Деревушка эта занимала невысокую горку в равнинном хлебопашеском краю на северо-востоке Оксфордшира. Мы будем называть ее Ларк-Райз[1] – из-за обилия жаворонков, облюбовавших окружающие поля и гнездившихся на голой земле между рядами зеленых колосьев.
Отовсюду, куда ни кинь глазом, наползала плотная глинистая почва пашен – восемь месяцев из двенадцати голая, темная, обдуваемая всеми ветрами. Весной появлялась зеленая поросль пшеницы, под изгородями вырастали фиалки, а у ручья в низине «ста акров» зацветала верба; но по-настоящему прекрасен этот пейзаж бывал лишь несколько недель в конце лета. Поля спелых колосьев, простиравшиеся до самых порогов коттеджей, покрывались рябью, и деревушка превращалась в остров в море темного золота.
Ребенку казалось, что так было испокон веков; но пахота, сев и жатва являлись недавними нововведениями. Старики еще помнили, как Горка, заросшая можжевельником, высилась посреди поросшей утесником и вереском общинной земли, которая пошла под плуг после принятия законов об огораживании. Некоторые старожилы до сих пор занимали коттеджи, стоявшие на земле, которая была передана их отцам по «скваттерскому праву»[2], и, по-видимому, все небольшие участки под жилыми домами достались их первоначальным владельцам именно таким образом. В тысяча восемьсот восьмидесятые годы в Ларк-Райзе насчитывалось около тридцати коттеджей и трактир, располагавшихся не рядами, а образовывавших более или менее ровный круг. Деревушку окружала глубокая тележная колея, а отдельные коттеджи и группы коттеджей соединялись между собой сетью тропинок. Перемещение из одной части деревни в другую называлось «пройти по Горке», а слово «дом» во множественном числе звучало как «домы», а не «дома». Единственным торговым заведением была маленькая лавочка при трактирной кухне, где продавалась всякая всячина. Церковь и школа находились в главном селе, в полутора милях от Ларк-Райза.
В одном месте опоясывающую Горку тележную колею спрямлял проселок. Его проложили при огораживании пустоши для удобства полевых работ и соединения оксфордского тракта с главным селом и близлежащими деревнями. От Ларк-Райза проселок вел в одну сторону к церкви и школе, а в другую – к тракту, или большаку, как его до сих пор именовали, и ближайшему городку, где по субботам устраивался торг. Вследствие этого мимо Ларк-Райза кто-нибудь порой да проезжал. То крестьянская повозка, груженная мешками или квадратными вязанками сена; то фермер верхом или в двуколке; то старый маленький фургончик пекаря с белым верхом; то вереница укутанных охотников с грумами, выехавших на прогулку рано поутру; то экипаж с господами, отправившимися с послеобеденными визитами, – вот, пожалуй, и всё. Ни автомобилей, ни омнибусов, разве изредка прокатит мимо один из этих большеколесных велосипедов, прозванных «пенни-фартинг». Люди по-прежнему выскакивали на пороги своих коттеджей, чтобы на них поглазеть.
У нескольких домов были соломенные кровли, беленые стены и окна с ромбической расстекловкой, но большинство строений представляли собой обычные каменные или кирпичные коробки с серо-голубоватыми шиферными крышами. Самые старые коттеджи принадлежали ко временам, предшествовавшим огораживанию, и в них до сих пор обитали потомки первых скваттеров, в ту пору люди уже немолодые. У одной пожилой пары имелись осел и тележка, на которых они возили на рынок свои овощи, яйца и мед, а иногда сдавали их внаем соседям за шесть пенсов в день. В другом доме жил бывший управляющий фермой, который, как говорили, «неплохо нагрел руки» за годы своей службы. Еще один старик владел акром земли, который сам и обрабатывал. Вышеупомянутые люди, хозяин трактира и еще один каменщик, ежедневно ходивший пешком в город за три мили и обратно, были единственными жителями деревни, которые не батрачили на фермах.
В некоторых коттеджах было по две спальни, в других – всего одна, и в этом случае ее разделяли ширмой или занавеской, чтобы разместить и родителей, и детей. Часто старшие сыновья в семье спали на первом этаже или отправлялись ночевать в освободившуюся вторую спальню к пожилым парам, чьи повзрослевшие дети жили отдельно. Устраивать на ночь старших дочерей, за исключением праздничных дней, нужды не было, ибо все они уже находились в услужении. И все же частенько приходилось ютиться в тесноте, ведь в иных семьях был целый выводок ребятишек – восемь, десять, а то и больше, и, хотя они редко проживали все вместе, ведь старшие нередко женились до рождения младшего, бывало, кровати и матрасы заполняли все свободное место, так что домашние были вынуждены перелезать друг через друга, чтобы добраться до своей постели.
Однако не стоит считать Ларк-Райз этакими сельскими трущобами. Жители его вели привольную жизнь на свежем воздухе; коттеджи содержались в чистоте: полы часто мыли водой с мылом, а двери и окна, пока позволяла погода, оставляли открытыми настежь. Когда по равнине проносился западный ветер или завывал северный, двери и окна приходилось закрывать; но тогда, говаривали сельчане, более чем достаточно и того воздуха, что проникает через замочную скважину.
На протяжении десяти лет в Ларк-Райзе случилось две эпидемии кори, и двое мужчин попали в больницу после несчастного случая на жатве; но за многие годы докторов там видели только тогда, когда отходил кто-то из старожилов, либо трудные первые роды озадачивали опытную старуху, которая, по ее словам, была свидетельницей каждого появления на свет и каждой кончины. В деревне не было ни одного калеки или умственно отсталого и, не считая нескольких месяцев, когда одна несчастная женщина умирала от рака, ни единого инвалида. Хотя местная пища была груба, да и зубами никто не занимался, о расстройстве желудка тут слыхом не слыхивали, а нервные расстройства в то время вообще еще не изобрели.
Почти во всех коттеджах на первом этаже имелась лишь одна комната, нередко бедная и скудно обставленная: из мебели только стол, несколько стульев и табуретов и отслуживший свое мешок из-под картофеля, брошенный у камина вместо коврика. Были и опрятные, уютные гостиные, их украшали буфеты с посудой, мягкие кресла, картины на стенах и яркие тряпичные коврики ручной работы на полу. На подоконниках стояли горшки с геранью, фуксиями и старомодной душистой мускусной мальвой. В старинных коттеджах имелись и напольные часы, и столы-сороконожки, и ряды оловянной утвари – свидетели той поры, когда жизнь сельских жителей была куда легче.
Обстановка в доме разнилась в зависимости от количества ртов, которые нужно было кормить, а также от бережливости и умения хозяйки или отсутствия таковых; доходы же у всех были совершенно одинаковые, ведь в те времена в том краю батраку на ферме обычно платили десять шиллингов в неделю.
Если посмотреть на деревушку издали, можно было заметить один дом, который стоял чуть в стороне и повернулся к соседям задом, словно намереваясь удрать в поля. Это был маленький коттедж из серого камня с соломенной кровлей и зеленой дверью, у самой стены которого росло сливовое дерево, доходившее до карниза. Его прозвали «крайним домом», и обитал здесь каменщик со своей семьей. В начале восьмидесятых у него было двое детей: трехлетняя Лора и Эдмунд, полутора годами младше. В некоторых отношениях этим ребятишкам, хоть они и были маленькие, повезло больше, чем соседским. Отец их зарабатывал чуть больше, чем сельские батраки. Мать когда-то служила няней, и за Лорой и Эдмундом был умелый присмотр. Их учили хорошим манерам, водили на прогулки, покупали для них молоко, каждый субботний вечер купали, после гимна «Кроткий Иисус»[3] укладывали в постельку и вручали мятный или гвоздичный леденец. Да и одеты они были опрятнее остальных, потому что их мать обладала вкусом и умела обращаться с иглой, а состоятельные родственники отправляли им посылки с одеждой, из которой выросли их собственные дети. Другие ребята дразнили маленькую Лору из-за кружевных панталончиков и доводили ее до того, что однажды она сняла их и спрятала в стоге сена.
Мать Лоры и Эдмунда в ту пору говаривала, что страшится того дня, когда детям придется идти в школу; брат с сестрой ужасно одичали и, пробежавшись полторы мили туда-обратно, успевали разорвать одежду в клочья. Но когда настало-таки время идти в школу, молодая женщина была этому рада, потому что после пятилетнего перерыва у нее стали один за другим появляться новые малыши, и к концу восьмидесятых годов в крайнем доме было уже шестеро детей.
Взрослея, двое старших детей начали засыпать вопросами каждого встречного, хотел он на них отвечать или нет. Кто посадил лютики? Почему Бог позволил, чтобы пшеница погибла? Кто жил в этом доме до нас и как звали их детей? На что похоже море? Оно больше пруда Коттизло? Почему нельзя отправиться на небеса в тележке, запряженной осликом? Небеса дальше, чем Банбери? И так далее. С помощью этих вопросов Лора и Эдмунд пытались сориентироваться в том крохотном уголке мира, куда их каким-то образом занесло.
Подобные расспросы раздражали мать и вызывали неприязнь у соседей. «Маленьких детей должно быть видно, но не слышно», – твердили брату с сестрой дома. На улице чаще говорили: «Не приставай с вопросами, и тебе не соврут». Как-то одна пожилая женщина протянула маленькой Лоре лист горшечного растения со своего подоконника. Последовал неизбежный вопрос: «Как оно называется?» И ответ: «„Не твое дело“ оно называется. Отдам-ка я этот отросток, пожалуй, твоей матери, а она уж посадит его для тебя». Однако подобные укоры не могли избавить детей от их привычки, хотя скоро они стали соображать, к кому можно приставать с вопросами, а к кому нет.
Таким образом Лора и Эдмунд выяснили то немногое, что было известно о прошлом Ларк-Райза и его окрестностей. Им не нужно было спрашивать, как называются птицы, цветы и деревья, которые они видели каждый день, потому что они и так уже откуда-то их знали, и ни один из них не мог припомнить время, когда не мог отличить дуб от ясеня, пшеницу от ячменя, а королька от лазоревки. Происходящее вокруг от ребятни почти не скрывали и сплетничали при них без утайки, явно считая, что раз детей должно быть не слышно, то и они не должны ничего слышать, а поскольку Лора и Эдмунд были вхожи в любой дом, да и собственное их жилище было открыто для большинства соседей, то мало что ускользало от их острого слуха.
В первую очередь из жалованья в десять шиллингов удерживали за жилье. Большинство коттеджей принадлежали мелким торговцам из ближайшего городка, а еженедельная арендная плата за дом составляла от одного шиллинга до полукроны. В других деревнях некоторые работники трудились на фермах или в поместьях, где коттеджи сдавались бесплатно; но обитатели Ларк-Райза им не завидовали, говоря: «Ясное дело, они завсегда должны делать только то, что велено, иначе их мигом вытурят на улицу со всеми пожитками». Шиллинг и даже два шиллинга в неделю, по их мнению, была не слишком большая плата за свободу жить и голосовать по собственному разумению и ходить хоть в церковь, хоть в часовню, хоть никуда.
При каждом доме имелся хороший огород, и у всех были наделы; но только у трех из тридцати коттеджей была своя вода. Менее удачливые сельчане пользовались колодцем, что располагался на окраине деревни, на опустевшем участке, где раньше стоял дом. Ни общественного колодца, ни колонки в Ларк-Райзе не было. Воду каждому приходилось добывать самостоятельно; домовладельцы за водоснабжение не отвечали.
У стены каждого добротного коттеджа стояла просмоленная или выкрашенная в зеленый цвет бочка для сбора и хранения дождевой воды, стекавшей с крыши. Это избавляло от лишних походов к колодцу с ведрами, ведь эту воду можно было использовать для уборки, стирки и полива отдельных ценных посадок в огороде. Также вода из бочки годилась для гигиенических целей, и женщины сберегали свежую воду, чтобы умываться и умывать своих детей. Считалось, что дождевая вода благотворно влияет на цвет лица, и, хотя у деревенских жительниц не было денег на заботу о своей внешности, они не настолько погрязли в бедности, чтобы пренебрегать теми средствами, которые имелись у них под рукой.
За питьевой водой, а также за водой для уборки, когда ее не хватало в бочке, женщины в любую погоду ходили к колодцу, опускали и поднимали ведра с помощью ворота и тащили их домой на коромысле. Эти походы «через Горку» за водой были утомительны, многие останавливались передохнуть, и когда женщины в больших белых фартуках и перекрещенных на груди шалях задерживались у колодца, сплетням не было конца и краю.
Иные молодые, недавно вышедшие замуж женщины, ранее работавшие в богатых домах и еще не отказавшиеся от попыток держаться несколько особняком, вечерами заставляли своих мужей наполнять водой большой покупной красный бак. Но окружающие говорили, что это «стыд и срам», ведь после тяжелого рабочего дня мужчина хочет отдохнуть, а не заниматься «бабьим делом». С годами у мужчин вошло в обычай по вечерам ходить за водой, что, разумеется, было совершенно правильно с их стороны, а женщину, которая надрывалась, слишком усердно таская воду из колодца, соседки отныне считали предательницей.
В засушливые годы, когда деревенский колодец пересыхал, приходилось ходить на колонку к ферме, находившейся в полумиле от Ларк-Райза. Те, у кого в огороде имелся собственный колодец, не давали соседям ни капли, опасаясь, что иначе тоже останутся без воды, поэтому запирали крышку колодца на висячий замок и пропускали мимо ушей любые намеки.
Туалет единственной известной в деревне разновидности устраивали либо в глубине сада, в маленьком напоминающем улей домике, либо в углу дровяного сарая, именовавшегося хибаркой. Это был даже не дворовый пудр-клозет, а просто выгребная яма с установленным над ней сиденьем; поскольку опорожняли ее раз в полгода, все двери и окна, находившиеся в непосредственной близости, были наглухо закрыты. К сожалению, было невозможно заодно закрыть и дымовые трубы!
Эти отхожие места, как и все прочее, являлись прекрасным отражением характера их владельцев. Одни уборные представляли собой омерзительные дыры; другие были вполне приличны, третьи, и их было немало, содержались в безукоризненной чистоте: сиденье отдраено до ослепительной белизны, кирпичный пол выкрашен охрой. Одна старушка дошла до того, что в качестве завершающего штриха прибила к двери табличку с надписью: «Ты Бог, видящий меня»[4], что весьма смущало викторианскую девочку, которую учили, что никто не должен даже видеть, как она подходит к этой двери.
В других подобных местах санитарно-гигиенические изречения нацарапывали на беленой стене свинцовым карандашом или желтым мелом. В большинстве из них присутствовал здравый смысл, в некоторых – рифма, но лишь немногие были сформулированы в таких выражениях, чтобы их можно было привести здесь. Пожалуй, для печати сойдет одна короткая и емкая сентенция: «Хорошенько ешь, хорошенько трудись, хорошенько спи и хорошенько … каждый день».
На стену «хибарки» в Лорином доме наклеивали картинки, вырезанные из газет. Когда стены в туалете белили, вырезка менялась, сначала это была «Бомбардировка Александрии» – клубы дыма, разлетающиеся осколки и вспышки взрывчатки, затем – «Трагедия в Глазго: погружения спасателей на затонувшую „Дафну“» и «Катастрофа на Тэйском мосту»: с разрушенного моста свисают над бурлящими водами вагоны поезда. Эпоха фотожурналистики еще не наступила, и художники могли давать волю своему воображению. Потом почетное место в «хибарке» заняли «Наши политические лидеры» – два ряда портретов на одной гравюре: в середине верхнего ряда мистер Гладстон с ястребиным лицом и сверкающими глазами, в нижнем ряду добродушный, сонный лорд Солсбери. Лоре эта картинка очень нравилась, потому что на ней был изображен и лорд Рэндольф Черчилль. Она считала его самым красивым мужчиной в мире.
К задней или боковой стене каждого коттеджа примыкал свинарник, а помои выкидывали в находившуюся неподалеку мусорную кучу. Ее размещали таким образом, чтобы туда стекали и нечистоты из свинарника; туда же выбрасывали навоз при уборке свинарника, и эта мерзкая, зловонная масса в нескольких футах от окон вечно мозолила глаза. «Ветер такой-то, – говорила какая-нибудь хозяйка, сидя у себя дома, – раз навозом потянуло», а ей в ответ частенько напоминали поговорку: «кому свинья, а нам семья» – или говорили, что этот запах полезный.
В каком-то смысле запах действительно был полезный; ведь хорошо откормленные свиньи в хлеву сулили хорошую зиму. При жизни свинья была членом семьи, о ее здоровье и состоянии регулярно сообщали в письмах детям, уехавшим из родного дома, наряду с известиями об их братьях и сестрах. Мужчина, заглянувший в гости в воскресный день, навещал вовсе не друзей, а свинью и битый час торчал вместе с ее хозяином у дверей свинарника, почесывая хряку спину и расхваливая его достоинства или разнося его в пух и прах. От десяти до пятнадцати шиллингов – такую цену платили за поросенка, отлученного от матери, и каждый был рад такой сделке. Продавцы клятвенно ручались за «последыша», как называли младшего поросенка в помете, утверждая, что он мал да удал и скоро догонит остальных; покупатели предпочитали отдать на несколько шиллингов больше за хрюшку покрупнее.
Свиньей в семье гордился каждый, и занимались ею все. Мать часами вываривала «картоху», из которой потом делала пюре, смешивала его с водой, оставшейся после варки овощей на обед, сдабривала дорогой ячменной мукой и скармливала свинье. Дети, возвращаясь домой из школы, срывали охапки осота, одуванчика и отборной травы, а сырыми вечерами бродили вдоль живой изгороди, собирая в ведро улиток на ужин хрюшке. Поросята хрустели ими с большим удовольствием. «Отец», помимо уборки свинарника, постилки соломы, лечения и тому подобных дел, даже обходился без своей ежевечерней полпинты, когда, ближе к концу недели, счет за ячменную муку начинал приобретать пугающие размеры.
Порой, когда еженедельного дохода на откорм свиньи не хватало, договаривались с пекарем или мельником о предоставлении муки в кредит, чтобы потом, после того как свинью заколют, отдать долг мясом. Чаще всего таким образом на оплату шла половина туши, и нередко можно было слышать, как хозяйка говорит: «Даст бог, в пятницу заколем полсвиньи», и непосвященный из этого заключал, что другая половина будет по-прежнему резвиться в свинарнике.
В некоторых семьях закалывали по две «полсвиньи» в год; в других – по одной или даже по две целые свиньи, что обеспечивало беконом на всю зиму и дольше. Свежее мясо было роскошью, которую можно было увидеть лишь в нескольких коттеджах по воскресным дням, когда для приготовления пудинга с мясной начинкой покупали шестипенсовые куски. Если в субботу вечером удавалось по случаю приобрести небольшой кусок, те, у кого не было решетки для жарения, подвешивали его над огнем на бечевке и приставляли к этому «вертелу» кого-то из детей. Или можно было сделать «жаркое»: положить мясо с небольшим количеством лярда[5] или другого жира в железную кастрюлю и тушить на огне, постоянно встряхивая. Однако, если уж на то пошло, говаривали в Ларк-Райзе, ничто не сравнится с «жабой»[6]. Для этого мясо заворачивали в тесто из нутряного сала и муки и отваривали на пару, что позволяло сохранить все вкусные мясные соки и к тому же получить отличный пудинг. Когда какая-нибудь важная персона пыталась дать местным женщинам кулинарный совет, те обычно парировали: «Лучше расскажите нам, на что купить продукты; а уж что из них приготовить, мы и сами знаем»; и они действительно знали.
Когда свинья наконец была откормлена (и чем жирнее, тем лучше), необходимо было определиться с датой казни. Ее следовало назначать на новолуние и первую четверть луны; поскольку, если свинью убивали при убывающей луне, бекон во время жарки скукоживался, а желательно было, чтобы он «разбухал». Далее надо было нанять бродячего мясника, а поскольку днем тот трудился кровельщиком, забой всегда происходил по наступлении темноты, и место казни освещалось с помощью фонарей и костра из соломы, на котором на следующей стадии процесса опаливали щетину жертвы.
Забой был делом шумным и кровавым, тушу водружали на грубо сколоченную лавку, чтобы дать полностью стечь крови и таким образом сохранить качество мяса. Нередко случались неудачи; бывало, свинья убегала, и приходилось за ней гоняться; но в те времена сельские жители мало сочувствовали страданиям животных, так что поглазеть на это зрелище собирались и мужчины, и женщины, и дети.
После того как тушу опаливали, забойщик отдирал ороговевшие внешние покровы копыт, которые местные прозвали башмаками, и бросал детям, которые устраивали из-за них драку, а потом обсасывали и грызли почерневшие от огня «башмаки», поднимая их прямо с грязного пола свинарника.
Все это зрелище, с его грязью и кровью, яркими вспышками огней и темными тенями, было столь же диким, как и сцены, которые можно увидеть в африканских джунглях. Дети из «крайнего дома» тихонько вылезали из постелей и подкрадывались к окну. «Смотри! Смотри! Это ад, а они черти», – шептал Эдмунд, указывая на мужчин, сгребавших вилами горящую солому; но Лоре становилось дурно, она забиралась обратно в постель и плакала: ей было жалко свинью.
Однако забой свиней имел еще одну сторону, о которой детям было невдомек. Тот вечер успешно завершал собою несколько месяцев тяжелой работы и самоотдачи. Приходило время радоваться, и люди радовались, пиво текло рекой, а на сковородке уже шипела аппетитная свиная требуха.
На следующий день, когда туша была уже разделана, несколько кусков мяса посылали тем, кто ранее, забивая своих свиней, наделял соседей такими же кусками. Маленькие тарелки с жареным мясом и другими остатками отправляли и прочим односельчанам, просто в качестве угощения, и в подобных случаях никогда не забывали о тех, кто болел или сидел без гроша.
Затем хозяйка дома, как она выражалась, «приступала к делу». Засаливала окорока и грудинку, чтобы позднее вынуть их из рассола и повесить сушиться на стену возле камина. Вялила сало, готовила колбасу, а требуху три дня кряду промывала под проточной водой, согласно старинному обычаю. Это была жаркая пора, но счастливая, кладовая ломилась, так что можно было кое-чем и поделиться, а обладание такими богатствами внушало гордость и ощущение собственной значимости.
В следующее воскресенье устраивался официальный «свиной пир», на который являлись отцы и матери, сестры и братья, женатые дети и внуки, жившие в пешей доступности.
Если в доме не было печи, у пожилой супружеской четы, жившей в одном из крытых соломой коттеджей, получали разрешение затопить большую хлебопекарную печь, которая находилась у них в бане. Печь эта напоминала большой, обложенный кирпичом буфет с железной дверцей, вдававшийся в стену. В горниле поджигали хворост и закрывали заслонку, пока он не прогорал. Затем золу выгребали, внутрь печи ставили противни с кусками свинины, картофелем, пудингами, мясными пирогами, а порой и один-два сладких пирога и, оставив выпекаться до готовности, уходили.
Тем временем дома готовили три-четыре вида овощей и обязательно мясной пудинг в миске. Ни одно застолье и почти ни один воскресный обед не считались достойными без этого блюда, которое ели отдельно, без овощей. В обычные дни пудингом называли рулет с фруктами, смородиной или джемом, но все равно подавали его на первое – из тех соображений, что сладкое отбивает аппетит. На свином пиру сладкого пудинга не было, ведь его можно есть в любой день, а кому нужны сласти, когда будет вдоволь мяса!
Но это восхитительное изобилие случалось один, самое большее два раза в год, а ведь нужно было что-то приберечь и на все остальные дни. Как это получалось на десять шиллингов в неделю? Ну, во-первых, провизия тогда была гораздо дешевле, чем сегодня. Не только свинина, но и все овощи, в том числе картофель, выращивали самостоятельно и с избытком. Люди очень гордились своими садами и огородами, и между ними вечно шло состязание: кто соберет самый ранний и самый отборный урожай. Крупный горох, бобы величиной с полпенни, цветная капуста, из которой можно сделать креслице ребенку, стручковая фасоль, белокочанная и кудрявая капуста – все эти овощи, каждый в свою пору, отправлялись в кастрюлю с салом и беконом.
Во-вторых, в пищу потребляли много зелени, выращенной на собственном огороде и всегда свежей: салат-латук, редис, зеленый лук с жемчужными головками и перьями, похожими на тонкие травинки. От ломтя хлеба с домашним лярдом, приправленным розмарином и зеленью, как тут выражались, «за уши было не оттащить».
Хлеб приходилось покупать, а это накладно, когда тебе нужно накормить много ртов; но муку для ежедневных пудингов и подававшихся время от времени кексов можно было заготовить на зиму без денежных затрат. После жатвы женщины и дети отправлялись на стерню и собирали пшеничные колосья, ускользнувшие от конных грабель. Это был сбор, или подбор, как тут говорили, колосьев.
Они сновали по стерне туда-сюда, взад и вперед, сгорбившись и вперив глаза в землю, одна рука, собирающая колосья, опущена, другая, с «горстью», закинута за поясницу. Полную «горсть» обвязывали пучком соломы и, так же как жнецы, собирающие снопы в скирды, ставили ее к другим снопам в двойной ряд возле кувшина с водой и корзинки с обедом. Это был тяжелый труд, от зари до зари, с двумя короткими перерывами для подкрепления сил; но скирды росли, а женщина, имевшая четыре-пять крепких, дисциплинированных детей, каждый вечер тащила домой на голове немалый груз. И это занятие любили, потому что приятно было трудиться в поле под бледно-голубым августовским небом: на стерне зеленел клевер, живые изгороди были усыпаны ягодами шиповника, боярышника и пушистыми цветами ломоноса. Когда наступал час отдыха, дети бродили вдоль изгородей, собирая дикие яблоки и терн, или искали грибы, а их матери, усевшись на землю, кормили грудью младенцев, пили холодный чай, сплетничали или дремали, пока не приходило время вновь приниматься за работу.
По истечении двух-трехнедельного сбора колосьев пшеницу самостоятельно обмолачивали, после чего отправляли зерно мельнику, который взимал плату за помол мукой. Велико же было радостное волнение в хороший год, когда мука возвращалась домой – целый бушель или два, а в многодетных, трудолюбивых семьях и того больше. Нередко покрытый белым мучным налетом мешок с драгоценным содержимым какое-то время гордо красовался на стуле в гостиной, и было обычным делом пригласить проходящего мимо соседа «заскочить и взглянуть на наш маленький урожай». Людям нравилось выставлять плоды своего труда напоказ и предлагать другим любоваться ими, подобно тому как художнику нравится демонстрировать свою картину, а композитору – слушать исполнение своего опуса. «Это вот украшенье получше картины будет», – замечал хозяин, указывая на засоленные окорока, висевшие на стене, а женщины точно так же воспринимали добытую их трудами муку.
Итак, три главных ингредиента для единственной горячей трапезы дня были: бекон с засоленного окорока, овощи с огорода и мука для сладкого рулета. Эта трапеза, называемая чаем, устраивалась вечером, когда мужчины возвращались домой с полей, а дети – из школы, поскольку ни один из них не имел возможности побывать дома в полдень.
Около четырех часов из труб начинали подниматься дымки, поскольку хозяйки разводили огонь и на крюк на каминной цепи вешали большой железный котел, или треногий горшок. Вся пища готовилась в одной посуде: кусочки бекона размером чуть больше, чем на один укус; в одной сетке капуста или другие зеленые овощи, в другой картофель и, наконец, завернутый в ткань рулет. В эпоху газовых и электрических плит это звучит дико; однако такой метод отвечал своей цели, ведь благодаря тому, что закладка каждого ингредиента в котел была точно рассчитана по времени и варились они под тщательным присмотром, все блюда сохраняли свои качества и обед удавался на славу. И вода, в которой варилась пища, и картофельные очистки, и остатки других овощей доставались свинье.
Когда мужчины приходили с работы, дома их ждал стол, накрытый чистой светло-коричневой скатертью, на которой лежали ножи и двузубые стальные вилки с черенками из оленьего рога. Затем в большие желтые фаянсовые блюда выкладывали овощи, бекон нарезали квадратами, причем самый большой кусок оказывался в «отцовской» тарелке, и вся семья принималась за главную трапезу дня. Правда, место за столом редко удавалось найти всем; младшие дети порой устраивались на скамеечках, и тогда столешницей им служило сиденье стула, или же садились на пороге с тарелками на коленях.
За столом царило благонравие. Детям выдавали их порции, брать еду самостоятельно и выбирать они не могли и обязаны были есть молча. Были позволены лишь «пожалуйста» и «спасибо», не более того. Отец и мать могли разговаривать, если хотели, но обычно они довольствовались тем, что наслаждались обедом. Отец, бывало, ел горошек с ножа, мать пила чай из блюдца, а некоторые дети, доев, облизывали тарелку; но кто же будет есть горох двузубой вилкой или после кухонных хлопот и горячки ждать, пока остынет чай; а вылизывание тарелок вообще считалось изысканным комплиментом материной стряпне. «Спасибо Господу за хороший обед. Спасибо отцу и матери. Аминь» – такую благодарственную молитву читали в одной семье, и она, безусловно, обладала тем достоинством, что воздавала должное тем, кому следовало его воздавать.
Что касается других трапез, то обычно питались хлебом со сливочным маслом, а чаще с лярдом, который сдабривали любой подвернувшейся под руку приправой. Свежее масло было слишком дорого для повседневного употребления, но летом, когда фунт стоил десять пенсов, его порой покупали. В продаже уже появился маргарин, который тогда назывался баттерином, но в деревнях его редко использовали, поскольку большинство людей предпочитали лярд, особенно свой, домашний, приправленный листиками розмарина. Летом всегда было вдоволь огородной зелени и домашних джемов, иногда и одного-двух яиц, если в доме держали домашнюю птицу, а когда яиц было в избытке, их продавали по шиллингу за два десятка.
Когда были лишь хлеб и лярд, мужчины смазывали ломоть горчицей, а ребятишкам давали немного черной патоки или щепотку коричневого сахара. Некоторые дети любили тюрю – хлеб, замоченный в кипятке, а затем отжатый и подслащенный сахаром.
Молоко было редкостной роскошью, так как его приходилось носить за полторы мили с фермы. Стоило оно недорого: пенни за кувшин или бидон, независимо от размера. Конечно, это было снятое молоко, но снятое не сепаратором, а вручную, поэтому в нем оставалось немного сливок. В некоторых семьях за ним отправлялись ежедневно, но большинство себя этим не затрудняли. Женщины утверждали, что предпочитают чай без добавок, а о том, что молоко необходимо детям, они, похоже, и не думали. Многие никогда даже и не пробовали его с тех пор, как их отняли от груди, и до того времени, пока не начинали самостоятельную жизнь. Но, несмотря на это, были крепкими, розовощекими, полными жизни озорниками.
Предполагалось, что фермер продает снятое молоко по пенсу за пинту, а нераспроданное отдает телятам и свиньям. Но молочница не давала себе заботы точно отмерять пинты; она просто наполняла протянутый сосуд и взимала за него один пенни. Само собой, кувшины и бидоны покупателей постепенно росли. У одной старушки хватило нахальства в очередной раз явиться с новым жестяным котлом, который безропотно наполнили молоком. Дети из «крайнего дома» дивились: что эта женщина будет делать с таким количеством молока, ведь она живет вдвоем с мужем.
– Из него выйдет отличный большой рисовый пудинг, Куини, – неуверенно сказал один.
– Пудинг! Господи помилуй! – последовал ответ Куини. – Я никогда не готовлю рисовый пудинг. Это молоко на ужин моему поросенку, а ты уж на него глаз положил. От него ничего не утаить, благослови его Господь!
У жителей Ларк-Райза бытовала излюбленная поговорка: «Бедность не порок, но большое неудобство»; однако это слишком мягко сказано, ведь бедность ложилась на них тяжким бременем. Люди имели еду и кров, который, хотя и не соответствовал современным требованиям, вполне удовлетворял их. Деньги на уголь по шиллингу за центнер[7] и пинту керосина для ламп приходилось выкраивать из недельного жалованья; но на обувь, одежду, лечение, праздники, развлечения и поновление дома средств уже не оставалось. И откуда же они их брали?
Обувь часто покупали на те деньги, которые мужчинам удавалось заработать на уборке урожая. Когда их выплачивали, те счастливые семьи, у которых не было просрочки по арендной плате за дом, приобретали каждому по новой паре, от подбитых гвоздями башмаков для отца до розовых пинеток для младенца. А некоторые предусмотрительные хозяйки еженедельно вносили несколько пенсов в обувной клуб, организованный одним лавочником в рыночном городке. Мера разумная, но этого было недостаточно, и многим матерям не давал спать по ночам вопрос о том, как достать пару новых ботинок «нашему маленькому» Эрну или Альфу.
Дочерям тоже требовались ботинки, притом хорошие, крепкие, подкованные гвоздями, для ухабистых и грязных дорог; но девочки были непривередливы, им годилась любая обувка. На занятиях по подготовке к конфирмации, которые посещала Лора, дочь священника после нескольких недель тщательного обучения спросила оглашенных:
– Ну, все уверены, что совершенно готовы к завтрашнему дню? Может, у кого-то есть вопросы?
– Да, мисс, – раздался тоненький голосок из угла, – моя матушка спрашивает, не могли бы вы одолжить мне свои старые ботинки, потому что мне не в чем идти.
В тот раз Элис получила ботинки; но конфирмация случалась не каждый день. И все-таки обувь так или иначе удавалось раздобыть; босиком никто не ходил, хотя порой у кого-то пальцы и торчали наружу.
Обзавестись одеждой было еще труднее. Бывало, матери семейств в отчаянии восклицали, что скоро придется им, верно, разгуливать в чем мать родила. До этого никогда не доходило; однако сохранять достойный внешний вид было тяжело – к немалому сожалению, ведь сельские жительницы любили, что называется, приодеться. В одежде, которую девочки шили в школе из материй, пожертвованных семьей священника, подобные вкусы не поощрялись; это были просторные рубахи и широкие панталоны из небеленого ситца, прекрасно сшитые, но совсем без отделки, грубые, но прочные фланелевые юбки и шерстяные чулки, которые практически стояли, даже не надетые на ноги, – все эти вещи принимались с благодарностью и имели свои достоинства, ибо носились годами, а ситец после стирки становился лучше.
В отношении верхней одежды женщины зависели от своих дочерей, сестер и тетушек, находившихся в услужении: те присылали им не только свои старые вещи, но и то, что выпрашивали у своих хозяек. Эту одежду носили, перешивали, красили, перелицовывали и в конечном счете латали и штопали до тех пор, пока она не превращалась в клочья.
Но, несмотря на нужду и сопутствующие ей заботы и тревоги, жители Ларк-Райза не чувствовали себя несчастными, и, хотя они были бедны, в их жизни не было ничего низменного. «Чем ближе к кости, тем вкуснее мясо», – со знанием дела говаривали люди, чьи деревенские предки питались костями. В будущем их детям и детям их детей пришлось рассчитывать лишь на то, что им выделили из общего пирога, и к их услугам оказались лишь массовые удовольствия новой эпохи. Но у того поколения еще имелась кой-какая прибавка к недельному заработку: домашний копченый бекон, толика муки, пшеница или ячмень со своего маленького надела; домашние снадобья из знакомых лекарственных трав, джемы, желе и вино из дикорастущих плодов и ягод. А еще этих людей всю жизнь сопровождали затухающие отголоски старинных сельских обычаев, исчезающие отзвуки деревенских песен, баллад и прибауток. Как говорится, остатки сладки.