались «кондиционерами», но, войдя в кухню, он обнаружил, что все застилает пар со слабым запахом вареных овощей. Горничная, Инес, стояла у раковины, стараясь разделать большого луфаря, пойманного кузеном Солом в прошлые выходные в проливе Лонг-Айленд, пока Эстер лущила кукурузные початки в мусорное ведро, которое она поставила посередине комнаты, на испанскую черепицу. На кухонном столе в ожидании своей очереди на мойку и чистку лежали дары из сада Эстер: огурцы, баклажаны и цукини размером и охватом с руку Питера. Питер никогда не видел таких огромных овощей, пока не приехал в Америку, и они его пугали. «Разве их размер не уменьшает их вкус?» – как-то спросил он Эстер, впервые встретив ее, когда она поднималась по садовой дорожке в своей соломенной панаме с корзиной помидоров размером с голову младенца. Эстер рассмеялась, обнажив свои красивые, здоровые белые зубы. «Вовсе нет, – ответила она. – У нас в стране мы именно так и любим. В Америке чем больше, тем лучше».

Она позволила Питеру помочь садовнику дотащить до дома огромную тыкву, но обиделась на его предложение приготовить из этих продуктов аппетитные блюда, раз уж он – квалифицированный повар. Может, Эстер не слишком походила на мать Питера, Риву, по телосложению и поведению, но в двух других аспектах она все же была на нее похожа: леди, вышедшая замуж за развязного господина, которая ни за что бы не позволила какому-нибудь мужчине работать на ее кухне. Питер не особенно удивился, когда обнаружил, что мнение о его невыдающейся профессии последовало за ним через океан; отец Питера Авраам относился к ней точно так же. Для Авраама самым большим разочарованием стало то, что его сын не пошел по его стопам в правовую практику, хотя, когда нацисты выгнали его и других евреев из университета в 1939 году, именно право Питер и изучал. Питер был настолько благодарен своим гонителям за вмешательство в его обучение, настолько опьянен неожиданной свободой, что в этот раз не стал ждать, пока Авраам найдет для него другое место; вместо этого он принял предложение своего друга-гоя пойти работать в отель «Адлон» в качестве помощника шеф-повара. В тот момент и размышлять было не о чем – Питеру повезло, что он вообще нашел хоть какую-то работу, хоть и было обидно, что единственный сын одного из самых видных семейств скатился до поваренка. Даже Аврааму пришлось это принять. Именно в «Адлоне» Питер открыл в себе неожиданную любовь и способности к кулинарии. Приходя домой, он усердно изображал на своем лице печаль, но внутри он торжествовал; до начала войны он втайне наивно думал, что приход нацистов к власти – это лучшее, что с ним когда-либо случалось.

Теперь же Питер отвернулся от Инес, разделывающей луфаря, несмотря на то что у него чесались руки отнять у нее рыбу; он уже раньше, во время завтрака в комнате со стеклянными стенами, которую кузен Сол и Эстер называли верандой, усвоил, что в этом доме не стоит предлагать свои кулинарные решения. Стоило только Питеру как-то раз робко заметить, что он может показать горничной, как чистить рыбу, чтобы чешуйки потом не встречались в хлебе, клюквенном желе и молоке, как кузен Сол хлопнул свой стакан с виски о стеклянную крышку стола и взревел: «Черт возьми! Я не потерплю, чтобы мой родственник занимался этой презренной работой». Поэтому сейчас Питер улыбнулся Эстер и, старательно подбирая слова, произнес по-английски:

– Добрый день, леди. Я вижу, мы работаем над вечерним меню. Что мы готовили?

– Что мы готовим, – поправила его Эстер.

Это была миниатюрная женщина с короткими волосами, завитыми и причесанными так, что, казалось, они встали дыбом от испуга; она носила украшенный цветами кафтан, несколько нитей бус из отшлифованных камней, на губах – яркая красная помада, восковой отпечаток которой она оставила на его щеке, наклонившись и поцеловав его в знак приветствия. Питер напомнил себе, что позже, когда она не будет его видеть, надо вытереть этот след.

– Я готовлю ра-та-туй, – по слогам произнесла Эстер. – Это такое овощное рагу – слышал о таком? – хотя оно на завтра, а не на сегодня. Разные вкусы сочетаются лучше, когда готовишь накануне. А сегодня у нас клуб, помнишь?

Питер подумал и кивнул. По меньшей мере дважды в неделю они обедали в загородном клубе кузена Сола и так же часто посещали мероприятие по сбору средств на благотворительность, организованное кузеном Солом; сегодня же оба этих события объединялись.

– Очень хорошо, – произнесла Эстер. Она глубоко затянулась сигаретой, тлеющей в нефритовой пепельнице в форме черепахи посреди цукини. Шеф-повар в «Адлоне», подумал Питер, пригрозил бы отрубить Эстер палец, если бы увидел, как она курит возле еды.

– Твой новый смокинг в твоей комнате, – проговорила Эстер, улыбаясь Питеру. На переднем зубе виднелось маленькое красное пятнышко помады, но все равно улыбка выглядела ослепительной. – Инес заблаговременно забрала его у портного Сола, да, Инес?

– Да, мадам, – произнесла Инес, не отрывая глаз от рыбы. Инес никогда не смотрела на Питера прямо и никогда не разговаривала с ним; ее английский, как заметил Питер, был еще более скудным, чем его. Она в основном ограничивалась ответами «да» и «нет» хозяевам. Но иногда, когда ни кузена Сола, ни Эстер не было дома, Питер время от времени краем уха слышал, как Инес обсуждает его по телефону или с садовником: втягивает щеки и стучит себя по ребрам, изображая скелет, истощение; прищелкивает языком, издавая какие-то тарахтящие звуки, перемежая их качанием головы и вздохами «Ай-ай!»

– Костюм мистера Питера у него на двери, – сообщила Инес, и Питер на секунду вспомнил то унизительное посещение портного кузена Сола: как он примерил один из смокингов Сола, а портной, коротышка с большими усами, сказал Эстер: «Тут у меня мало что получится. Сол как минимум футов на девяносто крупнее. Нам придется сшить ему новый», а затем с сочувствием взглянул на ноги Питера.

– Ты уже ел? – спросила Эстер Питера, и Питер ответил, что да, спасибо, он пообедал в «Ойстер Баре». Эстер покачала головой и погасила сигарету. – Этого мало, – сказала она, раскрывая холодильник. – Вот, тут подливка из белой рыбы и, думаю, у нас осталось немного крекеров… о, хочешь персик? Последний в этом году… или печенья?

Питер улыбнулся, но вновь ответил, что нет, спасибо. Только приехав в эту страну, он был поражен всей этой едой: ее изобилием, пьянящей палитрой вкусов и тем, что ты мог есть все, что захочешь, когда захочешь, – а он был голоден всегда. Сейчас почти всегда его желудок напоминал скукоженный орех.

– Ну хоть немного ругелах, – настаивала Эстер, пихая ему в руки тарелку с маленькими пирожными, приправленными сливовым джемом и посыпанными толченым орехом, которые Питер до приезда в Америку никогда не видел. «Он не знает, что такое ругелах?» – спросила как-то пораженная Эстер кузена Сола, а Сол пожал плечами и ответил: «Сколько раз тебе говорить, что Ави и его семья не соблюдали обычаи».

Питер из вежливости взял ругелах и стакан молока. Эстер потрепала его по щеке, а затем ущипнула ее, хотя Питер, в свои двадцать шесть, уже лет пятнадцать не позволял такого даже собственной матери.

– Такой красавчик, – проговорила Эстер, едва сдерживая слезы. – mien scheena Jung![11] Что эти чудовища гои с тобой сделали. – И она оторвала лист от того, что, как запомнил Питер, называлось «бумажным полотенцем», и высморкалась. – Иди, иди, – произнесла она, отмахнувшись от него самодельным платком. – Иди искупайся, полежи, отдохни. У нас сегодня важный прием.

3

Питер стоял в нерешительности в темном вестибюле за кухней, держа в руке тарелку с пирожными, напоминающими мышек. Позади него напольные часы, точно такие же, как в родительском доме Питера, пробили четверть часа. Он подсчитал, что у него осталось сорок пять минут до того, как Сол вернется домой, раскрасневшийся от виски «Краун Роял» и либо от триумфа, что он задал трепку в бридж своим приятелям-пассажирам в вагоне-ресторане, либо от ярости, что они обчистили его карманы. В любом случае Питер не хотел попадаться на пути у Сола. Он обдумал вариант с бассейном. Для купания времени было предостаточно, и на секунду Питер вообразил себе, как переодевается в раздевалке с полотенцами в полоску и приятным запахом хлора, как плавает на спине в искусственной бирюзовой лагуне, слушает шум водопада и разглядывает крону огромного дуба, раскинувшего свои ветви над бассейном. Хотя в последний раз, когда Питер так делал, он услышал шуршание в диком тростнике, отделяющем собственность Сола от соседской. Лежа на надувном матрасе, он повернул голову и, прикрыв глаза, заметил, как две маленькие девочки, живущие по соседству, рассматривают его и перешептываются. Поняв, что он их заметил, они убежали, быстро и пугливо, как оленята, но не раньше, чем Питер увидел, что они почти одного и того же возраста, что и Виви с Джинджер, его двойняшки…

Он решил не ходить в бассейн и вместо этого двинулся в направлении дома. Комнаты были заперты и загромождены сокровищами из многочисленных довоенных путешествий кузена Сола и Эстер за границу: японские свитки и золотые статуэтки Будды; русские матрешки и персидские ковры; коллекция Эстер из венецианского стекла. Здесь же была и освещенная витрина, за которой лежало то, что, как объяснила Эстер, приподняв свои подрисованные брови от огорчения и жалости к его невежеству, было еврейскими артефактами: старинные дрейдлы[12] и меноры[13], принадлежавшие отцу Сола; талит[14], которым когда-то владел известный раввин. В гостиной стояли арфа и в специально приспособленном углу концертный рояль «Стейнвэй», на котором, насколько Питеру было известно, никто не играл.

Он прохаживался, водя пальцами по гладким поверхностям без единой пылинки. Его ноги бесшумно, словно это были ноги привидения, скользили по восточным коврам. В какой-то момент он, должно быть, поставил пирожные, но не мог вспомнить, где именно. Подобные провалы в памяти все еще донимали его, хотя случались все реже. Это шок, говорил врач Сола, когда Питер впервые приехал в Нью-Йорк: последствия голода и всего пережитого Питером. Отдых и хорошее питание помогут свести их на нет. И вроде бы так и происходило, подумал Питер. На работе, например, он без особых проблем хранил в памяти заказы, хотя время от времени он все еще садился на поезд не в ту сторону или оставлял книгу в холодильнике Эстер, а однажды, и это его очень сильно напугало, он проснулся посреди ночи и на протяжении нескольких панических секунд не мог вспомнить свое собственное имя.

В конце длинного коридора, за помещениями, где обитала Инес, располагалась комната, которую Эстер выделила Питеру – Ткацкая комната, как назвал ее сам Питер из-за того, что его раскладушка делила куцее, оклеенное туалем, помещение с огромным ткацким станком Эстер, на котором она соткала не один ярд мохера. Питер вошел в свою комнату и закрыл за собой дверь. На крючке, как и обещала Эстер, висел его новый сюртук. Питер медленно разделся до нижнего белья и снял с крючка костюм, но, вместо того чтобы надеть, он набросил его на ткацкий станок и стал рассматривать себя в полноразмерном зеркале на обратной стороне двери. Его тело выглядело почти белым из-за света, преломленного водой пролива Лонг-Айленд, синеющей за окном – Ткацкая комната была одной из немногих в доме, куда проникали прямые солнечные лучи. Физическая форма Питера, как и его память, не до конца вернулась в довоенный вид – или, если быть точнее, к тому телу, которое было у него до Терезина и Аушвица. До депортации, даже во время нормирования питания, Питер, как ни странно, был довольно крепок. Эдакий побочный эффект работы на кухне в отеле «Адлон» – работы, которая требовала выносливости, силы и проворства. Как же Маша любила поддразнивать его по этому поводу, нежно поглаживая его спину, плечи, бицепсы и отмечая его сходство с американским артистом Бастером Краббе. «Мой муж – Флеш Гордон, – говорила она, целуя его в шею, – мой собственный Тарзан!» Питер вздыхал и закатывал глаза, хоть втайне он предпочитал сравнение с героем джунглей тем ужасным двум неделям, когда Маша решила, что он выглядит скорее как Эррол Флинн, и заставила его отрастить тоненькие усики. «Ты просто хочешь посмотреть на меня в леопардовой набедренной повязке», – подтрунивал он над ней, и в их медовый месяц он изрядно удивился, когда Маша вытащила именно ее – нелепую полоску пятнистой ткани, которую сшила сама. Тогда он обмотал ее, как тюрбан, вокруг головы вместо паха. «Иди ко мне, – произнес он, изображая, как мог, акцент арабского шейха. – Ты моя служанка. Я заплатил за тебя десять тысяч верблюдов!», и с ревом стал гоняться за Машей по номеру роскошного отеля. Они прыгали по кровати, как дети, опрокидывая лампы и стулья. И как же они смеялись, как смеялись…

Потом Питер снял исподнее, с пренебрежением бросив взгляд на свой член. Бесполезный отросток. Бесполезный еще и потому, что до сих пор работал – пробуждал его по утрам, а иногда и по ночам, набухая и пульсируя. Для чего? «Ты молод, – говорил врач Сола. – Это всего лишь небольшое остаточное повреждение; ты быстро восстановишься. Ты тот еще везунчик». Питер натянул свежие трусы и новую хрустящую рубашку, прикрывая багровые шрамы на грудной клетке и спине – сувениры от офицера СС, недовольного тем, с какой скоростью Питер укладывал надгробные плиты с близлежащего еврейского кладбища при мощении дороги в Терезине. «Эй ты, – всплыл в памяти голос мужчины, бьющего его дубиной. – Давай быстрее. Быстрее! Или я тебе так наподдам по жопе». У Питера было преимущество – он понимал этого мужчину, говорившего на родном языке Питера, – в отличие от заключенного рядом, который, не уловив смысла, продолжал двигаться недостаточно быстро, чтобы это устроило офицера, который тут же спустил на него собак. Даже здесь, в Ткацкой комнате, Питер иногда вдруг просыпался ото сна, в котором ему приходилось снова и снова переступать через жгуты кишок, дымящихся на надгробных плитах.

Дом завибрировал, когда гаражные ворота – новинка, к которой Питеру еще предстояло приспособиться, – с грохотом поехали вверх по направляющим, а минуту спустя Питер услышал рев кузена Сола: «Эстер, я дома!» Раздался резкий и отрывистый голос Эстер, затем – треск выковыриваемых из лотка кусочков льда и чоканье стаканов. Сол требовательно спросил: «Где мой сюртук? Ты его забрала из чистки?» Снова Эстер: неразборчиво, но уже ближе. Возможно, она, стараясь не отставать, семенила немного позади Сола, громыхавшего по коридору. «Что? – переспросил Сол. – Белая рыба. Давай немного. Я умираю с голоду». Матрешки загромыхали на столе возле раскладушки, когда тяжелая поступь Сола послышалась ближе. Сол мог быть близнецом отца, которого отделили при рождении и увезли в Америку: низкие, коренастые, крепко сложенные мужчины, которых было слышно за сотню метров, с превосходными сигарами во рту, которые они вынимали лишь для того, чтобы выпустить дым и высказать свое мнение. Мужчины, которые своими силами добились успеха и у каждого из которых имелось свое собственное адвокатское бюро, – так называемые влиятельные люди. По крайней мере, Авраам, отец Питера, таковым являлся до того, как нацисты разрушили его дело; и даже тогда Авраам продолжал сосредотачивать деньги и влияние в организациях, переправлявших еврейских друзей в дальние страны. Позже, после того как нацисты забрали Авраама во время Ночи разбитых витрин[15] и отправили его в Бухенвальд, тот проявил себя как упрямый, непотопляемый человек – он вернулся, в отличие от многих других, и продолжил свою незаконную деятельность, на этот раз переправляя кузену Солу денежные средства в сети Сопротивления во вновь созданных в Польше гетто. «Мы НЕ уедем! – бушевал Авраам, как только мать Питера, Рива, затрагивала эту тему. – Ты хочешь, чтобы я склонил голову перед этим отребьем? Наша семья занималась адвокатурой в Берлине, когда их деды-крестьяне свои жопы ладошкой вытирали. Наша семья НЕ убегает». Только после того, как нацисты увезли Авраама во второй раз, – снова в Бухенвальд, как позже выяснил Питер, а потом в Лодзь и наконец в Биркенау, – Авраам наконец успокоился, оставив Сола продолжать свое благое дело.

«А где эта nebbish?[16] – говорил теперь Сол, почти за дверью Ткацкой комнаты. Он, решил Питер, стоял возле входа в главную спальню Сола и Эстер. – Он вернулся из города?», а Эстер сказала что-то утвердительное озабоченным тоном, а Сол спросил: «Он свой костюм-то хоть получил?», а Эстер заверила его, что да, получил, а Сол произнес: «Помощник официанта. Schlemiel![17] После того, что я для него сделал. Мой кузен Ави, наверное, в гробу переворачивается, если, конечно, эти нацистские ублюдки ему его предоставили», а Эстер сказала что-то вроде «Тсс, он же тебя услышит!» – и раздался звон и бряканье кубиков льда, когда Сол передал ей свой стакан. «Нальешь мне еще такой же? – попросил он. – И будь готова. Через полчаса выезжаем». Хлопнула дверь. Скрипнул пол, когда Эстер заспешила по коридору. Питер повязал галстук вокруг воротника рубашки и подошел к раскладушке. Он повернул голову в сторону оклеенной туалем стены. Прищуренный глаз благородного оленя, которого преследовали охотящиеся лорды и девицы, таинственно уставился на Питера. Питер лег и закрыл глаза от вечернего солнца.

4

К тому времени, как они прибыли в гольф-клуб – не в «Уайт Стэг», который очень сильно напоминал Питеру Schloß Charlottenburg, а в «Брайар Роуз», куда пускали евреев, – кузен Сол основательно окосел, как бы сказали американцы. Питер нахватался от работников кухни «Ойстер Бара» множества подобных фраз, обозначающих опьянение: готовый, накушавшийся, ужравшийся, и самое образное – заливший глаза. Состояние Сола подходило под все вышеперечисленное. По всему дому в Ларчмонте в удобных местах были расставлены бутылки «Краун Роял». Питер натыкался на темно-синие бархатные мешочки с золотыми надписями и окантовками в фонографе Сола, в закуточке для принятия пищи, в раздевалке бассейна и в дамской комнате рядом с фойе – в последнем случае, под подолом вязаной дамы, которая прикрывала туалетную бумагу. Еще, по всей видимости, Сол припрятал бутылку в бардачке «Вольво», чтобы было удобно глотнуть немного во время езды. Дороги в Ларчмонте были серпантинными: они извивались посреди огромных обнаженных горных пород и вдоль береговой линии пролива, а от нестандартной езды Сола они становились еще более изогнутыми. Как-то раз Сол не только пересек желтую разделительную линию – это случалось довольно часто, – но и оцарапал «Вольво» об один из валунов, от чего раздался пронзительный визг, а Эстер схватила Сола за руку и закричала: «Соломон, ты же нас убьешь!», а Сол стряхнул ее руку и заорал: «Черт возьми, Эстер, отстань от меня! Я знаю, что делаю!» Получившаяся в итоге пробоина вдоль всей боковины автомобиля оказалась достаточно глубокой, чтобы заработать ошарашенный взгляд от чернокожего парковщика, прежде чем подсунутая ему Солом крупная купюра привела его в чувства. Питер оправился не так быстро. Он не испугался угрозы аварии, но его тошнило, и вестибюль клуба качался и кренился у него перед глазами, пока он не совладал со своим желудком.

Все устремились в сторону ресторана. Друзья и коллеги Сола – «шишки», как они себя называли, сильные мира сего, доктора, адвокаты, владельцы бизнесов, которые открывали школы и жертвовали на благотворительность. По пути к столу они останавливались, чтобы похлопать по спине Сола, поцеловать в щеку Эстер и улыбнуться Питеру. В нишах вестибюля стояли цветочные композиции; на стенах висели портреты президентов клуба – и самый заметный среди всех – Сола; под ногами лежал роскошный ковер с золотыми узорами; обои мятного цвета с веселыми полосами и розовыми фламинго; над головами позвякивала люстра. Искусственно охлажденный воздух благоухал запахами алкоголя и бесчисленных женских духов. Питер прошел следом за Эстер к столу ресторана с видом на поле для гольфа и внезапно очутился перед темноволосой женщиной его возраста в ярко-желтом платье и жемчугах.

– Питер, – произнесла Эстер, – это мисс Рейчел Нуссбаум. Рейчел, это наш кузен Питер из Европы, о котором я рассказывала твоей маме. – И Эстер ущипнула Питера за руку сквозь пиджак.

– Очень приятно познакомиться, – проговорил Питер и слегка поклонился, отчего щеки мисс Рейчел Нуссбаум тут же приобрели малиновый оттенок. Она улыбнулась Питеру, когда он выдвинул для нее стул. Она казалась застенчивой, грациозной – судя по тому, как она сложила под собой широкую юбку, – и чрезвычайно миленькой – полной противоположностью Маше. Маша, со своим некрасивым, вытянутым, как у жеребенка, лицом, не была миленькой, но ее настолько переполняла бьющая ключом жизнь, что буквально разрывала. Маша с ее светящимися глазами и зубами – это первое, что заметил в ней Питер тогда, на кухне отеля «Адлон», – ее неожиданно грубоватый смех и ее единственная гордость – прекрасные, прекрасные волосы, как у Вероники Лейк…[18]

Питер улыбался мисс Рейчел Нуссбаум, пока его соседи по столу усаживались на мягкие стулья; он изображал интерес, когда она говорила, задавая ему вопросы: как Питеру нравится в Америке, как ему бабье лето, но в ответ он произносил лишь «Bitte?»[19] и «Entschuldigung Sie?»[20], наклоняясь вперед и прикладывая ладонь к уху, словно он плохо слышал, и через некоторое время мисс Рейчел Нуссбаум погрузилась в озадаченное молчание, чего и добивался Питер. Эстер, которая, конечно же, знала, что Питер довольно неплохо владеет английским, несмотря на его прерванное обучение, наблюдала за этим спектаклем со своего места и, покачав головой, пробормотала: «Тебе пора бы начинать жить заново, bubbeleh»[21]. Но затем потянулась к нему и похлопала его по руке.

Чернокожие официанты в белых перчатках внесли первое блюдо – изрядно подсохший уолдорфский салат. Питер не любил яблоки с зеленью, как и отклонение от стандарта под названием «американский майонез», который, он знал это, выдавливали из пластмассовых баночек, вместо того чтобы делать свежий, поэтому он ковырялся в этой бурде вилкой, прислушиваясь к разговорам вокруг. Темы были обычными: счет в гольфе и политика, непослушные домработницы и одежда. Питер знал большинство сидящих за столом: Нуссбаумы-старшие и Веберы, Штейны и Розенберги. Но присутствовало несколько человек, с которыми его не знакомили и которые бросали на него озадаченные взгляды до тех пор, пока он не сообщал им, кто он такой. Затем их лица менялись, принимая либо выражение преувеличенного сострадания, либо то же самое непонятное вкрадчивое любопытство, которое этим утром отразилось на лице Doppelgänger его матери в «Ойстер Баре». Питер продолжал копаться вилкой в своем салате. Он уже привык к подобным взглядам еще с мая, когда в газетных киосках появился первый журнал «Лайф» с фотографиями, сделанными Маргарет Бурк-Уайт[22], и заголовками: «ЗВЕРСТВА НАЦИСТОВ» и «У ВОРОТ В ПРЕИСПОДНЮЮ!» над черно-белыми изображениями скелетообразных заключенных и сваленных в кучу трупов. Бедная Эстер сама не своя ходила несколько дней за Питером по коридорам дома в Ларчмонте, тряся перед ним журналом, и вопрошала: «Так все было на самом деле, Питер? Ты это видел? А вот это? или, Боже всемогущий, это?» Питер извинялся и уходил в Ткацкую комнату, ссылаясь на утомление. Ему даже не нужно было смотреть на эти изображения. Не было необходимости. Трупы он видел в цвете.

Сосед Питера по правую руку, Дэн Розенберг, ткнул его в бок.

– Ну и как тебе работать на alte kakker?[23] – прогромыхал он.

Питер попытался перевести это, пока Дэн ждал, источая нетерпение и запах виски. Дэн был одного с Солом возраста и мог бы быть одного возраста с отцом Питера, Авраамом: около пятидесяти пяти; лысая, покрытая пятнами голова и удивительно багровые губы, похожие на две полоски отрезанной печенки. Дэн поднял свой высокий стакан в сторону Сола, сидящего на противоположной стороне круглого стола.

– КАК ТЕБЕ РАБОТАТЬ НА СОЛОМОНА, – отчетливо проговорил он, словно Питер тупой. – В ЕГО АДВОКАТСКОЙ КОНТОРЕ?

– А, – ответил Питер. – Я не работаю на Сола. Я работаю в ресторане.

– А МНЕ ГОВОРИЛИ, ЧТО ТЫ СТУДЕНТ ЮРИДИЧЕСКОГО ФАКУЛЬТЕТА, – заявил Дэн.

– Это было давно, – сказал Питер. – Теперь я работаю в «Ойстер Бар» на Центральном вокзале. Приходите. Мы подаем бесподобные устрицы «Рокфеллер».

Дэн, по-видимому, с подозрением отнесся к откату Питера от специалиста в области права к поваренку. Он бросил взгляд на свою жену Бельву и постучал пальцем себя по виску.

– В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ, – прогремел он, – СОЛЛИ – ЧЕЛОВЕК ДОСТОЙНЫЙ. ТЕБЕ ПОВЕЗЛО, ЧТО ОН ТЕБЯ ОПЕКАЛ, КОГДА ЕЩЕ ТАК МНОГО ЛЮДЕЙ БЫЛО В ЛАГЕРЯХ.

– Дэн! – Бельва Розенберг раскрыла рот от удивления.

– Я имел в виду лагеря для перемещенных лиц, а не другие, – пробормотал Дэн и уткнулся в свой стакан.

Беседа возобновилась. Мимо панорамных окон в искусственном озерце на поле для гольфа проплывали лебеди. Чернокожий официант сменил салат Питера на убогого запеченного лосося, покоящегося среди нарезанного в виде цветочков редиса. Питер теребил рыбу, всей душой желая сидеть сейчас на кухне с персоналом, а не на этом мягком стуле. Он бы показал им, как правильно приготовить эту рыбу, испекши ее в пергаментной бумаге, а затем, когда они сделали бы передышку и пошли курить за кусты рододендрона – он уже замечал подобное, – он бы присоединился к ним. Ему бы понравилось работать в клубе, которой располагался неподалеку от дома в Ларчмонте, но, естественно, Сол и слушать бы не стал. Питер каждый день задавался вопросом, что случилось с его друзьями с кухни «Адлона»; у него даже не было шанса попрощаться с ними – вот он на работе, а на следующий день – депортирован. Возможно, они все еще работали там, и, возможно, «Адлон» остался таким же, как и раньше: самым роскошным рестораном лучшего отеля Берлина. Питер понимал, что это маловероятно – он слышал, что «Адлон» бомбили, – но он все еще держал в памяти, как фотокарточку, его мраморные колонны, зеркальные стены и клиентов-звезд, сводивших с ума Машу. Однажды Питер опознал Генри Форда, а седовласый джентльмен, курящий в холле, определенно был Альбертом Эйнштейном, но больше всего Машу поразил Кларк Гейбл и фрау Марлен Дитрих, чернокожая певица Жозефина Бейкер и актриса Луиза Брукс…

Официанты в белых перчатках убрали тарелки из-под лосося и смели крошки со столов. Зазвенело столовое серебро о стекло, и на трибуну в центре зала взобрался Сол со скотчем в руке. Раздались аплодисменты. Сол слегка поклонился.

– Спасибо, – произнес он.

Свет потускнел.

– Многие из вас меня знают, – начал Сол.

Кто-то в зале прокричал: «Конечно знаем, Солли!», вызвав смех и возмущенное шиканье. Сол терпеливо выжидал. В свете прожектора его лицо казалось таким румяным от гольфа и рыбалки, что его можно было принять за одного из чернокожих, прислуживающих за столом. Не так давно Питер случайно услышал, как Эстер со смехом секретничала по телефону: «Соломон так загорел, что я проснулась прошлой ночью и закричала – я подумала, что в моей постели негр!»

– Мы здесь сегодня собрались после Дней трепета[24] не только для того, чтобы насладиться компанией друг друга, но и чтобы найти еще один способ загладить вину, жертвовать, – произнес Сол в притихшем помещении. – А пожертвования нужны постоянно. Все вы знаете, я очень целеустремленный человек. Я состою в совете Еврейского распределительного комитета уже тридцать лет. Мы с Сали Мейером видели плохие предзнаменования для европейских евреев еще до того, как все вы услышали слово «нацисты». Мы финансировали эмиграцию евреев в Канаду, в Америку и Палестину. Мы собирали средства на еврейские школы, больницы и приюты. Потому что мы знали, что произойдет с нашим народом.

Он прервался, чтобы сделать глоток скотча.

– В 1944 году я был назначен самим президентом Рузвельтом в Совет по военным беженцам, – продолжил он тем же раскатистым тоном, который Питер слышал у него однажды на званом ужине поскромнее, когда тот объявлял: «Я внес решающий вклад в доставку польской ветчины в эту страну!», заставив Питера задаться вопросом, были ли спасение еврейской общины в Европе и импорт мясных рулетов равнозначны для Сола. – Это моя задача – обеспечить разоренным войной евреям безопасный путь в эту страну и помочь им начать новую жизнь, – сказал Сол. – Сегодня здесь присутствует как раз такой молодой человек, который потерял все. – И Сол указал в сторону Питера рукой со стаканом. – Этот молодой человек – мой родственник, – сообщил Сол. – Его отец, Авраам, был моим любимым кузеном. Мы играли вместе, будучи детьми, когда наши семьи проводили лето в Альпах, и взрослыми – когда нацисты стали загонять наш народ в гетто. Ави и я… Ави…

В этом месте Сол отставил свой стакан. Снял очки и вынул платок. Так происходило каждый раз. Питер знал, что слезы искренние, и это было еще ужаснее. В сумраке комнаты раздались солидарные всхлипывания. Зашмыгали носы, затем послышалось сморкание. Питер чувствовал, как мисс Рейчел Нуссбаум с поблескивающими от слез глазами бросает на него взгляды. Он знал, что произойдет дальше: Сол расскажет историю его собственной погибшей семьи, родителей Питера. За спиной Сола опустится экран, и на них станут проецироваться слайды, сменяя со щелчком друг друга: гетто и лагеря, а затем – примитивные поселения беженцев, еврейские больничные палаты и общественные центры, изможденные и погибшие еврейские дети. Будут слезы жалости и злости. Сол подчеркнет, что это благое дело – лишь начало, и до конца еще далеко. Из внутренних карманов появятся чековые книжки, увеличив и без того высокую стоимость ужина. И в качестве pièce de résistance[25], доказательства, Питера позовут встать вместе с Солом под свет прожекторов; его попросят снять запонку и закатать рукав, чтобы было видно татуировку. А пока Питер снял свой пиджак, чтобы быть готовым. Он сел в потемках и принялся ждать сигнала к выходу.

5

Питер сбежал после представления, когда решил, что его не хватятся: пока подавали десерт – шарики ванильного мороженого, тающего в серебряных чашах, – и пока продолжалось то, что Сол называл «очковтирательством». Несмотря на то, что Питер пытался выскользнуть из помещения по периферии, одна заплаканная дама все же остановила его и принялась рассказывать, что вся ее семья, ее дяди и тети и все их отпрыски погибли в тех лагерях, – все, абсолютно все! После чего она немного поплакала на его накрахмаленной сорочке – и он был свободен. Он выскользнул в коридор и быстро двинулся, опустив голову, к ближайшим дверям, ведущим наружу на лужайки для гольфа. Но вдруг раздался тихий голос:

– Привет. – Около выхода в своем желтом платье стояла мисс Рейчел Нуссбаум, всматриваясь в ночную мглу. – Я вышла выкурить сигаретку. Составите мне компанию? – спросила она. – Очень сочувствую вам по поводу того, что с вами произошло в тех… местах. Там, наверное, было… ужасно.

Питер улыбнулся, кивнул и, изобразив на лице отчаяние, резко сменил курс и прошмыгнул в мужской туалет.

Внутри выложенного кафелем помещения, наполненного запахом мокрых бумажных полотенец и освежителей для унитаза, Питер заперся в кабинке и, не расстегивая и не снимая штанов, сел на стульчак. Вытер лоб ладонью; он весь вспотел, волосы взмокли и растрепались слипшимися из-за геля космами, и он опасался, что от него плохо пахнет. Это Питер ненавидел больше всего. В лагерях они все воняли. Он прижался лбом к холодной металлической стене кабинки и закрыл глаза. Когда уже – через пятнадцать, через двадцать минут – закончится этот ужин и они смогут пойти домой? Или, по крайней мере, в дом в Ларчмонте. Правда, Питер не знал, почему хочет этого; на самом деле, это бы-ло ничем не лучше. Какая разница, находился ли он тут, изображая дрессированную собачку, или лежал на своей койке в Ткацкой комнате, скрестив руки за головой и пялясь в темноту? Не существовало такого места, где бы с ним не находились они – Маша, Виви и Джинджер, – и не существовало такого места, где бы они могли быть с ним рядом. Негде было отдохнуть от гнетущего существования, мест для успокоения в мире больше не существовало.

Должно быть, Питер задремал, прислонившись к стенке кабинки, но он моментально проснулся, когда, лязгнув, открылась дверь в туалет, и внутрь вошли двое мужчин. Голос Сола он узнал бы где угодно; второй, по-видимому, принадлежал компаньону Сола по рыбалке, Датчу – имя вводило в заблуждение, потому что этот человек датчанином вовсе не являлся. На самом деле, как он однажды сказал Питеру, когда они втроем рыбачили на лодке Сола, Датч и его семья были евреями, выходцами из Румынии, и он не знал, что с ними произошло – они не были близки, – но он полагал, что их, по всей видимости – жжжжик! – и Датч провел ладонью поперек горла.

– Как думаешь, Солли, сколько ты сегодня поднял? – спросил Датч, когда они расстегивали ширинки.

Сол что-то невнятно пробормотал.

– Ух ты, – проговорил Датч. – Вот это улов.

Затем раздался звук мощной струи, бьющей по фарфору.

– А я и не знал про парнишку, – продолжил Датч. – Что он был не в одном лагере. Я думал, он просто находился в бегах, а потом попал в тот, ну, по-настоящему скверный.

Сол произнес еще что-то, но его голос заглушил звук спускаемой воды, а затем Датч сказал:

– Вот ведь, жаль-то как. И все же, слава богу, что у него есть ты, Солли, да? Это самая настоящая мицва[26], что ты вот так ему помогаешь.

– Он же мне родной человек, – произнес Сол.

– Как ему работается в адвокатской конторе? – спросил Датч.

– Он там не работает. Он чистит столы в каком-то ресторанчике на железнодорожном вокзале.

Побежала вода из крана.

– Как так? Почему? – удивился Датч.

– Да от него толку никакого, – ответил Сол. – Совершенно никаких амбиций. Он никогда ничего не добьется. Рохля – так его называл его собственный отец.

– Хм, – протянул Датч. А затем осторожно добавил: – Он не гомосексуалист?

– Нет, – сказал Сол. – У него была семья, жена и двое детишек. Самые милые девчушки-двойняшки, какие только бывают. Но они не выжили. Ему не хватило мужества спасти их.

– Вот ведь, – снова проговорил Датч. – Жаль-то как.

Закрылся со скрипом кран, провернулся держатель бумажных полотенец, открылась дверь и с лязгом захлопнулась.

Питер подождал, пока они уйдут. Затем он выбрался из кабинки и умыл руки и лицо. Он провел пятерней по блестящим волосам, разглаживая их, и равнодушно взглянул на себя в зеркало. Если бы существовало действие, которое могло бы выразить бурлящий в нем ураган эмоций, он бы с радостью его совершил. Вместо этого он поправил жилет у своего костюма, собрался с силами и вышел.

III

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ВОКЗАЛ

Пятница, 21 сентября 1945 года

6

На следующий день, в пятницу, Питер ел гамбургер на кухне «Ойстер Бара» в ожидании обеденного наплыва посетителей, когда зашел менеджер Лео. Это был редкий случай; обычно Лео сидел в своем кабинете или изучал фасад здания – Питер почти не встречал его с тех пор, как устроился на работу. Лео в свои пятьдесят с небольшим был лысый, но с длинной, как у раввина, бородой; его переполняла жизненная энергия, словно компенсируя этим недостаток волос на голове. Еще он был косоглазый, поэтому в тех случаях, когда Лео обращался к Питеру, последнему было сложно поймать его взгляд, и приходилось довольствоваться переносицей менеджера. У работников имелось множество прозвищ для него: его называли «Лысая башка» или иногда «Генералиссимус», – но Питеру он нравился. Лео был добр к Питеру с того самого июньского дня, когда Питер, выбравшись из поезда с Ларчмонта и убивая время до своих занятий английским на Нижнем Ист-Сайде, заглянул в «Ойстер Бар» и, заказав сэндвич с куриным салатом, стеснительно поинтересовался, не нужна ли Лео какая помощь? Лео закатил свои косые глаза и произнес: «Паренек, я что, похож на доску объявлений?» Но затем он заметил татуировку на руке Питера, выражение его лица смягчилось и наполнилось сочувствием, и он сказал: «Ну хорошо, повар мне сейчас не нужен, но, думаю, пригодится помощник официанта. Почему бы нам не начать с этого? А там посмотрим». Хотел бы он получить работу не из жалости. Ему бы больше хотелось показать, на что он способен, – как однажды вечером после закрытия, когда он приготовил работникам crêpes[27], добавив в них в качестве секретного ингредиента сельтерской воды, чтобы придать тесту ажурности; как они хлопали, когда Питер переворачивал, подкидывая, на сковородке большие тонкие блины! И все же, несмотря на свою застенчивость, Питер был благодарен за эту работу – она была гораздо лучше, чем быть мальчиком на побегушках в офисе кузена Сола, а потом, когда он доведет до совершенства свой английский, дорасти до клерка и в конце концов до вселяющей ужас адвокатской практики.

В этот раз Лео выглядел грустным. Он подошел, сердито осмотрелся поверх своей кустистой бороды и, повысив голос так, чтобы его было слышно сквозь шипящие грили и бурлящие посудомоечные машины, сказал:

– Где паренек?

– Ты про нашего Симпатяшку? – спросил Большой Эл, один из поваров. – Он там, возле холодильной камеры, объедает нас, как обычно. – Он вытер пот со лба и подмигнул Питеру.

Большой Эл Питеру тоже нравился, хотя поначалу он был заворожен и немного опасался его – это был первый негр, которого Питер видел лично, вне кинозала. Но Большой Эл во время войны тоже находился в Европе, принимал участие в Арденнской операции и тоже, как и Питер, был беженцем в изгнании. «Я из Атланты, парень, – сказал тогда Большой Эл. – И не слушай тех, кто говорит, что Юг – это не другая страна, потому что она точно другая. И я туда больше никогда не вернусь. Наверное, после того что я пережил, у меня есть право считать себя настоящим мужчиной». Большой Эл безжалостно подтрунивал над его видом, что – Питер это знал еще с «Адлона» – было знаком благосклонного отношения, и над тем, что Большой Эл называл двойной жизнью Питера. «Слушай, да ты у нас Рыцарь Отважное сердце», – захихикал однажды утром Большой Эл, выставив перед собой раздел светской хроники в журнале, оставленном на столе посетителем. К большой досаде Питера, там оказалась его с Солом фотография на одном из благотворительных вечеров, на этот раз в Пирре. «Ты что, у нас секретный агент? Я так и знал, что ты скрываешь что-то! Чего ты здесь батрачишь за нищенскую зарплату, когда мог бы бегать на свидания с мисс Ланой Тернер[28]. Где твой смокинг?» Но потом, в более спокойной обстановке, когда Питер объяснил, что он – «человек-вывеска» для достойных восхищения идей кузена Сола, Большой Эл посмотрел на него сначала задумчиво, а потом с грустью. «Я понимаю, – сказал он. – Мы с тобой похожи, парень. Я для белых, а ты для нацистов – а теперь и для своего собственного народа, – мы оба с тобой ниггеры».

– Эй, Златовласка, – позвал Большой Эл. – Мистер Лео ищет тебя.

Питер подскочил с ящика с луком, на котором он сидел, наспех запихивая последний кусок мяса в рот. Независимо от того, что теперь он ел довольно мало, он не мог отказаться от гамбургеров; и ему повезло, потому что Большой Эл целыми днями лепил, как конвейерная линия, для него котлеты. «После того что с тобой сделали нацисты, на тебе мяса не больше, чем на цыплячьем крылышке! Мы тебя немного откормим».

Лео обнаружил Питера в углу и поманил к себе.

– Паренек, – сказал он, – пойдем со мной.

Он повел Питера из окутанной паром кухни через заднюю часть ресторана в свой крошечный кабинет. В этой комнате тоже было жарко: забранный черной проволокой вентилятор шуршал календарем с красоткой, пряча и открывая Мисс Сентябрь 1945, словно играл с ней в «Кто там?», но практически не разгонял спертый воздух.

Лео сел на край своего стола и грустно посмотрел на Питера, который сжал кулаки и боролся с соблазном встать по стойке смирно. Он жалел, что хотя бы не снял передник, покрытый пятнами кетчупа и соуса «Тысяча островов».

– Паренек, – проговорил Лео, – нам придется с тобой расстаться.

С минуту Питер не мог осмыслить услышанное. Он крутил сказанное в голове и так и эдак – расстаться? Остаться? – а в это время в его голове мелькал образ тянущейся к нему белой на зимнем солнце руки его дочери – Джинджер, а не Виви, – на платформе сортировочной станции Грюнвальда.

– Прошу прощения, – наконец произнес Питер. – Я не уверен, что понял.

Лео указал на руку Питера.

– Это из-за нее. Посетителям она не нравится. Они чувствуют себя неуютно.

– Ach, – начал он по-немецки, но тут же поправился, – а, вот оно что.

Он вспомнил, как вчера на его татуировку смотрела женщина – Doppelgänger его матери, и тут же опустил рукав, чтобы спрятать ее – зеленую метку, похожую на укус очень маленького зверька.

– Извините, Лео, – проговорил он. – У меня смена еще не началась, но… я буду аккуратнее. Я буду носить рубашку вот так… видите?

– Хотел бы я, чтобы было все так просто, паренек, – покачал головой Лео, – но это место не для тебя. Если бы дело было только в той, вчерашней, даме, но я не впервые слышу эту жалобу. Многие наши посетители говорили, что у них портится аппетит. Из-за того, что они думают об этом… ну… пока едят.

У Питера заполыхали уши, как будто Лео ударил по ним кулаком – как это любил делать с неуклюжими подчиненными шеф-повар «Адлона». Питер пытался сообразить, что ответить. Его первым позывом было рассмеяться и обратить внимание Лео на ироничность того, что у людей пропадает желание есть из-за образов людей, умирающих от голода. А затем он почувствовал усталость, ужасную усталость. Как же он устал от всего этого: от этих кислых мин, вот как сейчас у Лео, от выражений сочувствия, хотя тот, кто там не был, ни за что бы не понял; от указательных пальцев, прокручивающихся у виска, чтобы указать на его плачевное умственное состояние; от жалости, любопытства, отвращения. Он устал от понимания того, почему эти американцы возмущались. Как хорошо он все понимал.

– Понимаю, – проговорил он сухо. – Я ухожу. Больше не причиню вам неудобств.

– Слушай, ну не надо так, паренек, – сказал Лео. – Я бы тебя оставил… если бы мог… да хотя бы и поваром – там, где никто бы не увидел твою… руку. Но тогда бы мне пришлось распрощаться с кем-то еще, чтобы освободить место, а кого? Большого Эла? Фрэнки? Лу?

Питер покачал головой. Он снял грязный передник, аккуратно его свернул и положил на стол Лео.

– Ты справишься с этим, паренек, – сказал Лео с убежденным видом. – Ты трудяга. И я знаю, что ты хороший повар. И еще ты везунчик, да? Ты пережил все, что эти нацистские ублюдки сделали с тобой и даже больше. Тьфу, тьфу, тьфу. – Он изобразил, что плюет на ковер. – Ты сам со всем справишься, я это точно знаю. Но здесь не получится.

Питер кивнул, и Лео проводил его до двери. Он положил ладонь на плечо Питеру и протянул ему конверт:

– Береги себя, паренек, – сказал он.

7

Питер вышел из «Ойстер Бара» в главный вестибюль. Он снова закатал рукава, развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Теперь он знал, что означала его встреча с Doppelgänger его матери: встретить призрак чьей-то матери – к потере работы. А может, она означала, что они, его любимые, добрались до него, даже здесь, даже сейчас.

Он открыл конверт, который ему вручил Лео, – скорее чтобы чем-то занять руки, чем из настоящего любопытства, – и извлек оттуда пять хрустящих купюр. Десятки. Пятьдесят долларов – это… как это называлось на жаргоне?.. куча «зелени». По крайней мере, это была бы достаточно большая сумма для беженца, которого бы не финансировал кузен Сол. Кровавые деньги, подумал он, запихивая конверт обратно в карман; способ для Лео успокоить свою совесть из-за того, что так расстался с Питером. Но ничего плохого в этом не было; что бы ни сделал Лео, чтобы чувствовать себя лучше, Питера это устраивало. Он будет немного скучать по Лео, Большому Элу и другим поварам, и по официантам, и по самой работе. Трудиться здесь было приятно: работа была не такой сложной, как на конвейере в «Адлоне», и гораздо менее изнурительной, чем его обязанности в Терезине: сначала в качестве повара, когда он поступил туда в 1943 году, затем, когда его стали переводить с должности на должность, – гробокопателем, асфальтоукладчиком и, наконец, труповозом, когда приходилось ежедневно ходить кругами по лагерю, собирая мертвецов, каждый из которых весил меньше, чем лотки для грязной посуды в «Ойстер Баре», грузить их в двуосную повозку и отвозить в крематорий. И, само собой, она была легче, чем работа Питера в Аушвице – хотя, справедливости ради, в последний лагерь Питера транспортировали в новогоднюю ночь 1945 года – за двадцать шесть дней до освобождения, когда среди эсэсовцев уже началась паника, и они были дезорганизованы, как муравьи, чей муравейник разорили. Так что Питер избежал самого страшного. Как отмечали портной, доктор и друзья Сола, Лео и многие другие в этой новой стране, Питер был везунчиком.

Он оглядел вестибюль, соображая, что же делать дальше. На часах не было и часа дня, до занятий по английскому оставалось еще несколько часов. Питер мог пойти в офис кузена Сола на Медисон-авеню и признаться в том, что произошло, но он не собирался так поступать. Он бы мог отправиться в дом в Ларчмонте и… Чем бы он там занимался? Питер представил себе идеально чистые комнаты, дремлющие в полуденной жаре; бассейн, неподвижный, как глаза спящего; Инес, крутящуюся на кухне и готовящую еду на вечер, грохочущую посудой и приборами. И только Питер был бы там не к месту. Нет, туда он не пойдет.

Он двинулся по залу, перемещаясь от одного столба света, падающего из высоких полукруглых окон, к другому. Он вдруг подумал о том, насколько странное то словосочетание, которое он так часто слышал от кузена Сола и других; оно присутствовало в названии самих лагерей, из которых людей вроде Питера, если им везло, забирали: перемещенные лица. Кто бы мог подумать, что это так хлопотно – быть перемещенным, – хотя, когда перестаешь думать об этом, начинаешь осознавать все неудобство; если бы кость вышла из сустава, то было бы больно наступать на нее, разве не так? Она бы все время болела. Питер двинулся по периферии большого зала, прижимаясь к стенам, чтобы не вставать на пути у этих целеустремленных американцев с их цокающими туфлями, шляпами, галстуками и помадами. Каждый решительно торопился именно туда, куда ему надо, а Питер ощущал себя деталью от развивающей игры, которую его мама подарила Виви и Джинджер на их первый день рождения и которую те очень любили. Это была доска, в которой были вырезаны разные фигуры: квадрат, круг, прямоугольник, треугольник, – с подходящими под отверстия фигурами; всегда терпеливая и последовательная Виви быстро превратилась в эксперта по засовыванию правильных фигур в соответствующие отверстия, но именно сейчас Питер вспомнил, как Джинджер безрезультатно била, била и била звездой по дырке в виде квадрата в попытке уместить ее туда, все больше краснея и злясь.

Он прошел мимо газетного киоска, бросая взгляды на чистильщика обуви, склонившегося перед скамейкой со своими щетками; на продавцов сосисок, рогаликов и пирожных. Питера все время посещала мысль: как жаль, что у него такой плохой аппетит теперь, когда в любую минуту, хоть днем, хоть ночью, он мог подойти и, имея деньги, купить, что душа пожелает; а всего пять месяцев назад один из соседей Питера по койкам в Аушвице умер, по сути, от того, что слишком увлекся едой – проглотил целиком подаренный ему из лучших побуждений одним из освободителей шоколадный батончик, который оказался слишком питательным для его истощенного желудка. Возле уходящей вниз лестницы скрипач играл грустную и сентиментальную мелодию, которую Питер тут же узнал, – вторую часть «Из Нового Света» Дворжака. Против своей воли Питер позволил мелодии затянуть себя. Теперь он боялся музыки, хотя когда-то любил – особенно что-нибудь классическое; Маша, любившая популярные баллады и зарубежный джаз, постоянно подтрунивала над его предпочтениями. «Мой занудный бюргер, – говорила она, целуя его в шею. – Мой безнадежно устарелый муженек…» Любовь Питера к Брамсу, Бетховену и Баху перешла к нему от матери; когда он был малышом, она насвистывала ему все эти мелодии, покачивая Питера у себя на коленях, а он тем временем хватал руками ее сложенные в трубочку губы и длинные локоны («Когда я выходила за твоего отца, – частенько говорила она, – я могла сидеть на своих косах»), а затем внезапно тоже засвистел. Музыка стала речью Питера еще до того, как он освоил саму речь, и он тоже обучал ей Джинджер и Виви, покачивая двойняшек на коленях и насвистывая им отрывки из его любимого «Пети и волка» – эту музыку любила даже Маша, потому что Прокофьев был в моде, а девочки всегда начинали галдеть, когда начиналась та часть, которая, как они думали, была написана специально для него, их собственного отца! «Там поют “Питер”, папа, там поют тебя, там поют ТЕБЯ!» Как же они любили тему мальчика-победителя – юного героя, который поймал лесное чудище и отправил его в зоопарк! Они тогда еще не знали, что в итоге серый волк придет к ним самим.

Скрипач-попрошайка, как назвал бы его кузен Сол, поднял взгляд, и Питер осознал, что плачет и позвякивает мелочью в кармане. Он вытащил монеты – все, что были, – бросил их в футляр с красной подкладкой и побежал. Как можно быстрее. Прочь, прочь оттуда! Ему не было необходимости оставаться здесь, на этом обрывистом краю континента, со всей этой благотворительностью Сола и заботливостью Эстер – в месте, где для Питера всегда существовала опасность упасть в омут воспоминаний. А почему бы и нет? Хороший повар везде найдет себе место! Он рванул через главный вестибюль к билетным кассам, ощущая неожиданный, почти безумный, душевный подъем. Он мог поехать на запад в какой-нибудь ковбойский лагерь, где бы варил бобы в железном котелке на огне. Он мог рвануть в Монтану, Айдахо, в места, куда кузен Сол ездил на рыбалку, и стать личным шеф-поваром в лагере какого-нибудь богача. Да он мог двинуть и через всю страну в Голливуд – а почему нет? – и готовить гамбургеры в закусочной, за стойкой которой появлялось бы еще больше звезд. Как бы это понравилось Маше, которую так сильно завораживала волшебная страна, известная как Лос-Анджелес, что каждое утро за завтраком она зачитывала Питеру отрывки из киножурналов, как, например: «Послушай, Петель, тут говорится, что в Калифорнии ты можешь протянуть руку из окна и сорвать лимон прямо со своего собственного дерева! Представляешь?.. Петель, а ты знал, что в Калифорнии никогда не бывает снега?» Маше, которая настолько боготворила всех американских актрис, что настояла на том, чтобы ее девочек звали Вивиан и Джинджер… Ничего не видя перед собой, Питер толкнул женщину в конце очереди в кассу и, задыхаясь, проговорил:

– Entschuldigung Sie[29]!

Женщина, миловидная блондинка с красной помадой на губах, уставилась на него. На ней было толстое пальто, слишком теплое для вокзала; в руках она держала саквояж, и Питер поначалу решил, что она, должно быть, беженка. Но нет, понял он, взглянув на ее коротко постриженные, как у американской звезды, волосы. Он оказался прав тогда, выходя из «Ойстер Бара». Они догнали его. Он повсюду видел призраков.

Он занял место в конце очереди, опустив голову и обливаясь потом. Сумасшедшая эйфория померкла, словно выключенный свет, как и предполагал Питер. Волоча ноги, он продвигался вперед, вытирая лоб платком с монограммой Эстер; добравшись наконец до окошка кассы, он вытащил полученный от Лео и уже пропитанный потом конверт, протолкнул его напуганной девушке-кассиру и, на этот раз по-английски, произнес:

– Удивите меня.

8

Получив билет, он вновь двинулся в главный вестибюль в направлении железнодорожных путей, на которые ему указала кассирша. «Сэр, я не понимаю… вы хотите, чтобы я выбрала?» – спросила она, и Питер ответил: «Да, куда угодно, место прибытия значения не имеет, лишь бы поезд прибыл побыстрее». У турникетов он предъявил свой билет стоявшему там работнику в униформе; мужчина проверил его и, протянув обратно Питеру, пожелал хорошего дня. Питер заверил, что именно так и будет. Он все ниже и ниже спускался на эскалаторе, напоминающем ему длинный тоннель станции «Зоологический сад» Берлинского метрополитена до того, как ее разбомбили, и, наконец, вышел с остальными путешественниками на платформу.

Все стояли: кто-то читал газету, остальные выглядывали на пути в ожидании поезда. Над головой в поисках выхода билась пойманная в ловушку птица – звук ее крыльев эхом разносился по платформе. Еще кое-что показалось Питеру забавным: учитывая его депортацию в Терезин в грузовом вагоне и его второе путешествие в Аушвиц, он должен был бы бояться поездов. Но нет, не боялся. Более того, он до этой минуты вообще не задумывался о виде транспорта – может быть, из-за того, что американские дороги совершенно не походили на европейские, а эта платформа – на ту, на которой он стоял со своей женой и девочками холодным днем зимой 1942 года, на сортировочной станции Грюнвальд в Берлине после двух ночей, проведенных в тесноте в синагоге на Леветцовштрассе. Двойняшки попали в синагогу впервые, так как Питер, как и его отец – к великому огорчению матери, – был нерелигиозен, а Маша, естественно, была гоем. Его девочки, Вивиан и Джинджер, оказались не в восторге от знакомства с местом организованной религии, которое для них состояло в дреме на коленях у родителей, сидящих на длинных деревянных скамьях плечом к плечу с еще тремя сотнями других людей в помещении, настолько холодном, что, несмотря на такое количество народа, при дыхании изо рта вырывался пар. То утро, когда они покинули синагогу, тоже было холодным: занималась ясная, солнечная, морозная заря, разукрасившая узорами стекла; холод, как талая вода, просачивался сквозь их пальто, когда они двигались в Грюнвальд. Они стояли на платформе: зубы его дочек стучали, носы раскраснелись, и Маша, больше всего боявшаяся пневмонии после того, как от нее умерла мама Питера, сказала: «Петель, тебе нужно найти платок для Виви. Свой она где-то потеряла, а теперь вся дрожит», а Питер ответил: «Еще не поздно. Вы еще можете уйти. Забери девочек домой и свяжись с друзьями моего отца по поводу документов. Ты – арийка, а детей, сама знаешь, могут отпустить с тобой», и Маша нагнулась, взмахнув белокурыми волосами, натянула воротник Виви ей на лицо и произнесла: «Не начинай снова, Петель. Мы остаемся с тобой. Так что иди и разыщи что-нибудь потеплее, чтобы укрыть голову Виви», и Питер сказал: «Есть, фрау генерал. Я мигом». Все еще держа Джинджер за руку, он повернулся осмотреть толпу, изучая, где можно украсть платок, и приметил неподалеку необъятную женщину, похожую в своих мехах на енота. Конечно, ей не нужен был головной платок так, как он был нужен Виви, правда ведь? Его бы отец забрал головной убор – в этом Питер был уверен, – стащил бы его с головы этой пожилой дамы без раздумий. «Не будь такой рохлей, парень, иначе мир сожрет тебя с потрохами!» Но что, если у этой пожилой дамы в легких споры, как были у матери Питера, и кража ее шали была равносильна подписанию ей смертного приговора? И все же Питер отпустил руку Джинджер и стал пробираться бочком к пожилой женщине, но в этот момент нацисты начали толкать всех вперед с помощью дубинок; начались массовые беспорядки, крики и толкучка; Питер пытался прорваться обратно к своим девочкам, но лишь краем глаза увидел, как мелькнула белым пятном на зимнем солнце рука Джинджер, когда она потянулась к нему и закричала: «Папа!», а потом его семья исчезла. Питера втолкнули в один поезд, а их в другой, и только после войны, сначала в кабинете кузена Сола, когда тот повесил трубку и с тяжестью в голосе произнес: «Мне очень жаль, но я получил это из надежного источника», а затем в офисе Красного Креста, где Питер проверял и перепроверял списки, он выяснил, что пока он, везунчик, направлялся в Терезин, рабочий лагерь, Маша, Джинджер и Вивиан поехали прямиком в Аушвиц.

Питер ощущал вибрацию в желудке и ногах от подъезжающего к станции поезда. Он изучал рельсы. Устанавливали ли третий рельс, который убил бы его током, только в метро? Если так и здесь такой штуки не было, то достаточно ли быстро двигался поезд? Это не имело значения; если Питер прыгнет быстро и локомотив переедет его, то он просто раздавит Питера. Он напряг ноги. Посмотрел на приближающийся состав. Посмотрел на рельсы, на насыпанный между ними угольный мусор, выбрал место. Вот сейчас. Сейчас. Сделай это сейчас. Он обливался потом; напряженные мышцы дрожали, как тогда, когда он и его семья поднялись на фуникулере на вершину Цугшпитце, и его девочки весело прыгали по вершинам Альп, словно маленькие козочки в летних платьицах, а Маша, смеясь, подзывала его: «Ну, пойдем!», но ноги Питера окончательно сковало, и той ночью, когда он лежал возле Маши в их номере в отеле, его мышцы болели так сильно, что он не мог пошевелить ногами.

Поезд запыхтел в каких-нибудь нескольких дюймах от его лица и остановился. Питер зажмурился, из глаз потекли слезы. Люди обходили его, пробираясь к поезду: сначала вежливо, а потом, когда до отправления оставалось все меньше времени, толкаясь и пихаясь. «Что за задержка, приятель?» – говорили они, а потом: «Видимо, он очень сильно обрадовался». Было слишком поздно. Питер мог дождаться следующего поезда или следующего после того; он мог стоять на этой платформе, пока тысячи поездов будут прибывать и убывать, но он не смог бы прыгнуть и присоединиться к своим родным, потому что он был, как сказал его отец, рохлей; потому что он был, как заметил кузен Сол, слишком слаб, слишком пассивен и нерешителен, чтобы быть полезным хоть кому-нибудь, не говоря уж о его семье.

– Посадка заааканчивается! – прокричал проводник, и какой-то мужчина, пробегая мимо, толкнул Питера и бросил: «Эй, приятель, тут вообще-то кому-то на поезд надо». Питер извинился на английском. Он открыл глаза и вытер лицо. Затем, как он делал всю свою жизнь, он позволил течению подхватить его, и, несомый инерцией чужих людей, вошел в вагон.

Благодарности

Еще раз хочу поблагодарить тех переживших холокост, кто предоставил мне невероятную привилегию записать их свидетельства для Фонда исторических видеоматериалов Стивена Спилберга «Пережившие Шоа». Также я очень признательна моим сестрам по «Центральному вокзалу», в частности, Кристине Макморрис, создавшей эту антологию; Синди Хван и команде «Беркли/Пингвин Рэндом Хаус» за то, что наши новеллы увидели свет, а также моему суперагенту Стефани Абу, которая сделала все это возможным.

Загрузка...