Мы добрались уже до самого конца подъездной дорожки, когда навстречу нам попался старый и грязный «Линкольн-Континенталь», принадлежавший некоему Питеру Макквайру по прозвищу Карман. Этим прозвищем наградили Питера клиенты: сколько бы денег он от них ни получал, в его бездонных карманах всегда оставалось место для нового гонорара. Заметив нас, Карман махнул рукой, давая знак остановиться. Я притормозил, и он, выскочив из машины, протянул дяде пухлый конверт.
– Привет, Уильям. Вот, возьми, это копия нашей апелляции.
Дядя кивнул.
– Если и это не сработает, тогда мы можем… – добавил адвокат, но дядя от него отмахнулся.
– Никаких «тогда», – решительно произнес он. – За двадцать лет юридических плясок я остался практически без денег. – Дядя сдвинул очки на кончик носа и взглянул на Кармана в упор. – И большая их часть досталась тебе. Если бы ты не был так чертовски пронырлив, я бы давно разорвал с тобой все деловые отношения.
Адвокат улыбнулся.
– Спасибо за доверие. – Он показал на конверт. – Оригинал уже на столе у судьи: как мне кажется, аргументы мы подобрали весьма удачные. А поскольку правда на твоей стороне, не исключено, что на этот раз…
Дядя посмотрел на него в окно.
– Правда была на моей стороне с самого начала. В этом-то отношении ничего не изменилось.
– Не забывай, Уильям, – я тоже на твоей стороне. – Карман вернулся за руль «Линкольна». – И всегда был.
Когда мы уже выезжали на шоссе, дядя проворчал:
– В таком случае, Карман, ты – один из немногих.
Ветер трепал мягкую крышу «Викки», теперь он нес не только запах солончаковых болот, но и дизельного выхлопа, исходивший от появившегося на железнодорожных путях поезда. Поезд вез легковые автомобили в порты Брансуика и Джексонвилла. Протяжный, нагоняющий тоску гудок локомотива заставил меня мысленно вернуться к единственному воспоминанию, которое осталось у меня об отце.
Как мне кажется, тогда мне было года три. Услышав далекий, протяжный гудок, я потихоньку выбрался из дома и босиком зашагал по дорожке. Возможно, у меня под ногами была трава, возможно – она была мокрой от росы. Никем не замеченный, я добрался до здания станции и вышел на платформу. С платформы я спрыгнул на пути, чтобы положить на рельс монетку в полдоллара: мне очень хотелось посмотреть, что с ней станет после того, как поезд прокатится по ней всеми своими колесами. Помню кота с длинными усами – серого или, может быть, пятнистого, который прошмыгнул под платформой рядом со мной. Рельсы были холодными, и таким же ледяным показался мне желтый осколок бутылочного стекла, который я не заметил и который вонзился мне в ступню. Не устояв на ногах, я с размаху упал на рельс и почувствовал, как у меня в груди что-то хрустнуло. Какое-то время я не мог пошевелиться, не мог даже дышать. Горячая кровь текла по моей ноге, я чувствовал ее, но был не в силах даже приподнять голову, чтобы взглянуть на рану. В конце концов я все же попытался встать, но у меня ничего не получилось. Точно Гулливер в плену лилипутов, я был словно привязан к земле тысячами тонких, но прочных нитей.
Я пытался кричать, звать на помощь, но острая боль в боку не давала мне этого сделать. Ни один звук не вырвался из моего широко раскрытого рта. Единственным, что я слышал, был оглушительный гудок приближающегося поезда. Несмотря на овладевшую мной панику, я все же сообразил, что зацепился за что-то поясом или штрипкой моих джинсовых шортов. Неестественно изогнувшись, я попытался отцепиться, но у меня опять ничего не вышло.
Дальше… Дальше я помню только ослепительный свет локомотивных прожекторов и ощущение горячей влаги в паху. Ничего удивительного, что я обмочился от страха, – из темноты и тумана на меня надвигалось ревущее, грохочущее чудовище с тремя горящими глазами, а я был совершенно беспомощен.
Гудок гудел уже не переставая – так, во всяком случае, мне тогда показалось, однако даже сквозь его рев я расслышал быстрые шаги. Должно быть, человек был в тяжелых рабочих ботинках, хотя рассмотреть их я не успел – только почувствовал вибрацию, которая передавалась мне через землю. Сверкнул луч фонарика, потом надо мной склонилась какая-то темная тень. Большие, сильные руки обхватили меня под мышки, потянули и… и штрипка на шортах вдруг лопнула с такой легкостью, словно была пришита всего одним-двумя стежками и вдобавок гнилой нитью.
Потом со мной случилось что-то вроде провала в памяти. Словно тонарм скользнул по поцарапанной пластинке, перескочив сразу несколько дорожек. Следующим, что я запомнил, были огромные блестящие колеса и ржавые тележки вагонов, проносящиеся в считаных дюймах от моей головы. Потом раздался пронзительный скрежет – поезд начал тормозить. Колеса остановили свое бешеное вращение, но под действием инерции продолжали скользить по рельсам, обдавая меня фонтанами оранжевых искр, которые едва не обожгли мне щеки.
До этого момента мои воспоминания сравнительно отчетливы, словно снимки Энсела Адамса[18], – я и сейчас как наяву слышу скрежет моих сломанных ребер, вижу искры, ощущаю холод рельсов и теплое прикосновение промокших шортов. Все дальнейшее расплывается, тонет в тумане, чернеет, становится неразличимым. Примерно то же самое происходит, когда в старинном кинопроекторе заедает пленку и мощная лампа прожигает в целлулоиде дыру. Вот я оборачиваюсь, чтобы увидеть человека, чьи руки только что выхватили меня из-под колес поезда, но вместо его лица в моей памяти зияет дыра, когда же он начинает говорить, я слышу только шелест и шлепки, похожие на те, которые производит хлещущий по роликам кончик оборвавшейся пленки.
Сколько бы я ни пытался восстановить в памяти те давние события, так сказать – проиграть пленку заново, я так и не смог услышать, вспомнить слово, которое снова и снова твердил мой спаситель. Тем не менее я абсолютно уверен, что он звал меня по имени, которое было моим настоящим именем.
Тем самым, которое он дал мне при рождении.
С тех пор прошло четверть столетия. Я побывал в трех приемных семьях и двух интернатах, пока не попал наконец в дом дяди Уилли и тети Лорны. Где бы я ни был, повсюду я внимательно прислушивался к именам, которыми окружающие звали друг друга и меня. Мне казалось, что, как только я услышу свое настоящее имя, я сразу же его узнаю.
Мне не раз говорили, что, поскольку я был подкидышем – ребенком, которого в буквальном смысле нашли где-то на улице, имя и фамилию мне подобрали практически сразу. Директор приюта давал имена безымянным сиротам примерно так же, как метеорологи дают имена ураганам. По-видимому, в тот год сирот и подкидышей было довольно много, поскольку, когда меня, так сказать, вышвырнули за борт, персонал успел добраться до последних букв алфавита. (Иногда я спрашиваю себя, не так ли чувствовал себя Моисей?) Легенда гласит, что в первый же понедельник после моего поступления в приют сотрудники покидали в шляпу бумажки с фамилиями на У, кто какие смог припомнить. Точно так же для меня выбрали и имя.
До сих пор, когда кто-нибудь называет меня Чарльзом Уокером – именем и фамилией, записанными в моей водительской лицензии, – мне кажется, что речь идет не обо мне. Что на самом деле меня зовут совершенно иначе. Я знаю это, потому что Чарльз Уокер не помещается в дыру на пленке моих воспоминаний.
Если хотите понять, что я имею в виду, попробуйте при знакомстве с чужими людьми представляться не вашим, а другим, выдуманным именем. Думаю, вам многое станет ясно, когда вместо, скажем, Майкла вас будут звать Джоном или Биллом.
К тринадцати годам я смертельно устал от жизни между надеждой и неопределенностью. Скопив немного денег, я купил словарь имен (счастливые супружеские пары, которые ждут ребенка, любят листать такие по вечерам) и прочел его вслух – все пять тысяч имен, которые в нем были. Для этого я специально уходил в лес и то шептал, то выкрикивал их во все горло, пытаясь вспомнить то единственное, которое принадлежало мне. Увы, ни одно имя так и не показалось мне знакомым.