Даже незначительные движения теперь требуют столько же энергии, сколько нужно для физических нагрузок. Она передвигает ноги вперед на несколько миллиметров и делает паузу. Кладет руки на подлокотники. Сначала одну, потом вторую. Пауза. Опирается на пятки. Хватается за подлокотник одной рукой, а другую кладет на кухонный стол. Раскачивается, чтобы поймать определенный момент. У стула, на котором она сидит, высокая мягкая поддержка для спины, а на его ножках – пластиковые накладки, приподнимающие его на несколько сантиметров. Но все равно ей требуется много времени, чтобы встать на ноги. Удается лишь с третьей попытки. После этого приходится постоять пару секунд, опустив голову и опираясь обеими руками на стол, чтобы перестала кружиться голова.
Такие упражнения случаются каждый день. Прогулка по маленькой квартире. По коридору из кухни, вокруг дивана в гостиной с остановкой у окна, чтобы собрать опавшие с красной бегонии листья. Затем в спальню, к писательскому уголку. К компьютеру, который стал для нее так важен. Она осторожно садится на еще один стул с пластиковыми подножками. Благодаря им стул такой высокий, что ей едва удается протиснуться между сиденьем и столешницей. Она поднимает крышку ноутбука и слышит тихое знакомое урчание оживающего жесткого диска. Щелкает по иконке Internet Explorer на экране, и ее взору открывается интернет-версия газеты. Каждый день она не устает восхищаться тем, что в этом маленьком устройстве существует целый мир. Что она, одинокая женщина из Стокгольма, если захочет, может поддерживать связь с людьми из разных стран. Ее дни наполнены технологиями. Благодаря этому ожидание смерти становится чуть более терпимым. Она сидит здесь каждый день, временами даже ранним утром или поздней ночью, когда совсем не может уснуть. Ее предыдущая сиделка, Мария, показала ей, как все это работает. Скайп, Фейсбук, электронная почта. Она говорила, что никогда не поздно научиться чему-то новому. Дорис согласилась с этим и добавила, что никогда не поздно реализовать свои мечты. Вскоре после этого Мария предупредила о своем уходе и желании вернуться к учебе.
Ульрику, кажется, это не интересует. Она ни словом не обмолвилась про компьютер и никогда не спрашивала, чем занимается Дорис. Просто мимоходом стирает с него пыль, пока бегает по комнате, мысленно прокручивая список дел. Но, может, она есть в Фейсбуке? Похоже, там можно найти многих. Даже у Дорис есть аккаунт, его создала Мария. А еще у нее три друга. Мария – одна из них. А также замечательная племянница Дженни из Сан-Франциско и ее старший сын Джек. Она периодически проверяет, как они живут, просматривает фотографии и события из другого мира. Иногда даже знакомится с жизнью их друзей. У которых открыты профили.
С пальцами у нее пока нет проблем. Да, они реагируют медленнее, чем раньше, и иногда начинают болеть, вынуждая ее взять передышку. Она пишет, чтобы собрать воедино свои воспоминания. Чтобы составить общее представление о прожитой ею жизни. Она надеется, что именно Дженни найдет это все потом, когда Дорис умрет. Что именно она прочитает и с улыбкой посмотрит на фотографии. Что Дженни унаследует все ее красивые вещи: мебель, картины, расписанную вручную чашку. Их же не выкинут? Она вздрагивает от этой мысли, подносит пальцы к клавиатуре и начинает писать, чтобы отвлечься. Сегодня она пишет: «Снаружи по темно-коричневым деревянным стенам вились белые розы». Одно предложение. А потом появляется чувство покоя, и она окунается в свои воспоминания.
Дженни, ты хоть раз слышала полный отчаяния вой? Вопль, рожденный из безысходности? Крик из самого сердца, который пробирает каждую клеточку, который никого не оставляет равнодушным? Я за всю свою жизнь немало их слышала, но каждый напоминал мне о самом первом и самом ужасном.
Он донесся с внутреннего дворика. Там стоял он. Папа. Его крик отражался от каменных стен, с его руки лилась кровь, окрашивая красным заиндевевшую траву. В его запястье застряло сверло. Его крик стих, и он повалился на землю. Мы сбежали по ступенькам и высыпали во дворик, к нему, нас было много. Мама обвязала его запястье передником и подняла его руку вверх. А когда она звала на помощь, ее крик был таким же громким, как и его. Папино лицо было пугающе белым, губы посинели. Дальше все происходило как в тумане. Мужчины вынесли его на улицу. Машина забрала его и увезла.
На деревянной стене осталась одна высохшая белая роза, скованная морозом. Когда все разошлись, я осталась сидеть на земле и смотрела на нее. Эта роза выжила. И я молилась Богу, чтобы выжил и папа.
Последовали дни томительного ожидания. Мама каждый день собирала остатки завтрака – кашу, молоко и хлеб – и направлялась в больницу. Часто она возвращалась домой с нетронутым пайком.
Однажды она пришла, а его одежда свисала из корзинки, все еще полной еды. Ее глаза были опухшими и красными от слез. Такими же красными, как папина зараженная кровь.
Все остановилось. Жизнь подошла к концу. Не только для папы, но и для всех нас. Его полный отчаяния крик, раздавшийся тем морозным ноябрьским утром, положил жестокий конец моему детству.
Слезы по ночам были моими, но настолько ранили мою душу, что иногда я просыпалась с чувством, что проплакала всю ночь. Как только мы ложились спать, мама садилась в кресло-качалку на кухне, и я привыкла засыпать под ее рыдания. Она шила и плакала; звуки ее рыданий накатывали как волны, разносились по комнате, проникали сквозь стены и потолок к нам, детям. Она думала, что мы спали.
Но это не так. Я слышала, как она всхлипывала, шмыгала носом и глотала слезы. Чувствовала ее отчаяние из-за того, что она осталась одна и больше не могла жить спокойно в папиной тени.
Я тоже по нему скучала. Он больше никогда не сядет в свое кресло, не погрузится в книгу. Я не смогу забраться на его колени и последовать за ним в его мир. Из моего детства я помню лишь папины объятия – и ничьи больше.
Эти месяцы были сложными. Каша на завтрак и обед становилась все более водянистой. Ягоды, что мы собирали в лесу и сушили, начали заканчиваться. Однажды мама застрелила папиным ружьем голубя. Его хватило на жаркое, и мы впервые после папиной смерти наелись, наши щеки впервые раскраснелись от сытости, и мы впервые смеялись. Но этот смех вскоре прекратится.
– Ты старшая и теперь сама должна о себе заботиться, – сказала мама, вкладывая клочок бумаги в мою руку.
Я заметила блеснувшие в ее зеленых глазах слезы, но потом она отвернулась и принялась лихорадочно протирать мокрой тряпкой тарелки, из которых мы только что ели. Кухня, в которой мы тогда стояли, стала неким музеем воспоминаний о моем детстве. Я помню все, каждую деталь. Синюю юбку, которую она шила, повешенную на стул. Жаркое и пену, которая убегала во время готовки и засыхала на боку кастрюли. Одинокую свечу, тускло освещавшую комнату. Мамины движения между раковиной и столом. Ее платье, колыхающееся между ног, когда она двигалась.
– Что ты имеешь в виду? – выдавила я. Она замерла, но не повернулась. – Ты меня выгоняешь? – продолжила я.
Нет ответа.
– Скажи что-нибудь! Ты меня выгоняешь?
Она посмотрела на раковину:
– Ты уже выросла, Дорис, и должна понять. Я нашла тебе хорошую работу. И, как видишь, недалеко отсюда. Мы все еще сможем видеться.
– А как же школа?
Мама подняла голову и посмотрела вперед.
– Папа никогда не позволил бы тебе забрать меня из школы. Не сейчас! Я не хочу! – прокричала я ей.
Агнес беспокойно скулила в своем стульчике.
Я рухнула за стол и разразилась слезами. Мама села рядом и положила ладонь, все еще холодную и мокрую после мытья посуды, на мой лоб.
– Пожалуйста, не плачь, моя милая, – прошептала она, прижимаясь головой ко мне.
Было так тихо, что я почти что слышала, как огромные слезы катились по ее щекам и смешивались с моими.
– Ты можешь каждое воскресенье возвращаться домой, это твой выходной.
Ее успокаивающий шепот превратился в тихое бормотание. И я заснула в ее руках.
На следующее утро я осознала жестокую и неопровержимую истину: меня выгоняли из собственного дома и безопасного мира в неизвестность. Я без протеста взяла мешок с одеждой, протянутый мне мамой, но не смогла посмотреть в ее глаза, когда мы прощались. Обняла свою младшую сестренку и ушла, не произнеся ни слова. В одной руке я несла мешок, а во второй – три папины книги, перевязанные бечевкой. На клочке бумаги, лежащем в кармане пальто, маминым витиеватым почерком было написано имя: Доминик Серафин. Далее несколько четких указаний: Безупречный реверанс. Говори правильно. Я медленно брела по улицам Сёдермальма в сторону адреса, указанного под именем: Бастугатан, 5. Именно там я найду свой новый дом.
Дойдя до места, я ненадолго замерла у современного здания. Большие красивые окна в красных оконных рамах. Фасад сделан из камня, а во двор даже вела асфальтовая дорожка. Этот дом очень сильно отличался от простого, видавшего виды деревянного дома, в котором я жила до этого момента.
На пороге показалась женщина. В блестящих кожаных туфлях и ослепительно-белом платье без выраженной талии. Бежевая шляпа-колокол была натянута на уши, а с руки свисала небольшая кожаная сумочка такого же оттенка. Я стыдливо пригладила собственную поношенную шерстяную юбку длиной до колен и задумалась, кто же откроет мне дверь, когда я постучу. Доминик – это мужчина или женщина? Откуда мне знать, ведь я никогда раньше не слышала этого имени.
Я медленно шла вперед, останавливаясь на каждой отполированной мраморной ступеньке. Поднялась на два этажа. Двойные двери из темного дуба были выше любых виденных мной ранее дверей. Я шагнула вперед и подняла дверной молоток – голову льва. Стук прозвучал тихо, и я посмотрела прямо в глаза льва. Дверь открыла женщина в черном и присела в реверансе. Я принялась разворачивать записку, но не успела – появилась другая женщина. Дама в черном отступила и с прямой спиной встала у стены.
Темно-рыжие волосы второй женщины были заплетены в две длинные косы, убранные в большой пучок на затылке. На шее бусы из белого неоднородного жемчуга. Ее платье было сшито из блестящего изумрудно-зеленого шелка, с рукавами в три четверти и плиссированной юбкой, которая шелестела при движении. Я сразу поняла, что она богата. Женщина оглядела меня с головы до ног, затянулась сигаретой в длинном черном мундштуке и выпустила дымок в потолок.
– Так, и что тут у нас? – сказала она с сильным французским акцентом и хриплым от курения голосом. – Какая прелестная девушка. Можешь остаться. Проходи, проходи.
После чего развернулась и исчезла в квартире. Я осталась стоять на коврике в коридоре, с мешком передо мной. Женщина в черном кивнула, чтобы я следовала за ней. Она провела меня через кухню в смежную комнату прислуги, где рядом с двумя другими стояла хлипкая кровать, которая станет моей. Я положила мешок на кровать. Без подсказки взяла лежащее на ней платье и надела его. Тогда я не знала, что буду самой младшей из трех служанок и мне отдадут всю ту работу, от которой отказывались другие.
Я присела на краешек кровати и ждала. Ноги вместе, руки крепко сжаты на коленях. Все еще помню то чувство одиночества, что охватило меня в той комнате, – я не понимала, где оказалась или что меня ожидало. Стены были пустыми, с пожелтевшими обоями. Рядом с каждой кроватью стояла небольшая тумбочка со свечой в подсвечнике. Две наполовину прогоревшие, одна новая с восковым фитилем.
Очень скоро я услышала громкие шаги и шуршание юбки. Мое сердце колотилось. Она остановилась у порога, а я даже не посмела взглянуть на нее.
– Вставай, когда я вхожу в комнату. Вот так. Спину прямо.
Я поднялась, и она сразу потянулась к моим волосам. Ее тонкие холодные пальцы задвигались по моей голове; она вытянула шею и подошла ближе, просматривая каждый миллиметр моей кожи:
– Красивая и чистая. Это хорошо. У тебя же нет вшей?
Я покачала головой. Она продолжила обследовать меня, прядь за прядью поднимая волосы.
Ее пальцы сместились за мое ухо, и я почувствовала, как ее длинные ногти царапают кожу.
– Вот здесь они обычно живут, за ухом. Ненавижу мерзких ползучих тварей, – пробормотала она и вздрогнула всем телом.
Луч солнечного света пробился в окно, ярко освещая добротный пушок на ее лице, покрытом слоем светлой пудры.
Квартира была большой и полной произведений искусства, скульптур и красивой мебели из темного дерева. Пахло сигаретным дымом и чем-то еще, что я не смогла определить. Днем всегда было тихо и спокойно. Жизнь была добра к ней, и ей не пришлось работать – денег и так хватало. Я не знала, откуда она брала деньги, но иногда представляла себе ее мужа, которого она держала взаперти где-то на чердаке.
По вечерам часто приходили гости. Женщины в красивых платьях и бриллиантах. Мужчины в костюмах и шляпах. Они заходили прямо в обуви и разгуливали по гостиной, словно по ресторану. Воздух наполнялся дымом и разговорами на английском, французском и шведском.
Эти вечера открыли мне то, что я прежде не знала. Равная оплата труда женщин, право на образование. Философия, искусство и литература. И новые нормы поведения. Громкий смех, яростные споры и целующиеся прилюдно у эркерных окон и в углах парочки. Разительная перемена.
Я, сгорбившись, ходила по комнате, собирая бокалы и вытирая разлитое вино. Ноги на высоких каблуках нетвердо перемещались по комнатам; блестки и павлиньи перья опадали на пол и застревали между широкими деревянными панелями. Приходилось лежать на них до раннего утра, отскабливая маленьким кухонным ножом все до последнего следы празднества. К пробуждению мадам все должно быть в идеальном порядке. Мы усердно работали, она каждое утро ожидала увидеть свежевыглаженные скатерти. Столы должны сверкать, а бокалы быть чистыми от следов пальцев многочисленных гостей. Мадам всегда спала до позднего утра, но когда выходила из своей спальни, то совершала обход квартиры, поочередно проверяя каждую комнату. И если что-то находила, именно меня во всем обвиняли. Всегда самую младшую. Я быстро поняла, что она отмечала, и до ее пробуждения совершала дополнительный круг по квартире, исправляя то, что другие сделали неправильно.
Нескольких часов сна на твердом матрасе из конского волоса всегда оказывалось недостаточно. Мое тело постоянно уставало от долгих дней, проведенных в черной униформе, швы которой раздражали кожу. И от иерархии и пощечин. И мужчин, которые приставали ко мне.
Я привыкла, что время от времени кто-то засыпал, выпив лишнего. Моя работа – разбудить и отправить восвояси. Но этот мужчина не спал. Он смотрел прямо перед собой. Слезы медленно стекали по его щекам, одна за другой, а взгляд сосредоточился на кресле, в котором спал другой мужчина – молодой, с ореолом золотисто-каштановых волос. Рубашка молодого мужчины была расстегнута, открывая взору пожелтевшую майку. На его загорелой груди я увидела неровный рисунок якоря, выполненный зеленовато-черными чернилами.
– Вы расстроены, извините, я…
Он отвернулся и, опустив плечо на кожаный подлокотник, теперь почти распластался поперек кресла.
– Любовь невозможна, – проговорил несвязно он, обводя взглядом пустую комнату.
– Вы пьяны. Пожалуйста, сэр, поднимайтесь, вам нужно уйти до пробуждения мадам.
Я пыталась говорить твердым голосом. Он схватил меня за руку, когда я попробовала его поднять:
– Вы разве не видите, мисс?
– Не вижу чего?
– Что я страдаю!
– Да, я вижу это. Идите домой и отоспитесь, тогда вам станет немного легче.
– Позвольте посидеть здесь и посмотреть на это совершенство. Позвольте насладиться этой пагубной связью.
Он совсем запутался в своих словах, пытаясь передать свое настроение. Я покачала головой.
Это была первая встреча с этим деликатным мужчиной, но определенно не последняя. Когда в квартире становилось пусто и новый день опускался на крыши Сёдермальма, он часто задерживался, блуждая в своих мыслях. Его звали Йёста. Йёста Нильссон. Он жил дальше по улице, в доме 25.
– Ночью можно мыслить ясно, юная Дорис, – говорил он, когда я просила его уйти.
А потом он, пошатываясь, выходил в ночь, сутулясь и опустив голову. Его головной убор всегда сидел криво, а драное старое пальто было настолько большим, что свисало с одного бока, словно у него кривая спина. Он был красив. Лицо часто загорелое, классические черты – прямой нос и тонкие губы. Его глаза были полны доброты, но он, как правило, грустил. Его страсть к жизни иссякла.
И лишь через несколько месяцев я узнала, что он – художник, которого боготворила мадам. Его картины висели на стенах ее спальни, огромные полотна пестрели ярко раскрашенными квадратами и треугольниками. Без какой-либо тематики, только хаос цветов и размеров. Как будто ребенок играл с кисточкой и краской. Мне они не понравились. Совсем. Но мадам все покупала их и покупала. Потому что так делал принц Ойген. И из-за того, что в этой сюрреалистической современности наблюдалась безудержная энергия, которую больше никто не понимал. Она ценила, что он, как и она, был белой вороной в этом обществе.
Именно мадам научила меня тому, что люди имеют различные формы. Что то, чего ожидают от нас, не всегда верно, что в путешествии к смерти существует множество путей. Что мы можем оказаться на сложном перепутье, но дорога все равно может выправиться. И что повороты совсем не опасны.
Йёста всегда задавал много вопросов.
– Предпочитаете красный или синий?
– Какую страну вы бы выбрали при возможности поехать куда угодно?
– Сколько конфет ценой в один эре можно купить на одну крону?
После этого последнего вопроса он всегда кидал мне крону. Подбрасывал ее в воздух большим пальцем, и я с улыбкой ловила ее.
– Потрать ее на что-нибудь сладкое, обещай мне.
Он видел, что я маленькая. Что все еще ребенок. И никогда не тянулся к моему телу, как это делали другие мужчины. Никогда не комментировал мои губы или растущую грудь. Иногда даже тайком помогал мне: собирал бокалы и относил их в коридор между столовой и кухней. Когда это замечала мадам, я всегда получала пощечину. Ее широкое золотое кольцо оставляло на моих щеках красные царапины. Я скрывала их щепоткой муки.