Измена Родине
…или отказ вернуться…
от десяти до пятнадцати…
или смертной казнью
с конфискацией…
1977. «Берлин-Остбанхоф».
Восточный вокзал Восточного Берлина.
Последняя остановка перед Стеной.
Кроме меня и таинственного пассажира, купе не покидавшего с самой Москвы («Культурный атташе», – шепнул мне по секрету проводник из предпенсионных гэбистов), так далеко заехала только Римма Казакова3. Мы пересекались в ЦДЛ, не говоря о том, что я ее видел на снимках в газетах и журналах, а тут купе поэтессы оказалось через одно от меня. Одновременно мы выходили в коридор и курили, глядя каждый в свое темное окно. Поэтесса косилась в мою сторону, то ли ожидая, когда с ней заговорю, то ли потому, что распространял аромат американских сигарет. Репутация у нее была скорее либеральная, но я решил не знакомиться. И сейчас себя с этим поздравлял. Встречали ее с букетом, но кто? Не гэдээровские коллеги по перу, а офицеры СА. Молодые, щеголеватые. В плащах и белых шелковых шарфах. Празднично оживленные (а как же? Юбилей: 60-летие родной им власти…). Один, вынося ее багаж, обернулся: «Мы вас заждались, Римма Федоровна…» Ах, вот оно что. Турне по советским военным базам. Культобслуживание тоталитаризма… Мысль поразила отчужденным холодом. Вот так, подумал я, и становятся отщепенцами. Теряя снисходительность тепла, которое «по ту сторону добра и зла». Самоотщепляясь от всесоветского Древа жизни… Но мне поэтессу, для которой ГДР была пределом мечтаний, было жалко – да и галантных лейтенантов тоже. Видимо, до конца еще не отщепился. И это несмотря на мой международный брак. Воплощение «единства противоречий». Брак, который сам по себе стал высшей школой «Анти», причем в квадрате – как антисоветизма, так и антикоммунизма (не одно и то же!), но, с другой стороны, превратил в выездного баловня судьбы. Тридцати еще не стукнуло, а следую в Париж уже второй раз в жизни…
Год назад тем же поездом я возвращался из своей первой поездки в «капстрану». Жена и дочь остались в Париже, будучи свободными, а в моем рабском паспорте гражданина СССР гостевая виза истекла. Вцепившись в поручень, я смотрел, как исчезают Запад и Свобода: вот пролетела великая Шампань, за ней и Бельгия. В следующий раз меня вполне могли не выпустить, и то был крестный путь (под траурный марш, который еще напишет Майкл Найман4): возвращение трепетного, усиленно сознающего кролика обратно в брюхо монстра, о котором из «Архипелага ГУЛАГ» открылись нам такие ужасы. Но что мне было делать? В «Совписе» выходила книжка. Первая…
Последней возможностью был Западный Берлин. Дверь тамбура открылась, и под закатным небом я увидел город, разрубленный надвое, как наша жизнь. Небоскреб с эмблемой «Мерседес-Бенц» на крыше отражал черным зеркалом своей грани обезглавленную кирху, то был их знаменитый бульвар Курфюрстендамм, и проводник ничего не смог бы сделать, соскочи я на сгоревшую траву крутого откоса… Вознесенный эстакадой и поездом на высоту, слева я видел ГДР, шприц-символ их телебашни сиял на солнце. Что касается Стены, то со стороны Запада она была размалевана граффити, и эта глупая разноцветность меня возмущала, пока я не подумал, что это бессознательный способ борьбы со страхом, мимо мазни, внимания не обращая, шли немцы, которым выпало счастье жить на свободе, длинноволосый хиппи-фатер катил коляску с ребенком, близоруко читая книжку, тогда как с другой стороны, во всех подробностях подвластной взгляду, все было как в Дахау: широко змеилась вдаль «полоса смерти» с колючей проволокой, бетонными смотровыми вышками и затаившимися пулеметами: нечто совершенно по-нацистски концлагерное… Какое светлое будущее всего человечества? Вот оно, смотри. Без маскировки, бесстыдно и всеочевидно: по эту сторону Жизнь, а там… Но как же кумиры? – накатило возмущение. Выездные наши «больше-чем-поэты» и дети грешные соцреализма? Мотаясь между мирами, этого ужаса не наблюдали? Ведь видели. Сто раз. Но чувствами не поделились…
Кролик, в отчаянии твердил я себе по-английски. Run!..5
Подошвы приросли – не оторвать.
И дверь захлопнулась с тюремным звуком.
Московский год после возвращения из Парижа стал годом непрерывных побед и одержаний. После пятилетних скитаний и мыканий Моссовет дал квартиру с постоянной столичной пропиской, вышла книжка, я сделался «членом» и был вынесен из социального небытия на пик, с которого открылось… а, собственно, что? Карьера совписателя? Правда, выездного. Эту высшую здесь меру свободы получившего не сотрудничеством с ГБ, а уникальной ситуацией зернышка, волей случая попавшего меж двух жерновов, большого и маленького, но своенравного: КПСС и КПИ… Пять лет нас с Ауророй ломали и ловили, испытывая на разрыв, после чего решили дать все, весь набор счастья по-советски. Отказаться от этого, бросившись в ничем не обеспеченное западное Неведомое? Для этого нужно быть безумцами. А они – нет, не ГБ, а люди со Старой площади – Перцов, Загладин и сам «портрет» Пономарев, с которым тесть мой был на «ты» и назвал Борисом, – считали нас благоразумными. Что и разрешило в нашу пользу запрос о моем повторном посещении капстраны. Не без демонстрации кнута и пряника. Сосед по буфетной стойке в ЦДЛ возник как черт из табакерки и, представясь очеркистом из глубинки, поведал о судьбах невозвращенцев, размазанных по стенам Запада. Секретарь же комсомольской ячейки при Московской «писорганизации» заверил, что терпеть маразм уже недолго, скоро к власти в стране придут все понимающие либералы… и – кстати! – вопрос о расширении моей жилплощади решен положительно. Трехкомнатная будет. Рядом с Окуджавой. В писательском доме… «Ага! В Безбожном переулке! Ты на сколько едешь, на три месяца? Как раз сдадут к твоему возвращению…»
Возвращение! Все об этом так беспокоились, так переживали…
Но пока что возвращался я на Запад.
Проводник «попросил» меня из коридора.
– Окно у вас открыто?
– А что, нельзя?
Он вошел за мной в купе, закрыл.
– И не открывайте. Сидите, не выходите…
Я сел и уперся каблуками в скос багажного отделения. Там лежал чемодан, а в нем рукопись, доверенная на вывоз лучшим другом. В Бресте пронесло, но теперь предстояла встреча с восточными немцами. Хотелось сигарету, но я решил перетерпеть, чтобы накуренностью себя не выдать. Конечно, я боялся. Потому что не новичок был в контрабанде. Точнее – в избегании ее…
Незримый фронт! Он возник вокруг нас с Ауророй, как только мы с ней стали парой пять лет тому назад. Это было сплетение аббревиатур, которые мы не уточняли, говоря: они. Сначала, по наивности, я спрашивал у своего испанского тестя: но почему? Вы же друзья? «А сам не понимаешь, Серхио? С врагами и так все ясно. А за друзьями глаз да глаз…» Но это был не только глаз. На Аурору распространялась привилегия ее отца на вылет за границу без досмотра: через зал, непонятно почему называемый «депутатским». И перед каждой ее поездкой в Париж кто-нибудь из нашего окружения проявлялся с просьбой что-нибудь провезти на Запад. Не бескорыстно, разумеется, а за хороший процент. Обращались при этом не к Ауроре, которую считали «хитрой», а ко мне – ставя на мою советскую сущность, предполагаемо гнилую. Например, изумруды. Некто толкнет их там на аукционе, и будет у вас, мол, квартирка в Париже… Потом в «депутатском» зале Шереметьева Аурору не находили в списке: «Нам каждое утро присылают из ЦК, и вашей фамилии здесь нет!» Что означало возвращение в зал обычных выездных и, соответственно, таможенный досмотр. Раз за разом они садились в лужу, не обнаруживая в багаже ничего запретного, но от этого потребность в компромате только нарастала. И вот я наконец сломался. Как мог отказать я другу? Лучшему из тех, кто провожал меня позавчера на Белорусском вокзале, где хлопали флаги, налитые дождем до черноты, а лампочки всем своим периметром озаряли портрет генсека размером в два этажа. Среди провожающих был и мой «изумрудный» знакомый. В пакете «Beryozka» принес бутылку водки «на винте» («Выпить!»), вареного цыпленка («Закусить!») и – «Покурить!» – две пачки «Мальборо». Как только поезд тронулся, мне страшно захотелось есть. Вощеной бумаги не разворачивая, выбросил цыпленка за окно. На следующий день, пересекая «священную границу», вылил в умывальник водку. Прямо над легендарным Бугом. Сигареты, правда, рискнул – и тот факт, что до Восточного Берлина доехал живым, вносил некоторый просвет в оценку общей диспозиции. При всей моей паранойе лучшему другу я верил, как никому в СССР. Он был гений, но мысли абстрактной и от этой жизни отвлеченной. Могли подставить, на всякого мудреца довольно простоты… Нет, обрывалось сердце. Не может быть. Не выпустят. Возьмут реванш за все свои проколы. С особым цинизмом – прокативши до самой Стены…
Душа, ты рванешься на Запад,
А сердце пойдет на Восток…
Как написал поэт из моего подъезда, купивший мои книжные полки. Не прямо у меня, а – конспирации ради – через посредство другого поэта, тоже соседа, с пониманием смотревшего и вопросов не задававшего при всей подозрительности подобной распродажи дефицита перед зарубежной поездкой. Могла ли выдать меня та трансакция? Проклятые те полки? Румынские, со стеклами? Из-за которых теперь сердце мое рискует вернуться по месту прописки. Не добровольно, конечно, а в наручниках…
Поезд трогается. Зарево вокзала, за ним и вся экономно освещенная часть гэдээровской столицы отступает во тьму. И вот уже только редкие огоньки помигивают с горизонта, будто увезли нас в поле…
Но нет. В окно вплывает и с последним лязгом застывает очень странный дом. Простенки в осколочных ранениях, вместо дверей и окон слепые прямоугольники бетонных блоков. Вряд ли здесь живут, но явно, что работают: крыша ощетинена антеннами…
Я опускаю окно. Berliner Luft6… про который напевала мама. Была у них когда-то оперетка про этот воздух и его чарующие ароматы. Теперь это воздух запретной зоны. По нарушителям стреляют. И не солдаты, а пулеметы-роботы… Чем пахнет ужас? Кроме влажности и чего-то отдаленно химического, не улавливаю ничего. Но он зрим, этот берлинский Люфт. Мириады мельчайших капель озаряет издали огромная светоносность. Вспоминается школьный учебник, а в нем про штурм Берлина, когда Жуков включил все собранные им прожектора. Светоносность-смертоносность… Я вылезаю с головой, чтобы заглянуть как можно дальше вдоль состава. Затемнившись, поезд стоит перед отвесной стеной слепящего сияния: на дальних подступах…
С другой стороны, через крышу, в тишине раздается хруст железнодорожного щебня, а потом словно апокалипсического зверя запускают в тамбур. Клацают когти, лязгают сапоги. Пауза на неразборчивый переговор с проводниками. Первую дверь, дипломатическую, пропустив, последующие отбрасывают резко. Все купе пусты, но каждое подолгу проверяют. Все ближе, все громче…
Я смотрю на них из полумрака снизу, когда дверь откатывает пара в мундирах с химически-зелеными нашивками Grenztruppen der DDR7. Не ожидая пассажира, оба даже отпрянули. Сюрприз. Не сказать, что приятный. Тем более что молод и длинноволос, как хиппи. Особенно не нравлюсь я псу, который так и рвется меж начищенных сапог. Вынужденно меня обороняя, пограничники лязгают подковками, сдвигая голенища перед пастью в наморднике.
Как вдруг:
– Zu, zu!8 – начинают орать в два голоса и почему-то по-китайски: так я это слышу, не понимая, чего от меня хотят. Ах да… Окно открыто в запретной зоне. Люфтом которой, видимо, дышать ферботен. Тугую раму пограничник собственноручно выжимает до победного конца, после чего оба обращают на пассажира взоры повышенной бдительности:
– Ihre Reisepass!
Сосиски, поросшие рыжим волосом, неторопливо, с установкой на разоблачение, листают странички зарубежного паспорта гражданина СССР. Глаза с поросячьими ресницами то и дело отрываются от моих данных и проставленных транзитных виз, дабы схватить на лету вазомоторы и рефлексы моей наружности. Овчарка, пробив мордой сапоги, следит за мной тоже. Но все в порядке, как ни странно. Хиппи не хиппи, а вполне легален. Геноссе в Москве решили так считать – им лучше знать, кого и зачем заряжают они на Запад… Лучики никеля. Влажно-резиновый щелчок. И с оттяжкой удовлетворения этим самоустранением и сбыванием с рук непредвиденной песчинки, проскальзывающей таким образом промеж огромных жерновов:
– Bit-te!
Я принимаю документ в раскрытом виде. Мало сказать, что я разочарован. Я просто удручен. И это все? Как то есть? А чемодан, который подо мной?..
Второй, утаскивая цербера в наморднике, даже оглядывается, чтобы пожелать мне через серебристый погон:
– Gute Nacht!
Вагон покидают они со звуком, который запечатывает меня, как в камере-одиночке. И все во мне отходит куда-то далеко. Ну вот. Мне выпал Шанс. Могло быть по-другому, но случилось как произошло… Я зажигаю сигарету. Уже не симптом, а если и, то не предательский. Дую теплым вирджинским дымком на штемпель, любуясь багрово-кровавым отливом, он высыхает прямо на глазах. Выключаю свет в купе и рывком открываю окно. Все то же непроглядное сияние по ходу. В запретной зоне тихо. Тотально, чтобы не сказать тоталитарно… Все живое затаилось, если оно тут есть. Боже, какой момент… Давно уже веду я существование, о котором не могу писать, – и то, что в данное мгновение я переживаю, этот вот длящийся момент головокружительной невероятности происходящего в запретной зоне коммунистической половины мира, он тоже обречен на бессловесность и забвение, куда и канет…
Если!..
Если не решусь и в этот раз.
Дёрг – трогается поезд.
С грохотом выезжает на мост и, отбрасывая клепаные балки пролета, набирает скорость, чтобы пробить толщу все более невыносимого сияния.
В мае, в мае куковала на Ленгорах кукушка, а после Дня защиты детей выпускница филфака МГУ Аурора Гальего приехала к Долорес Ибаррури и сказала, что встретила «Его».
– Все мужчины – сволочи, – с порога отрезала историческая женщина. Почетный председатель компартии Испании, Пассионария жила теперь в московском изгнании и к дочери лучшего друга и единомышленника Игнасио Гальего, который работал в Париже, относилась как бабушка к внучке.
– Правда, бывают среди них и нежные, – пожалев обескураженную «внучку», снизошла Долорес к сволочам. – Надеюсь, не советский?
У Ауроры упало сердце.
Икона международного коммунизма, Долорес была антисоветчицей. Не столько по причине идеологии, сколько на почве «веселия Руси», унаследованного и приумноженного страной ее изгнания, где попрали завет основоположников: «Коммунизм – это прежде всего трезвость!» В свое время породнившаяся с кремлевским тираном, Долорес своими глазами видела, какой трагедией было для него пьянство родного сына Василия. Лучший друг и собутыльник Василия, приемный сын Сталина Артем Сергеев, ставший потом советским зятем Пассионарии, трезвостью тоже не отличался и в отставку вышел не маршалом артиллерии, а всего лишь генералом и уже после того, как брак его с дочерью Долорес распался, несмотря на детей, трех ее любимых русско-испанских внуков. По всему по этому убедить главу своей партии, что избранник ее начинающий писатель, а не алкоголик, Аурора не смогла. «Если нет, так будет. Знаю я советских!»
И Долорес заключила:
– Выброси все это из головы и возвращайся во Францию к отцу! Ты нужна ему там!
В дверях сунула ей деньги. Не потому, что «внучка», а такое было у нее обыкновение. Без денег в руку соплеменников из своего дома Пассионария не выпускала.
Аурора вернулась в Солнцево. Этот областной город за московской окружной дорогой еще прославится всемирно как рассадник российской организованной преступности. Пока преступники эти подрастали, там, на снимаемой мной квартире в шлакоблочном доме по адресу Северная, 1, начинали мы с Ауророй нашу совместную жизнь. Сидя даже не на пресловутых бобах, а в полной жопе. Поэтому я удивился, когда она швырнула на журнальный столик пачку разлетевшихся червонцев.
– Откуда столько?
– От Долорес Ибаррури.
Мое удивление сменилось изумлением.
– Что, от той самой?
– От той самой.
– Которая «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Которая «Но пасаран»?
– Вот именно, – подтвердила Аурора с сарказмом, зная, что это самое «они не пройдут» теперь адресовано нам с ней как паре.
– Разве она еще жива?
Аурора только пожала плечами.
– Женщина в метро сказала мне: «Бесстыдница!»
Обычно она ходила в джинсах, а в тот раз на ней было парижское платье, присланное матерью. Морковно-оранжевое и с черными полосками. Не то чтобы совсем прозрачное, но выглядела она в нем совершенно иностранно: как из другого мира. Она из него и была, несмотря на свой почти безупречный русский. Но этот, другой ее мир был современным, тогда как Пассионария… Я понимал, что Аурора хочет сменить тему, но слишком сильным было потрясение.
– Каким же образом ты с ней знакома?
У нее на коленях выросла, могла ответить мне Аурора, но она только фыркнула. К тому моменту наш роман был в самом начале, о друг друге мы знали мало, а конспирацию моя новая любовь впитала с молоком матери (дававшей ей грудь в сигаретном дыму подпольных собраний и без отрыва от дискуссий). Чтобы не отпугнуть советского студента своей мультикультурной картиной мира, Аурора представилась мне дочкой рядового члена партии, «публициста» газеты «Мундо Обреро». Она не врала, ее падре постоянно там печатался. А больше знать мне было незачем. Студенческий наш роман был «в отмеренных сроках». Виза в ее фальшивом испанском паспорте стремительно «истекала» – слезами, в числе других флюидов. По ночам она говорила, что через год вернется на «жуке», набитом под завязку «голуазами» и «житанами», и мы уедем в Прибалтику и на Кавказ, но я в продолжение не очень верил. Во Франции ей уже было забито место преподавательницы в университете Клермон-Феррана, где за год вполне мог нарисоваться какой-нибудь синеглазый усач типа Жака Ферра, певца, который «Potemkine». Тогда как мне здесь не светило ничего хорошего, что чувствовал я, так сказать, подвздошно. Ко всем моим прегрешениям еще и «связь с иностранкой»… В МГУ за это отчисляли, что означало, в моем случае, забритие в ряды Вооруженных сил, а там… Она мне пересказала свою любимую картину «На последнем дыхании». Так мы себя и чувствовали тем московским летом. Обреченными героями Годара.
Кончилось все это тем, что во Францию Аурора не улетела. Бросила вызов всему и всем, начиная с Долорес Ибаррури. Проснувшись в день отлета и окончания визы, порвала билет на самолет, подожгла клочки и прикурила сигарету. «Увези меня куда-нибудь». В следующем поколении парижский испанец Ману Чао9 прославит этот подвиг: Clandestino, ilegal10…
В Москве, кстати сказать, спивались не только советские генералы. Аурора была на шестом месяце, когда мы приехали из Солнцево в гости к Роберто. Брат его, генеральный секретарь компартии Испании Сантьяго Карильо, трудился в Париже. Что касается Роберто, то он застрял в Москве, работал переводчиком. Мы сидели с его русской женой и ждали его с работы. Слева от меня вся стена была в книгах на испанском и французском. Поддерживая разговор, я косился на глянцевые корешки, все в трещинах прочитанности. Женой западного полиглота-интеллектуала была Тамара родом из Марьиной Рощи. Супруга она встретила не приветствием, а вопросом: «Принес?» Роберто был похож на фото Кортасара – плюс очки в тяжелой и черной оправе. Молча он расстегнул портфель и поставил на журнальный столик бутылку «Московской». Взглянул на живот Ауроры, на меня. Я качнул головой. Он набулькал два стакана. Тамара взяла один, он взял другой. И выпил, не садясь. Мы с Ауророй были в полном ужасе, прилагая усилие, чтобы не переглянуться. «Хорошо-то как, – поставила свой стакан Тамара и надорвала облатку. – А теперь димедрольчику!..»
Они уехали в Бухарест, оставив нам квартиру вместе с книгами. И я все узнал про мир, который был знаком мне только по роману Хемингуэя «По ком звонит колокол». По русской его версии, отцензурованной собственноручно Долорес Ибаррури. Тридцать лет она тормозила издание в СССР ненавистной ей книги: но пасаран! Что же говорить о нашем с Ауророй романе…
Живот, между тем, нарастал. Перспектива внебрачного внука напрягала отца Ауроры. Сам он тоже был великим трезвенником. Вольфганг Леннарт в книге «Революция отвергает своих детей», одной из самых читаемых в немецкоязычном мире биографий, рассказывает о Высшей школе Коминтерна в Башкирии на реке Белой и про бывшего республиканского команданте, который давал там пьянству бой. Но здесь этот фанатик трезвости своими глазами видел, что наборы сувенирных водок в кремлевском исполнении, которые он оставлял нам после визитов в Москву, расходятся у нас только на подкупы домоуправам и слесарям-ремонтникам. Посещая Пассионарию, он сообщал, что у молодых все в порядке – разве что Дворец бракосочетаний отказывает в регистрации. Капля камень точит. И вот однажды Пассионария передала Ауроре через свою секретаршу Ирену Фалькон, что готова взглянуть на ее советского избранника…
Серебряновласая, высокая, во всем черном. Под восемьдесят, но в глазах огонь. Я пожал легендарную руку, которая некогда сложилась в кулак «Рот фронт». С помощью Ауроры, мгновенно переводившей в обе стороны, мы вступили в общение. Я был представлен родственникам. Дочери Амайе, отстрадавшей в браке с русским. С внучкой Лолой – 13-летней красавицей. Внук Федя отсутствовал, осваивая подарок «абуэлы»11 – мотоцикл «Харлей», не больше и не меньше. В гостиной я отдал должное настенной живописи. Пикассо, конечно, был представлен широко. «Не думала, что переживу я Пабло…» Стол накрыт был испанской скатертью с бахромой. Ваза с глазированным миндалем, бледно-розовым и небесно-голубым. Россыпью плит в обертках из фольги лежали зуболомные турроны – испанская нуга. Амайя внесла кофейный сервиз. Что ж, званого ужина мы и не предполагали, а если были натощак, так это по объективным причинам и привычке. Но тут Долорес спохватилась…
– Говорит, что тебе, наверно, надо бы чего-нибудь покрепче, – перевела Аурора.
Нет, на мякине меня не проведешь.
– Спасибо, нет.
Отказ мой не был принят.
– Принеси, – велела Долорес.
С испуганным видом Амайя уточнила:
– А что?
– То, что от Фиделя.
Из Гаваны, должно быть, прислали целую батарею рома, но из глубин квартиры Амайя вернулась с одной бутылкой в золотистой оплетке. Долорес забрала ее и стала собственноручно свинчивать пробку, поглядывая на меня, безучастно стоящего у стола. Вынула из серванта хрустальный бокал. Грани радужно переливались, а емкость была невероятной – миллилитров 250, – или так показалось мне от ужаса. Одной рукой опираясь на край стола, другой Долорес наливала мне смертельное зелье. И эта другая у нее не дрожала…
Тут пора раскрыть постыдную тайну. У меня была язва. С детства. А точнее, с двенадцати лет. Возможно, не по причине встречи с милицейским патрулем в День советской конституции, но после тех побоев и «воздусей». С одной стороны, это сезонное, весенне-осеннее страдание. С другой – защита от советского алкоголизма. Не будь у меня язвы, я бы, возможно, повторял бы за Есениным: «Или я не сын страны?» А так если я и был ее сыном, то сыном вынужденно сдержанным. Я смотрел, как легендарная рука, худая, морщинистая и в коричневых пятнах разной степени темноты, наливает мне угощение, которое из хрусталя мне придется переливать в пустой желудок – что со мной будет? У моей язвы характер был коварный. Наклонность к прободениям. Где тонко, там и рвется. Впервые это случилось после того, как я выпил принесенный мамой «от живота» стакан шипучей карлсбадской соли. «Перфорация», говоря по-медицински. Как выстрел в живот, но изнутри. Летальный исход велик. Даже в центре Москвы. Вот и конец мезальянсу. Нет человека – нет проблемы, учил их кремлевский мучитель своей главной науке. Дьявол – подругу-дьяволицу. В одной из книг, оставленных нам братом генсека, читал, что крестьяне в Испании так ее и рисовали – с красными рогами…
Дьяволица наконец поставила бутылку. Налив не на три четверти, а до краев. И даже больше. Ром из фужера так и выпирал. «С горкой», как это называется у сынов моей страны. И в этом уже был явный вызов. Как и в жгучих глазах, на меня устремленных. Ну-ка, soviético?..
Погибну или нет, но как сдержать все это натощак? От вида грибовидной поверхности подкатывали спазмы. Может, лучше не удерживать, а блевануть фонтаном? Кто обвинит тогда в алкоголизме? Но Дьяволица создала мне и еще одну проблему, чем, судя по ее глазам, была особенно довольна. Как донести до рта, не расплескав? Или замысел в том, чтобы заставить меня еще и голову согнуть, чтобы схлебнуть с фужера выпуклость, удерживаемую одним поверхностным натяжением?
Гостиная была не мала, но все же не как музейный зал. За испанскими женщинами и в промежутках между ними (ребенок, названный Лолой в честь «абуэлы», к счастью, удалился делать уроки), расплывались картины Пикассо. Все изображали символическую гибель франкизма. Все правильно. Франко умер, а Пассионария прожигала своими огненными…
Я свел пальцы на хрустале:
– ¡La libertad12!
Моя беременная жена смотрела с ужасом. Но я донес, не расплескав. Погибал стоя и голову запрокидывал все выше. Местомиг этот вспомню я потом в Париже, когда на празднике жизни увижу настоящего avaleur de feu13…
С каждым глотком огонь тот рвался из меня наружу.
Уж и не знаю, как, но – удержал.
Через год в Москве нас расписали.
Потом мне пришлось удочерять мою же дочь.
Мы долго были вместе. Москва, Париж, Мюнхен… Разлучили обстоятельства. Жена осталась работать в Германии, я переехал в Прагу.
После совместного уик-енда она уехала ночным, и показалось – вместе с жизнью. В «дуплексе» остался запах духов Guerlain, французская книжка по психоанализу, распечатанный блок сигарет и Мину́ – так она назвала свой подарок. Гладкую, искрящуюся, совершенно черную кошку. Подобрала где-то в Старом городе во время одинокой прогулки в субботу, когда я работал.
– Чтобы не скучал, – сказала Эспе́.
Какая уж тут скука. В понедельник во время ланча бросился в «Bílá labuť»14 за «вискасом» и бегом домой. Но накормить чертовку не успел. Уходя на работу, забыл закрыть окно на первом этаже. Как только вошел в свой «дуплекс» на седьмом этаже, Мину одним прыжком оказалась на подоконнике. Не успел я вскрикнуть, как длинная живая чернота скользнула в приоткрытую щель и пропала. Разбилась… объял меня ужас. Но как это возможно? Я к кошкам относился с уважением, в пространственной их ориентации не сомневался, а уж от пражской горожанки подобной глупости не ожидал. С порога бросился к окну, распахнул раму, перегнулся…
Когда осознал себя, все было уже непоправимо.
Нет, я не вывалился, успев зацепиться изнутри носками туфель.
Все остальное повисло вниз головой над улицей.
Винохрадска ее название. Бывшая Сталинская…
Седьмой этаж – тут высоко. «Дуплекс» надстроен на шестиэтажном доме лучших времен Австро-Венгерской империи. Что-что, но потолки на людей тогда не давили.
Кровь приливала к серому веществу. Ужас ситуации в этом веществе призрачно формировался на заднем плане, на переднем же имел место легкомысленный позитив. Мину была жива. Но чудом. «Дуплекс», он времен позднего социализма, надстроен над роскошью сецессиона из бетонных блоков, и снаружи никаких, разумеется, архитектурных «излишеств»: ни украшений, ни карнизов. Стена была отвесной, гладкой. Завершаясь, к счастью, каменным выступом крыши изначального здания. Выступ был узким. Поперек ботинок не поставить. Но черная кошка держалась, лапки в пучок и выгнув спину в ужасе от своего безумного прыжка. Притершись правым боком к закопченной стене. Сознавала, что идти некуда.
Спасение могло к ней явиться только сверху, но рука моя тянулась к Мину и не доставала. Еще немного, и я бы смог схватить ее за шкирку. Я вытягивал пальцы, пытаясь мысленно их удлинить.
Соцнадстройка отличалась от своей имперской базы. Стена шириной в ладонь. Оконная рама в одну створку. Впечатление, что вылез из окна вагона. Перегнувшись по недомыслию так, что центр тяжести меня как тела выпал наружу. От полного и безвозвратного выпадения удерживали только ноги, разверсто упертые изнутри по обе стороны окна. Ноги пока держали. На втором этаже «дуплекса» стоял степпер, на педалях которого эти ноги я качал по кардиопричинам. Была надежда, что они не подведут, когда я решусь на то, чтобы это проверить. Но если судорога схватит раньше?..
– Мину, Мину, Мину…
Я тянулся рукой и сам себе не верил, что, находясь в здравом рассудке, последовал за этой черной идиоткой. Как это случилось? Появившись в доме, Мину стала носиться с этажа на этаж и стала причиной того, что… Толкнула, короче, нас в объятия. Поэтому? Из благодарности за..?
Глядя на кошку сверху, окольным зрением я видел с высоты озаренную осенним солнцем Винохрадску, которая завершалась там, за мостом внизу, Музеем и бывшим парламентом бывшей ЧССР, а ныне местом моей работы, на которую, кстати, пора было возвращаться… Может быть, служебный долг придаст мне лишних сил?
– Мину-Мину-Мину…
Ну догадайся же выгнуться так, чтобы я смог тебя схватить… Рискуя вывернуть руку из плечевого сустава, я вытянул ее так, что в поле зрения попал и «Český rozhlas». Здание Чешского радио на той стороне улицы было немногим выше моего. Конструктивизм, располосованный фабричного вида окнами. Гранитные колонны входа. Отсюда в 1968‐м пражане взывали к Западу, почему Советы в первую очередь рванулись сюда своими танками. Но безоружные им дали бой. Я видел фото пражан, погибших перед «Розгласом». На тротуаре и на этой мостовой. Они, скуластые, сжимая кулаки, лежали у колес машин тех лет, имея вид несдавшийся. Как будто подтверждая дискутабельный тезис, что человека можно уничтожить, но нельзя победить. Буду ли выглядеть я аналогично? Тем яростным трупам было кристально ясно, за что они сражаются, и эта ясность сопроводила их отсюда и в Вечность, когда мир каждого застреленного моими тогдашними компатриотами перевернулся и стал выглядеть так, каким его видел сейчас я. С пыльно-красным трамваем, лениво лязгающим по рельсам поперек сизого, асфальтово-каменного неба…
Тем трупам – да, им было ясно…
А моему живому, повисшему на ниточке?..
Мысли в голове, переполненной кровью, возникали во множестве, проклевывались и за отсутствием времени исчезали недодуманные, но этот вопрос показался мне самым отчетливым.
– Мину, Мину, Мину…
И призыв вдруг дошел до кошачьих мозгов. Кошка попятилась к руке, с поворотом вцепилась в рукав и как ни в чем не бывало, ну совершенно непринужденно взметнулась по предплечью, по спине и соскочила в квартиру.
Я остался в полном одиночестве под неизбежным по причине закона гравитации и не сулящим ничего хорошего каменным небосводом, с которого доносились безмятежные звуки лета в городе. Теперь, когда исчез мотив, мое висение вниз головой над Винохрадской являло собой полное торжество абсурда. Пора приступать к акробатическому этюду без сетки и страховки. Там, внутри квартиры, мои задние конечности, превратившись в своего рода крюки и не щадя поверхности начищенных туфель, цеплялись за грани окна все ниже и ниже. Стараясь не соскользнуть, чему способствовала шероховатость халтурно отштукатуренного бетона. Сохраняя двойной удерживающий эффект – на одном бы носке-крюке не удержаться. Носок зашарил по стене ниже уровня окна, наткнулся на скользкое железо, обогнул и уцепился за прочность, сравнимую с грифом штанги. Внешне проложенные трубы уродовали «дуплекс», но в борьбе за возвращение центра тяжести пришли на помощь. Второй зацепился за «штангу» тоже. И это стало поворотным моментом… Усилием икроножных и брюшных я вышел из пике. Задом соскочил на ламинат и повернулся. О…
Все это время я был в квартире не один. У лестницы, ведущей на второй этаж, стоял незнакомец с портфелем. Опрятно и серенько одетый пражанин тридцати лет с лишним из окраинных панелаков15. Намерения не читались. Ясно, что чех и что не друг: в единоборстве с окном на помощь не пришел, а мог бы схватить меня сзади за ремень. С другой стороны – не помог и выпасть…
Но как он вошел? Неужели, несмотря на предостережения службы безопасности, я оставил входную дверь незапертой? А запер ли ее он? Глаза спасенную Мину не находили. Сиганула на лестницу?..
Вправляя манжеты в рукава, спросил на смеси чешского с немецким, чем могу помочь пану.
– Помощь – это я…
Он тряхнул портфелем. Звякнуло железо. Отец, который в немоцнице16, послал его устранить протечку.
Отличало сына от отца отсутствие массивности, мастеровитых усов и трудовой озабоченности. Вид такой, что все ему безразлично. Монопенисно, как говорят теперь в стране моих радиоусилий.
– Надеюсь, ничего серьезного?
– Srdce17.
– О…
– Жить будет, но переписал на меня квартиру…– Сын померк, но от вздоха удержался. – Так что здесь протекает?
– Всё.
– А именно?
Пришлось демонстрировать социалистические унитазы. Уже на первом этаже новый мой хозяин утомился так, что на втором сразу вышел на лоджию и раскинул под небом Праги руки. Тем самым напомнив заставку французского тиви, под которую нередко рыдала моя дочь: с улетающими на сон грядущий птицечеловечками. Сказал, что работает на том же предприятии, что отец. Только не рабочим. Инженером. Но не это было главным. Он на самом деле оказался птицечеловеком. Планеристом. Пилотом дельтаплана. Поведав это, чех уже не мог остановиться. Начинал с роупджампинга, вы понимаете? Прыжки на резиновом канате. Потом как крылья выросли. Какая недвижимость с ее протечками, и все земное вообще, когда его призвание – полет…
Пришлось прервать.
– Работа, – показал я пальцем на здание их бывшего парламента, сданное Гавелом под Радио Свобода / Свободная Европа за один доллар в год…
И клацнул по стеклу своих наручных.
Опаздывал я уже непоправимо, а сначала надо ведь найти чертовку.
С горы скатившись, камень лег в долине.
Как он упал? Никто не знает ныне —
Сорвался ль он с вершины сам собой
Иль был низринут волею чужой?
Столетье за столетьем пронеслося:
Никто еще не разрешил вопроса.
Эта кульминация – одна из кратчайших, потому что и само событие заняло не более секунды. 21 ноября 2000 года, после конференции в Лас-Вегасе (мой доклад был о парадоксах мужества), ее участников повезли в один из самых знаменитых и живописных природных парков в США, Зайон (Zion National Park). Всей компанией двинулись вдоль каньона: справа отвесные скалы, слева пропасть, но дорога широкая, удобная. Правда, порой ее перерезали большие лужи, которые надо было обходить или перепрыгивать. Мы шли и разговаривали с Мариэттой Чудаковой, за нами на некотором отдалении – Наталья Иванова, Алла Латынина и Марк Липовецкий. Впереди показалась лужа, я подал Мариэтте руку, мы разбежались и перескочили ее. В этот момент на то место, откуда мы начали разбег, упал огромный камень. Ровно на секунду опоздала наша неминуемая смерть. Случай или Провидение? Остается в силе тютчевское: «никто еще не разрешил вопроса».
Но мой вопрос не в том, своею или чужой волей был низринут камень с вершины. Бог весть что там произошло. А вот когда не знаешь, что произошло в тебе самом, – это еще таинственнее и страшнее. Своей или чужой волей я вдруг поспешно взял Мариэтту за руку, чтобы перескочить через лужу, начать разбег именно с этой точки, не ближе и не дальше. Было ли это мое предчувствие? Или знак свыше, подсказка Провидения, милость Бога? Или просто случай?
И еще более загадочный вопрос – о взаимосвязи двух неизвестностей. Как эта внутренняя воля или предчувствие, спасшее нас, соотносятся с той волей или Провидением, которое сбросило этот камень с горы? Решило убить – и решило помиловать? Мгновенная перемена участи? Или это просто встреча двух случайностей, позволившая камню и нам ПОЧТИ пересечься и все-таки счастливо миновать друг друга? Почтим это удивительное «почти»!
Апрельский день 1983 года. Мне только что исполнилось 33. Недавно мы переехали на новую квартиру – в космический треугольник Москвы, образованный Звездным бульваром, улицей Академика Королева и Аргуновской. С рюкзачком я отправляюсь за покупками и беру с собой книгу – «Мертвую зону» Стивена Кинга, чтобы читать в очереди. Вот и наш гастроном на Королева… Бедный, стандартный набор. Среди всего прочего купил и банку сгущенного молока.
Возвращаюсь из магазина – и на ходу продолжаю читать. Рюкзачок с мелкими покупками на левом плече, книга в правой руке. И вдруг – сильный удар слева. Отлетаю, встаю, пытаюсь понять, в чем дело. Передо мной стоит грузовик средней упитанности, называемый полуторатонкой, – и трясется от резкого торможения. За стеклом – бледное лицо водителя, который тоже трясется. Но не вполне за стеклом, а за его уцелевшими остатками, поскольку оно разбилось вдребезги и его осколками усеяны капот машины и асфальт. И только тогда я начинаю соображать, что этот грузовик на меня наехал. А я жив, и мне даже не особенно больно.
Зачитался, не обратил внимания на поперечный узкий переулочек, из которого эта машина и выскочила прямо на меня. Только я почему-то без шапки. Куда же она подевалась? Рядом на мостовой ее тоже нет. Подхожу к кабине – успокоить водителя, извиниться за невнимательность. Он протягивает мне шапку. Оказывается, она от толчка влетела в его кабину через разбитое лобовое стекло. Такой силы ударчик!
Как это могло случиться? Что спасло меня от неминуемой гибели или по крайней мере от серьезнейшего увечья в столкновении с грузовиком? Полторы тонны – против моих 70 килограммов. Мы сшиблись в упор: мой бок – его перед. Неужели помог рюкзачок, болтавшийся у меня на плече? Когда я его открыл, банка со сгущенкой оказалась помятой – но не лопнувшей: прочный металл! Неужели она меня и спасла, спружинила удар? Или высшая сила набросила невидимый покров?
Шофер был все еще ошеломлен – я его успокаивал и твердил о его невиновности, демонстрируя книгу – вот она, проклятая, меня отвлекла, а вы тут ни при чем. У меня чуть-чуть текла кровь с одного из крыльев носа. Он повез меня в поликлинику, где мне наложили два мелких шовчика. В кабине грузовика висело удостоверение шофера с надписью: Ринат Гибайдулин. Боже, как раз в это время во мне уже бродил замысел книги, которая потом получила название «Новое сектантство». И главной фигурой в ней уже значилась профессор-атеист по имени Раиса Омаровна Гибайдулина18. Книга еще была в тумане, но это имя я уже знал твердо. Так он кто – брат этой моей воображаемой Гибайдулиной? Она его ко мне подослала с какой целью? Убить? Спасти?
Посмотрел потом в словаре значение имени Ринат. Ну конечно, Renatus, «вновь рожденный».
Мы с ним сердечно попрощались, оба счастливые, что так легко отделались. Три дня после этого я провел дома, полеживал, приходил в себя, играл с детьми… Стивена Кинга я с тех пор не открывал. Это надо же, какая книга мне попалась и куда завела! «Мертвая зона».
…А с самим Кингом через 16 лет случилось нечто похожее, но с худшими последствиями: во время прогулки неподалеку от дома, на обочине шоссе, он был сбит минивэном, отлетел и упал в кювет. Множество переломов, операций, трудное возвращение к жизни… Причем этот сюжет отчасти был предсказан им самим в романе «Мизери», где писатель попадает в автомобильную аварию, а затем оказывается в плену у своей поклонницы, которую он раньше, под тем же именем Мизери, описывал в своих романах… Чем не профессор Гибайдулина и шофер Гибайдулин? Какие-то незримые нити связывают автора и его персонажей… И писателей и читателей, даже таких далеких и случайных, как Кинг и я.
Сравниваю свой «смертный опыт» с твоим, Сережа, зависанием над Прагой в попытке спасти жизнь кошке. Хотя это кульминации и параллельные, но совсем разные. Смерть шла за мной, но я не шел ей навстречу, не смотрел ей в лицо. Лишь задним числом я осознал, что мог умереть. А перед тобой это бесконечное число, небытие, маячило впереди, глядело на тебя в упор с городских крыш и тротуаров.
В марте 2017 года мы с женой отправились в недельный круиз по Карибскому морю, от Майами до Ямайки, с заходом в Мексику и на Каймановы острова. Компанию Celebrity нам рекомендовали как одну из самых респектабельных. Шестнадцатипалубная громада под романтическим названием «Силуэт». Океан, солнце, пляжи – и прекрасная каюта с открытым балконом, чтобы все это наблюдать и радоваться жизни. А заодно и завершить срочную работу.
Сидим на балконе, обсуждаем, печатаем, правим. У компьютера кончилась зарядка, вернулись в каюту, чтобы дотянуть провод до розетки.
И вдруг – оглушительный взрыв. Кажется, что небо треснуло над кораблем или сам он вдруг обрушился в пучину вод. Нет, это взорвалась стеклянная перегородка, отделяющая наш балкон от соседнего. И вся груда осколков со скоростью взрывной волны обрушилась на стол, за которым мы только что сидели. Всего на несколько минут мы разминулись с этой волной, которая забросила осколки даже внутрь каюты.
Служащие все подмели, а мы стали ждать от администрации сочувствия, извинения, а может быть, даже компенсации за пережитый шок, как вроде бы положено по американским стандартам. Вспоминали, что за пролитый стаканчик слишком горячего кофе «Макдоналдс» выплатил обожженной клиентке сотни тысяч долларов… А нас чуть не ранило или не убило. Психологическое потрясение, моральные терзания, метафизическая тревога… Не дождались. Утром подошли сами к административной стойке. Нас обрадовали известием, что физически мы не пострадали, а за остальное они не отвечают. В порядке утешения эти две милые, но несгибаемые дамы сообщили, что такие взрывы изредка случаются, когда на океане происходит перепад температур. Стекло ведь чувствительный материал, оно не все спокойно переносит (в отличие от человека).
К вечеру администрация опомнилась и перевела нас в другую каюту, выше палубой, рангом и рядом мелких привилегий. К нам даже был приставлен персональный butler (не смею перевести словами «лакей» или «дворецкий»). Впервые в жизни мы пользовались услугами столь высокопоставленного лица, в самом деле весьма услужливого. Надеюсь, мы не слишком обременяли его, как и он нас.
Но и в этой роскошной каюте балкон был с точно такими же стеклянными перегородками, которые океан, затемпературив, мог легко разнести на кусочки. И мы, грешные, несмотря на знак, посланный свыше, все так же выходили на этот балкон, валялись в шезлонгах, распивали подаренное администрацией шампанское. А между тем, проходя на больших палубах под стеклянными крышами или даже просто приближаясь к окнам, мы, еще не оправившись от шока, чувствовали исходящую от них угрозу. И даже разыскали название своего новоприобретенного недуга: кристаллофобия – боязнь стеклянных предметов.
Хрупок человеческий мир – я бы его укрепил!