Романтические

Сергей Юрьенен

Кульминация восхищения. Камикадзе любви

Услышал я о нем случайно. Можно даже сказать, подслушал…

Мне было лет двенадцать, и в гостях за взрослым столом я не задерживался. Сколько можно глохтить обидное «Ситро»? Тем более что манили чужие книги. У Копысского, историка, сотрудника АН БССР, библиотека располагалась на стеллажах в коридоре. Вот там я подпирал стену (листая историю испанской инквизиции или русских пыток), когда в гостиной женщины понизили голос и сменили интонацию. Слух обострился.

И вот что я услышал…

У Зямы моего есть старый приятель, тоже гуманитарий, в своей области науки еще более известный, а вдобавок с партизанским прошлым, орденами и медалями… Но вот трагедия. Сын влюбился в москвичку. Это при том, что ему пятнадцать лет и у него врожденный порок сердца. Врачи дают мальчику год-два жизни при условии отсутствия эмоциональной нагрузки. А у него, представь себе, любовь. И, к сожалению, не безответная. Москвичка там бальзаковского возраста, и он к ней рвется, как мотылек на пламя. Поездами, самолетами. Родители во всем идут ему навстречу. А что им остается, если дни единственного сына сочтены? Школу разрешили ему бросить. Мальчик он умный… «С таким диагнозом зачем мне терять время?» Решил жить одной любовью.

Рассказывала жена Зиновия Юльевича (она была русской). Моя мама, внимая рассказу, что называется, живо реагировала. Проявляя не только сочувствие несчастным родителям, но и одобрение моему, можно сказать, ровеснику. Исходя из молчаливо подразумеваемого «Что может быть в жизни выше любви?». С другой стороны, разница в возрасте вызвала у мамы возмущение. «Эти бальзаковские, знаешь…» Во дворе одна бедная мать ей жаловалась на бесстыдную любовницу сына-девятиклассника: мальчик плачет по ночам, яички болят…

Плакса вызвал у меня презрение. А вот обреченному мальчику я остро позавидовал. Не завтра ведь прощаться с жизнью, а год-два – это же уйма времени. Тем более что сняты все рогатки и препоны. И деньги родители дают. Как еще пятнадцатилетний сердечник мог пылать с таким размахом: сразу на две столицы, БССР и СССР?

Этот мальчик стал моим героем на переходе от отрочества к юности. Я думал о нем по ночам. Не только потому, что мечтал о совращении со стороны какой-нибудь «бальзаковской» и перебирал варианты. Хотелось, чтобы Любовь победила Смерть.

Фамилия его была Перкин. «Пишущая»: и перо мне здесь мерещилось, и он был из семьи литературоведов, а по созвучию я, читающий не только Хемингуэя, но и все про него, не мог не думать о том «редакторе гениев», с которым Хему так повезло в издательстве «Скрибнерс». Не знаю, что это значило, но каким-то неисповедимым образом отсвет американского Перкинса падал и на моего.

О его кончине, кстати, впоследствии я так и не услышал. Не исключаю, что пламенный мальчик Смерть победил.

Кульминация того, что не случилось. Люся, рыжая Люси…

(Из Дневника тех лет)


(Выписка из умной книги):

Мы редко понимаем, что мы в действительности хотим.

Ларошфуко.


18 мая 1964

(В сторону Раубичей)

Вставайте быстрее, человек ждет!

Павлик, вставай, ну быстрее, ой, а у нас нечего даже взять с собой, а во что чай налить, чего ты ругаешься, мы-то оделись, ну, мы подождем тебя, быстрее.

Поздно вы встаете, господа, а автобуса еще не было, да вот минуты через три, вон автобус! мама, быстрее, автобус на горизонте, да не тот.

Здравствуйте. Поздно встаете, я думаю, брошу камешек, не встанут, брошу другой, не встанут, а автобус подойдет, брошу булыжник и уеду, надо было предупредить пораньше нас, ничего не приготовили, а Люся где? чего же вы ее не разбудили, ах, лентяйка, наш автобус.

Пустой совсем, все, все сядем

ОПЛАЧИВАЙТЕ ЗА ПРОЕЗД!!!

я взяла, как вы думаете, мы успеем? да должны, двенадцать минут еще

а его давно не было, идет быстро, даю

Скажи им: в красный автобус, пойду брать билеты, мама сюда в красный автобус, три красных, а где Борис Ильич, да вот он в очереди, берет билеты.

Гражданка, опустите сумку, всем по спинам, опусти руку, кровообращение нарушится, ничего не нарушится, по этим трубам идет вода в город, а мы транжирим ее, как весна быстро наступила, давайте поругаемся, а? ногу поставь между сумкой, вот так, купим пса, если покупать, так породистого, овчарку или фокстерьера

…ЗАШИВАЛИ ЛЕГКИЕ, НИЧЕГО НЕ МОГЛИ ПОДЕЛАТЬ, НУ ЗНАЕТЕ, КАКОВО УРОДИЛОСЬ, А ОН СОШЕЛ С УМА, И ЖЕНА…

У мостика, где нам сходить, вы сходите ВИТЯ, СОЙДЕМ СЕЙЧАС!, вы моего мужа не обнимайте, ладно, я отвернусь (муж смущен), серебряные зубы, пустите, пустите, билеты контролеру. Какая благодать!!! а? папа? смотри, какой небоскреб-скворечник! А ВОЗДУХ…


(Ждановичи и обратно:)


Лодка прочертила по траве и вошла в воду. Отец и Семенов сели на веслах. Я сидел на носу, придерживал термос коленями. Семенов не умел грести, встал и переступил через банку. Лодка качалась, когда он шел на нос; он уселся, потеснив меня. Отец греб рывками. Когда он откидывался, его шерстяная рубаха обтягивала торс. Я опустил руку в воду. Упругие шары ложились в ладонь, вода была теплая. Под водой шевелились водоросли. Нас обогнала лодка Биркеня. Греб сынок – малый с бугристым лицом в коричневой рубахе. Они пришли первые к острову. В бухте было мелко, и лодка остановилась в двух метрах от берега. Я схватился за иву и стал подтягивать лодку. Потом я снял ботинки и бросил их на берег, и засучил штаны. Вода была теплая, а дно илистое и скользкое, идти было неприятно.

Вечером все были очень пьяны.

В бухте стояли три лодки. На берегу лежала перевернутая лодка. Я уселся на просмоленное днище. Пришел Павлик. Посмотрел я наверх за ограду; у дома пестрели фигурки. Я стоял на черном днище босыми ногами. Было тихо на озере, тихо и не жарко. За озером был лес, освещенная солнцем острая его стена. Возникла Люся с веслами. Она была в купальнике. Я был в плавках. Павлик разделся и положил рубашку и штаны на корму. Он сел на весла. Я сел на нос. Люся, рыжая Люси, сидела на корме. Сквозь прибрежные камыши, по каналу в них, вышла лодка на чистую воду. Я сел на носу лицом вперед и свесил ноги в воду. В воде плавала какая-то дрянь, – икра лягушек, вода была теплая, непрозрачная.

Вечером мы ехали (возвращались) на МАЗе, было тепло, ветер надувал рубаху. Глухонемой снял пиджак и накрыл маму. Волосы были мягкие, когда я дотрагивался до них.


P. S.


В сонме любовей, влюбленностей, симпатий и прочих сердцебиений как мог я забыть про Люсю, рыжую Люси? Ведь это она в 8‐м классе старой школы, из которой я перешел в центральную, дала мне зачитанную «Иностранку» с «Над пропастью во ржи».

Отца ее звали – да, Борис Ильич (согласно моим же записям тех лет), матери потом раздружились, но… в то время еще ходили к знакомым «на телевизор», и однажды обе сидели за нами как бы «во втором ряду», а по телевизору давали не больше и не меньше, а «Пепел и алмаз». Нам с Люсей было по пятнадцать, плечами не соприкасались, но уши у нас горели, и по ходу фильма мы на пару произвели такое напряжение, что мать моя не выдержала:

«Ну, поцелуйтесь, что ли, а мы выйдем?»

И обе засмеялись, цинично растоптав…

Года через два, распив «чернил», с дружками вывалили, и те, поскольку в доме, где я жил, была аптека, заспорили: а вот кто отважится купить презерватив?

Я взбежал на крыльцо, вошел – за прилавком она. Люси! С ударением на «и». Всегда почему-то думал: «Парижанка…» Там и тогда в Минске, казалось бы, откуда мог я знать? Но Париж, куда потом попал, мне это подтвердил. О, и какая!.. Хрестоматийная…

Ретироваться я не мог. Подошел к застекленным плоскостям. «Люся…» – сказал. Мы улыбнулись друг другу. Физиономия моя горела, она тоже заалела со всеми своими веснушками. Впрочем, возможно, не по причине предположений о том, что мне тут надо, а из‐за того, что после восьмилетки пошла в фармацевтический техникум вместо того, чтобы учиться дальше, как я, десятиклассник «с будущим».

– Что-нибудь от головы, – надумал я, отбросив глюкозу или там гематоген за инфантильностью…

Она встрепенулась:

– Аспиринчик?

С головой, конечно, все было в порядке.

И теперь болит нечасто, а тогда – ну просто никогда.

Кульминация французская. Лето с маркизой

В постели жена повернулась вопросительно; ответил: лихорадит.

– Обгорел?

– Это само собой, но чувство…

– Какое?

– Будто снимаемся в кино.

Она засмеялась:

– Даже боюсь предположить, в каком.

– Ну, ясно, что не в «Спермуле»… Про лето во Франции. Лето первой любви и последнего месяца перед войной. Как же он называется… На Елисейских смотрели?


В «Ориентальной» комнате, которую маркиза отвела мне под рабочий кабинет, я томился над листом веленевой бумаги. За столом, противоречащим отдохновенному контексту: типа того, за которым президент в теленовостях из Елисейского дворца. Щурился в окно на бассейн, где скоро увижу au naturel21 экстремальную американскую романистку… Работал, в общем, над вторым романом.

И так обрадовался появлению жены.

Однако l’après-midi d’un faune22 в ее планы не входил.

– Маркиза уполномочила передать… Эрики Джонг тебе не будет.

– Вот как?

– Звонила из Кэйп-Кода. У Джона проблемы с романом. Поэтому Францию твоя Эрика передвигает на rentrée23

– «Эрика» у меня одна. Та, что берет четыре копии… Но почему Ортанз не сказала об этом мне сама?

– Чтобы ты ей голову не отрубил! Не хочет ассоциироваться… Нет, но как можно быть таким наивным?

– По поводу чего?

– Не понимаешь?

– Нет.

– Даже тени подозрения не приходит в голову? По-моему, всем тут ясно, что тебя готовят на место Селестина.

Это она при том, что Селестину под семьдесят, маркизе за сорок. Любовники они или нет, известно мне лишь то, что они из лучших переводчиков во Франции и сейчас в тандеме спешат закончить «Силы земные» Энтони Берджесса. То будет вторая книга издательства, основанного маркизой и запускаемого через полтора месяца романом, который она выбрала своим первенцем. Это мой «Вольный стрелок», переведенный моей женой под надзором Селестина. Маркиза пошла ва-банк и сознает свое безумие. Так что здесь, в одном из их с маркизом замков в департаменте Анжу, все мы на нервах, а к тому же лето в апогее, и я отшучиваюсь:

– Мой английский не настолько хорош.

– Я не про твой английский. И даже не про язык.

– Mais c’est fou24.

– Что ж, упорствуй в наивности. Если это тебе помогает писать… See you!

– Fou comme Perrier! C’est fou, с’est fou, с’est fou!..25


– Альбер Бошеман26 всю жизнь меня добивался, но никогда меня не получил! – заявила маркиза, когда вместо обещанной мне американки в шато появилась в сопровождении детей соломенная вдова лидера ОАС27.

Мне маркиза говорит, что Бошеман, как я, – политэмигрант и госпреступник.

Формально так, но только тот Bad Guy – преступник не за фунт изюма. Пытался сохранить для Франции колонию Алжир, вступил на путь вооруженной борьбы, злоумышлял против Де Голля.

Альбер до сих пор пребывает вне родного «Гексагона»28 – как называют Францию по телевизору во избежание повторов (что стилистически здесь непростительно).

Некоторое представление об алжирской странице новейшей французской истории я имел. В основном по роману «День Шакала» и фильмам с Аленом Делоном. Живо представлял себе этого Альбера – антигерой-головорез, испещренный шрамами.

Его соломенная вдова, бледная брюнетка – типичная pied-noir29 – имела вид постоянной готовности к слезам. Небольшая толстушка того пассивно-вялого рода, который язвительная Франция называет poire – грушами.

Интересно, что на десерт она грушу и предпочитала. «Прекрасную Анжуйку». С рокфором. Или в шоколаде.


Маркиза жила своей жизнью, маркиз – своей. В воскресенье после обеда сел в «Пежо» и уехал в Париж на работу. Руководить своим же банком. Вернувшись в пятницу, не скрыл за ужином, что успел обернуться на сверхзвуковом «Конкорде» в Нью-Йорк, где на 102‐м, представьте, этаже одной из башен-близнецов Всемирного торгового центра вызвал, как обычно, смятение в американских умах: «Маркиз? What, real-real?30 Можно вас потрогать?»

Надо же… В Америку и обратно!

Но даже столь незаурядное, в наших глазах, событие оставило безучастной мадам маркизу. В субботу Ортанз, как обычно, поднялась с Селестином в их рабочую залу, чтобы в четыре руки приняться там за Берджесса. Вот подлинный союз внутри формального…

При чем тут я?


Все же, положа руку на сердце, должен сказать, что меня тоже кое-что настораживало. Не так уж и наивен, как мне меня рисуют…

Во-первых, гастрономическая обо мне опека. Не то чтобы я просто был bien logé и bien nourri31 – в соответствии с французской нормой радушия. Нет! При всех многообразных своих работах и заботах маркиза находила время, чтобы со страстью отдаваться этому bien nourri. Привезла из Парижа любимую кухарку с дефектом речи. Придала ей в помощницы молодую деревенскую красавицу. Но контролировала все сама. Изобретала меню обедов и ужинов, машиной отправлялась на закупку продуктов, то и дело срывалась, бросая за переводческой работой Селестина, чтобы сбегать вниз на кухню, где процесс вершился с утра до ужина. За огромным столом, продуваемым легким сквозняком, был, разумеется, не только я, но почему же именно я был призван давать оценку блюдам?

Количество едоков увеличивалось, сокращая промежутки между стульями, но всю рабочую неделю до возвращения маркиза главным за этим столом ощущал себя я – поскольку, глядя на все умудренными глазами, Селестин уходил в тень, обнаруживая предательскую сущность (и заставляя меня снова задаваться вопросом: чем именно занимался он при режиме Виши?).

Остро ощущая неудовлетворенность маркизы после каждого обеда и особенно ужина, что мог еще я ей сказать в виде комплимента? Как удовольствовать? Ее труд был огромен, но оборачивался принуждением к раблезианству, а я свободу выбирал все же не для чревоугодия… Миноги, мозг которых, согласно моей жене, изучал сам Фрейд? Луарский лосось под соусом из красной смородины? Фаршированные артишоки по-анжуйски? Просто не хватало мне эпитетов… Трэ бон? Делисьё? Врэман делисьё?32

Маркиза подсказала новый. «Сюккюлан». Но я отказывался взять это на вооружение. Как-то смущало, вызывая оральные ассоциации: сосать, обсасывать, высасывать, соска, леденец на палочке, сосущий, сосун, сосунья, сосальце (бот.), засос…

Словно догадываясь о причине, маркиза теперь все поглощаемое ею аттестовала только так:

– Succulent!33

(Трубочкой рот, который берут в скобки внезапные морщинки.)


Французская cuisine34 сама по себе афродизиак, но под предлогом заботы о хрупкости желудка своего автора маркиза выбирала пищу с целенаправленным эффектом, и просыпался я в шато, с тревогой вспоминая взволновавший меня в отрочестве роман прибалтийского классика, где буржуазная супруга откармливала супруга, ему в то же время изобретательно отказывая, в хладнокровном расчете на то, что падет он с горничной. Нет, была и дичь, и кролики, но дары моря доминировали. Фосфор, цинк. Для устриц, понятно, не сезон, зато ударный был период для раков, лангуст, омаров. После каждого застолья, которое сопровождалось анжуйским белым или серым, я впадал сначала в эйфорию, но затем, не находя ей выхода, в решительную тупость, иногда даже засыпая в «Ориентальном» кабинете за своим «людовиком».

Однажды вот так проснувшись, положил перо, на котором засохла тушь, прошел коридором, спустился на бельэтаж, через столовую вышел на цоколь, сбежал по рыжеватым ступеням и устремился к бассейну.

Солнце жарило вовсю. Было часов пять. Моя жена, маркиза, Селестин лежали в шезлонгах. Таял лед на столике с бутылками. Сигареты дам дымились. Я оттолкнулся от шершавого бортика. Вслед себе, уже в полете, услышал, как у маркизы вырвалось:

– Фигура эфеба!..

Смывая с себя взгляды, врезался до дна и оттолкнулся ладонями. Как сказал автор «Великого Гэтсби»… Проза? Заплыв под водой с задержанным дыханием…

Тяжелые рыже-золотые волосы, перехваченные за шеей зеленой лентой. Загорелые морщинки в уголках глаз. Белая рубашка, засученная до локтей.

Моцион после обеда. Во время всеобщей сиесты…

Маркиза показала мне руины карет в каменном амбаре и вела теперь дорожками оранжереи.

– Нет! Я все же человек восемнадцатого столетия…

Первой моей прочитанной по-французски книжкой, сказал я, была «Монахиня» Дидро. Предпочел бы, конечно, «Постороннего», но таков был выбор старенькой преподавательницы МГУ.

– И я ее прекрасно понимаю! Хотя предпочитаю «Племянника Рамо», которого ты чем-то мне напоминаешь…

– Чем же?

– Не знаю даже… Эгоизмом?

Я не успел оспорить, как она сменила тему:

– Упоительное благоухание, ведь правда?

На ходу мы оба курили сигареты, но я кивнул.

– Вот видишь! Читая твой роман, я сразу поняла: он тоже ольфакторен35. А ведь именно век Просвещения реабилитировал и вкус, и запах…

И на ходу перешла к тактильности, трогая цветы и нагибая стебли.

– Touchez-moi çа36

– Это?

– Да-да, вот этот антирринум…

Глядя на маркизу, в желтых глазах которой горел непонятный вызов, я взял в пальцы бархатно-вялую нежность «львиного зева», как это называла мама в моем советском детстве.

– Возможно, тебе пригодится как писателю. На ощупь точь-в-точь как старый…

Я не ослышался, так маркиза и сказала… La bite37.

Поспешил отпустить лиловую головку.

Селестин вышел из столовой, пересек террасу и подсел ко мне, сидящему на теплых ступенях лестницы, тронутой рыжим и нежно-бирюзовым лишайником.

– Ортанз сзывает… Предстоит фиеста. Перевод закончили…

– Поздравляю.

– Спасибо. А ты? Хорошо поработал?

– Да знаешь ли…

– Что не так?

– Комплекс второго романа…

Селестин похлопал меня по плечу. Сказал, что пять их написал – романов. Пару издал. В лучшую сторону мир не изменил, но тем не менее… Сказал, что обожает дым сигарет из черного табака – самых вредных, согласно американцам. Сам иногда во сне начинает курить, и воспоминания о нежно-крепких затяжках доставляют ему удовольствие. Но что интересно. Никогда не снится опьянение. Хотя пил много больше, чем курил. Обычно с Генри. Ну, просто очень много пили с Генри…

– Миллером?

– С ним, да. Хотя с Самюэлем, пожалуй, еще больше…

О его пьянках с Беккетом я знал.

– Но все проходит, увы, и это тоже. Hard liquor?38 С этим кончено…

Я утешаю. Есть еще не только «Эвиан». Не только «Виши Селес»…

Маркиза звонит нам в колокольчик.

– À table! К столу!

Окурок я гашу о джутовую подошву своей эспадрильи.

В многолюдной столовой Селестин отодвигает стул, продолжая тему:

– Ты прав, конечно, позади не все. Белое себе я позволяю. То есть печень мне это позволяет. Не в джойсовских количествах, конечно, а Джеймс, он и в Швейцарии остался верен белому… примитивному, конечно, как все их немецкоязычные вина. Но там был, разумеется, и сидр… С нашим, конечно, не сравнить…

– Какой, по-твоему, из наших лучше? – вопрошаю, садясь, где мне отведено в отсутствие месье маркиза: во главе стола, спиной к сквозняку, ласково надувающему занавеси с нашитыми шелком флёр-де-лис. – Нормандский? Или все-таки бретонский?

– Как тебе сказать…

– Анжуйский! – перебивает маркиза, сидящая с правой от меня руки. Лихорадочность внезапного возбуждения расцветает на коже под ключицами сквозь загорелость и ажурное белое платье из тонкого хлопка. – Самый лучший – наш! Ты грушевый пробовал когда-нибудь?..

Маркиза вскакивает.

Кухарка отпрыгивает колченого, чтоб дать дорогу. С приоткрытыми ртами, сожалением, опаской все смотрят над пустыми тарелками, как, сметая начало ужина, хозяйка шато и всей этой роскошной жизни бросается в сторону кухни. На фоне доносящихся оттуда лихорадочных поисков нужной бутылки все успевают бросить на меня взгляд укоризны: вызвал, мол, джинна…

Выбегает маркиза, будто собравшись по грибы. Одну корзину мне, она из плетеных прутьев. Жена со своего места провожает нас взглядом насмешливого сожаления…

– Вперед!


Полуподвал замка огромен, высок и сводчат. Предзакатного света достаточно, чтобы не зажигать свечей. Земляной пол, убитый веками. Маркиза уводит меня в сумрак, чтобы заодно уж показать винные раритеты своего Анжу, любимого региона мушкетеров во главе с гасконцем д’Артаньяном.

– Дюма-отец, который, поверь мне, в этом разбирался, совсем не случайно заставил своих героев пить именно анжуйское…

Я иду мимо горлышек, заткнутых пробками. Любуясь запыленностью бутылок, их тысячи и тысячи. Красная зажигалка, озаряющая путь, обжигает пальцы ободком.

– Но сначала давай наберем…

Маркиза сворачивает к грушевому сидру. Иду за ней в темноте. Она внезапно останавливается. Успеваю тормознуть, но чудом! Еще бы доля секунды – и катастрофа. Полная! Нас бы с ней тут погребло тяжестью шатких полок. Аваланшем бутылок…

Я стою замерев, руки распростерты, в левой корзина. Madame la Marquise, ища на нижних полках, пребывает передо мною в позе соответствующей.

Наверху нас ждут. Там нарастает нетерпение. Моя жена, отравленная психоанализом, потом не поверит, что в подвале случилось именно то, что происходит, – без версий и без вариантов, а как, увы, и есть.

Перегнувшись во тьму здоровенного ящика – ларя? – маркиза начинает с тяжелым звоном перебирать запечатанные горлышки. Тем самым фиксируя позитуру, в которой сзади мне – карт-бланш. Полная оперативная свобода. Слово «подвал» этимологии неясной, но требующей действия в соответствии с глаголом «подваливать». Но мне и этого не нужно – подвален всем ходом развития этого безумия. Только и остается, что задрать подол. Во исполнение архетипа, заложенного в Париже казаками в 1814 году. Бистро. По-быстрому и а‐ля рюс.

А рядом, кстати, бочка, на окованно-удобный обод маркиза сможет опереться…

Но я застыл. Я замер. Мгновение прекрасно мне и без того. Я пребываю в неподвижности с корзиной. Однако маркиза тоже – позы не меняет. Перегнувшись в ларь и там бессмысленно гремя. Так что же медлит автор? В его романе (первый тираж которого, как сообщили из Парижа, доставлен на склад издательства в ожидании массового возвращения из отпусков читателя) фигурирует эта позитура, без комплексов практикуемая в дехристианизированном мире несвободы, зато беспредельной игры инстинктов, откуда прибыл он со светом, как хочет верить маркиза: Ex Orientis Lux…

Мы пребываем в темноте. Взаимное оцепенение. Ни я, ни она не знаем, чем это разрешится…

Как вдруг – бабах!

Маркиза гибко распрямила стан. Открыта стрельба на поражение? Кто? Моя жена? Селестин? Внезапно свалившийся с «Конкорда» месье лё марки?

Второй выстрел ахнул ближе.

И сразу третий – с выбросом, обдавшим нас пенными брызгами с привкусом «дюшеса»: был такой в детстве лимонад?

– Мой сидр гибнет! Ну и пусть!.. И пусть!

По подвалу пошла-покатилась канонада – бах! Бам! Бум-бум!..

– Я вся мокрая, – хохотала маркиза, хрустя стеклом, его отшвыривая. – Осколками не задело? Прикрывай! Береги свое красивое лицо!

Я потянул ее:

– Идем!

Она вырвалась:

– С пустыми руками мы не можем…

В итоге безумного метания во тьме среди взрывчато-вертикальной эякуляции бутылок как с грушевым сидром, так и с яблочным ей удалось набрать с верхом обе корзины, которые я, огибая углы, потащил на дальний свет, нежно-лимонный свет гаснущего дня в бойницах, сопровождаемый сзади утешениями, что этого мне хватит для утоленья ностальгии…

– Чего? О чем ты говоришь, Ортанз?

Маркиза смутилась.

– У вас же как будто песня есть про яблоки и груши? Не говори, что нет! А придется поверить всем моим месье, что я с тобой сошла с ума.

Что ж! Я вздохнул поглубже:

Расцветали яблони и груши,

поплыли туманы над рекой…

– Ля вуаля! Твоя издательница не совсем еще баржо39. Мне нравится! Пой дальше!

Бутылки за нами еще рвались, но то были уже арьергардные бои. Плетеные ручки корзин скрипели. Возвращение к столу представить себе было совершенно невозможно.

Я шел и пел «Катюшу».

Кульминация платоническая. Дорис Ли, китаянка из Праги

Дорис Ли, заблаговременно взявшая себе американское имя, была из Шанхая. В родном городе, по населению в два с лишним раза превосходящем Чешскую Республику, Дорис преуспела: сначала как модель, затем как автор книжки о том, как делаются в КНР модели. Книжка стала бестселлером. Приваливших юаней писательнице хватило на загранпаспорт, с которым она добралась до Праги.

Язык общения, однако, у нас английский. Конечная цель Дорис – Америка, а именно город Сан-Франциско.

– Be sure to wear flowers in your hair40.

– Цветы?

– Обязательно.

– Почему?

Я отвожу шелковистую руку. После развода я в таком состоянии, что ничего мне этого не нужно. И вообще все человеческое – чуждо. Но о «Фриско», где сам не был, как и вообще в Америке, отчего же не поговорить…

– Смотрела «Чайна Таун»?

– Чайна… что?

Поняв, что между нами ничего не будет, и не особенно настаивая, Дорис Ли приподнимает попку, чтобы натянуть обратно салатовые трусики с тиснеными узорами. Распростертая на диване свиной кожи того оттенка розовости, который называют поросячьим, китаянка уводит в сторону колени, чтобы видеть мой артикулирующий рот и лучше понимать мой английский. Ей интересно, что рассказывает незадачливый клиент. Особенно про сценарий великого фильма Запада. Как он сделан. Губы – лепестки, кожа – будто чайную розу подвергаешь ласке. Ноготки покрыты изумрудным лаком с блестками. Ступни китаянки из уважения к рассказчику тормозят себя на шершавой коже дивана у самой границы соприкосновения. Влечение? Равно нулю. Но этот интерес… Китаянка шепотом повторяет имена: Роман Полански… Роберт Таун… Джек Николсон… Сид Филд… Трехактная структура… Поворотный момент…

– Мне столько всего нужно узнать! – восклицает Дорис Ли. – Но почему так называется, если фильм не про нас?

– Метафора.

– Чего?

– Nobody knows, – развожу руками… – Но должна быть тайна.

Дорис вздыхает.

– Здесь китайского квартала нет.

– Вопрос времени. Есть уже парикмахерская, рестораны… (Морщится пренебрежительно.) Есть ты.

– Я в Праге одна.

Автор китайского бестселлера, Дорис Ли работает и живет в публичном доме «Трубадур» на Житной. Собирает материал? Не то что «собирает», там материал возникает сам собой. Но стоит ли писать такую книгу?

– В каком смысле «стоит»?

А в самом прямом. Она боится не мести клиентов, это же Прага, здесь убивают редко и не за секс. А вот стоит ли овчинка выделки с точки зрения успеха? Succsess, sexsess… Созвучие забавляет. Но если серьезно, то тема вечная, что собственная жизнь показывает. В советской ее первой половине весь этот «блеск и нищета» казался архаикой, в Лету канувшей вместе с Софьей Мармеладовой, Катюшей Масловой и как ее там, из купринской «Ямы»? Но вот поворот спирали, и снова лупанарий сияет призывными огнями…

Я предлагаю помочь ей с книгой.

– В смысле… фифти-фифти?

– Нет.

– Сколько ты хочешь?

– Нисколько, – говорю. – For free?

Вот об этом «проекте» мы и говорим при дальнейших встречах – нечастых и совершенно платонических. Не проститутка и клиент: потенциальные соавторы.

«Трубадур» сексплуатирует ее по полной. Шесть дней в неделю, и не сказать, что работа там не бей лежачего. Хотя бывает, что приходится, но это обычно немцы, англичане…

Выходной в понедельник – когда там нет наплыва.

«День тяжелый» у меня тоже выходной, и я приглашаю Дорис Ли к себе на новоселье. От переезда «Трубадур» приблизился. Китаянка является не на такси, а пешком, встречаемая с моего кассетника гимном хиппи:

If you’re going to San Francisco

Be sure to wear some flowers in your hair

If you’re going to San Francisco

You’re gonna meet some gentle people there.

При отсутствии в Праге необходимых ингредиентов обед в моем исполнении назвать китайским можно только приблизительно. Зато у меня настоящий китайский сервиз из дерева. Черный лак с золотом. Темно-красные палочки. В поле зрения гостьи попадает и пагода. Подарок Мао моему тестю (покойному и бывшему, поскольку это с его дочерью мы развелись). Перед приходом китаянки старательно протер от пыли изгибы и скаты крыш с висюльками. Другие элементы фольклорной роскоши были завещаны мне коллегой по работе (покончившей с собой и post mortem разоблаченной в качестве советской агентессы).

Антураж обеда никак не действует. Будь на ее месте, все же ухмыльнулся бы на положенную мне наивно, но ведь от чистого сердца (допустим) ложку с золотом из Хохломы. Ну а на борщ отозвался бы и больше. Дорис же Ли, попив японского сливового вина и поклевав то и это, никаких признаков ностальгии не обнаруживает. Вот он, глобализм. Отрывает даже такие могучие корни, как… Конфуцианство, да, но что, собственно, я помню из его канона? Не успеваю вынести суждение, как гостья засыпает на моей зеленой оттоманке. Сидя и привалившись к спинке немного наискось. Я вынимаю из ее руки, чрезмерно украшенной «ювелиркой», свои лакированные палочки.

Возможно, она шпионка тоже. Почти что несомненно. Но я не собираюсь открывать матрешку, которую изобрели ее соотечественники заодно с бумагой, порохом и всем прочим, включая «культурную революцию» (а вот как называется их ГБ, этого я уже не знаю). Работа моя, во всяком случае, не интересует китаянку. Тут совсем другое задание, если оно на самом деле есть (а быть должно), и Дорис пока только в начале своего дао-пути к нему: стадия инфильтрации. Вот о чем я думаю, моя посуду. А возвращаясь на странный птичий клекот, ею изданный в безмятежном, вспоминаю и другое слово для всего этого. Паранойя. Профессиональная. Моя…

Мы гуляем по Старому городу. Не под ручку, конечно. И все равно несовместимость нашей пары – несмотря даже на мороз – обращает внимание пражан.

При всей ее совершенной красоте и живом уме Дорис Ли не без досадных изъянов. Названия и лого «высокой моды» правят ее миром. С «брендов» же просто брендит. На улицах вокруг отеля «Париж» не может пройти мимо витрин. Заметив нечто, прерывает на полуслове даже самый интересный разговор, – и в двери, да не в одни, а во все подряд – пока хватает ей наличных. А их у нее, и всё тысячи, всё лиловые тысячи, неизмеримо больше, чем у меня.

Не знаю, есть ли такой канон в конфуцианстве, но намекаю на необходимость здравомыслия: «Так разбрасывая деньги, ты еще долго будешь добираться до Америки. If you’re going to San Francisco…» Китаянка возражает. Ну и что? Могу позволить себе расслабиться после трудовой недели.

Другая особенность, которая меня смущает, – полное отсутствие бунтарского начала. Дорис Ли ничего не подвергает критике. Не говорит плохо ни о ком и ни о чем. «Трубадуром» своим вполне довольна. Кто там, за сценой, владеет борделем, это ей неведомо, а на первом плане управляет старичок за стойкой. С ним Дорис Ли всегда может договориться. Бывший, кстати, узник немецкого концлагеря. Клиентов ей тоже не в чем упрекнуть. В Праге Дорис пользуется растущей популярностью. Деньги под ноги так и летят. Никто не скупится, даже западные. Основной поклонник – молодой сенатор Чешской Республики, периодически высылающий за ней машину. И не какую-нибудь «Шкоду» – «Мерседес»!

Отбивая себе подошвы, вместе с дымом сигареты выпуская пар, я стою у магазина, за якобы роскошной витриной, внутри которой мечется жертва общества потребления. То появляется, то снова исчезает за кулисами примерочной. Даже любуюсь этим поначалу. Потом ухмыляюсь: «Но жить с этим безумием было бы…» Затем вдруг чувствую, что глаза обратились в лед. И зрительные нервы внутри. И вся эта картина…

– Да пошло оно все —

Носок ботинка вкручивает недокуренную сигарету в щель мерзлых кубиков пражских торцов. И в зимних сумерках среди спешащих домой прохожих через минуту я забываю девушку из некогда братского Китая.

***

Сидя под подвальными сводами «Трубадура», кропаю нечто свое в блокноте на пружинке. Девушки на высоких табуретах у барной стойки обращены ко мне лицами и другими фронтальными прелестями, на которые я, подыскивая слово, порой поднимаю невидящий взгляд.

Рядом садится на банкетку русскоязычная. Семнадцать лет, Луганск, Восточная Украина. С соответствующим «хгаканьем» спрашивает, как мой друг и почему не захожу. Спешит сообщить, что «твоя узкоглазая» с клиентом, – полагая, что здесь я ради Дорис Ли.

Но вот и она. Отработав, влезает на свободный табурет. На фоне вульгарной полураздетости товарок выглядит привлекательно строго. Застегнутая на все пуговицы рабочая «маодзедунка» и штаны цвета синих советских чернил. Окидывая взглядом приземистый зал, обнаруживает меня. Соскакивает на каменные плиты и на ощупь, не спуская с меня черных глаз, вдевает маленькую ножку в сабо на деревянной подошве.

Щелк, щелк…

И никаких упреков.

Все это время она думала про книгу. Конечно, в Шанхае был бы взрыв. Тиражи. Много-много юаней. Но предлагать такое в Праге? Здесь сексом никого не удивишь. Да, книжных магазинов на Вацлаваке много, но это только видимость, на самом деле рынок – вот такой. Показывает между большим и указательным. Скорей всего, отложит она совместный наш проект.

– Что, до Америки?

– Well…

В проеме овальной арки возникает старичок, переживший Холокост и коммунизм. Деликатным знаком указательного просит меня обратить на него внимание соседки, которую, возможно, требуют высшие эшелоны местной власти. Звезда борделя в ответ ему тоже поднимает пальчик: мол, секунду…

Ей кажется, что я еще не понял.

– Пойми, здесь никакого смысла. С точки зрения маркета…

– А с других?

– С каких?

– Искусства для искусства?

Озадаченная несколько, китаянка удаляется из моей послеразводной жизни, а я остаюсь под сводами «Трубадура», где нахожусь в качестве местного Вергилия. В ожидании, когда спустятся «из нумеров» мои гости из Швейцарии. Супруга там настолько ревнует мужа, что, попав в атмосферу пражской вольницы, собственноручно притащила его сюда, желая воочию увидеть навязчивые картины бурного воображения; черные ее глаза так и метали молнии:

– Шоковая терапия? Пусть! Говорят же у вас…

– Что?

Будучи слависткой, она вспоминает, несмотря на стресс:

– Клин клином вышибают?

Хозяин «Трубадура» оказался широк. Watching41, к тому же освященный браком, в счет им не поставил… Бонус!

Когда-нибудь я буду об этом вспоминать, а пока в ожидании беспокойной пары нейтралов продолжаю писать за мраморным столиком с выдыхающейся на краю бутылочкой «маттонки» и бокалом с пузырями и ломтиком лимона.

Кульминация упущенного шанса. Александрия!

Есть вещи, которые волей-неволей приходится мне шифровать. Я прошел мне выпавший туннель и вышел к свету. Тут был Храм с невероятной Библиотекой, а заведовала там женщина с бесподобным чувством юмора. О, как она смеялась, когда я рассказал, почему пришел к ней босиком. Мои туфли, мои прекрасные туфли, подобранные в хламе, выброшенном женой Луиса на обочину, схватил, спаял и сорвал с ног расплавленный гудрон на подходе к ступеням Храма. Такая была жара. Смешливая женщина еще раз зашлась от смеха, когда ближе к вечеру мы вышли и я отодрал свои туфли от приостывшего асфальта. Что было делать? Нам было на метро…

Любил ли эту женщину? Вне всякого сомнения. Даже не стану делать оговорок, что да, но возвышенно, идеально, чисто платонически. Хотя именно так оно и было. Но у нее был Прекрасный Муж. Именно так, с прописных, ибо он был – ну как Ахилесс. Или, скорее, Одиссей. На краю света нашедший эту женщину, которая полюбила его так, что предала все свое родное и ушла, предавшись ему безоговорочно и беззаветно. А он был не только Герой. Он был еще и Посвященный.

Что – я? Ну, ударял по струнам. Таково мое незавидное призвание. Сказывал и развлекал, как с понтом скандинавский скальд. Безбашенно срываясь с тормозов… Ах, как они смеялись белозубо. Пиво лилось рекой. И за реку эту они доставляли меня на своем «Кадиллаке». По месту моего там пребывания. Величественного, но убогого, как чухонцу и предписано.

Потом и мне фортуна улыбнулась до ушей. Повстречав на путях эзотерических Блондинку, я привел ее в Храм, и Брюнетка искренне за меня возрадовалась. Показала нам Тайное Тайных, а под конец дигитально нас запечатлела – счастливых, на фоне мраморным пьедесталом вознесенного бюста Платона, а Платон мне всегда был более чем друг…

Ну и вот. Уехали. Страна радости большая, а Блондинка была с севера…

Год счастия прошел.

И два, и три…

Как вдруг имейл. Ты нужен. Приезжай.

А у моей Любови жар. Местами бредит. Одновременно подключенная к служебному «Делл’у», по которому вынуждена делать только ей одной понятную работу. И никого у нее, кроме пары сострадательных, но, увы, Господом Богом ограниченных в смысле помощи котов…

Никаких возражений та не принимает. Должен здесь быть. Взойти в Александрии на трибуну и сказать!

Загрузка...