Вата – удивительный материал, такой мягкий, так хорошо впитывает. Еще Геродот ручался, что она мягче и белее овечьей шерсти. И если вам когда-нибудь доводилось держать в руках непряденую шерсть, то вы с ним согласитесь.
Если вдуматься, на что только не годится коробочка хлопчатника, полная пуха, семян и волокна! Мы прядем из хлопка нити, из ткани шьем джинсы, футболки, простыни и палатки. Делаем кофейные фильтры и бумагу. В одной только ванной ватой и вытираем, и чистим, и обеззараживаем.
Стеклянная банка в ванной всегда наполнена белоснежными шариками мягчайшей ваты. Ватным тампоном я снимаю макияж, протираю лицо тоником, иногда спиртом.
В Оберфальце мать хранила в ванной толстый рулон ваты. Когда мы падали, она осматривала ссадину, распаковывала рулон и отрезала кусок, чтобы очистить ранку.
Когда мне исполнилось тринадцать и начались месячные, она привела меня в ванную и показала, как завернуть в марлю кусок ваты и подкладывать в нижнее белье. Другим девочкам давали прокладки из старых полотенец. Они полоскали их в воде, которой потом поливали герань в деревянных лотках за окнами.
У матери не было времени на лишнюю работу – гораздо легче выбросить грязную вату в огонь.
В начале 1944 года у меня начались нелады с желудком. Грудь набухла, живот вздулся, как обычно перед месячными, но они не пришли. Когда я вошла в кухню за заказом, меня чуть не стошнило от запахов.
– Роза, – окликнул меня почтальон, когда я начала убирать с соседнего стола. – Мне нужно с тобой поговорить.
Вроде я подала то, что он заказывал, хлебницу наполнила, капустный салат был нетронут, и он уже съел один из трех кнедликов.
– Что-нибудь не так, герр Майер? – спросила я.
– Еда замечательная, Роза, как и всегда, – сказал он, поднимая вилку с ножом. – Я хотел узнать, как ты себя чувствуешь. Ничего необычного?
– Нет, все нормально.
Он взглянул на мой живот и подцепил вилкой кнедлик.
Обычный кнедлик, какие мама всегда клала ему на тарелку. Я любила помогать их готовить. Мы раскатывали тесто каждый день, вчерашний подсохший хлеб вымачивался в клейкой смеси молока и яиц, смешивался с дикими грибами, белыми или боровиками, или шпинатом и сыром. Больше всего я любила кнедлики со шкварками, которые, когда надкусишь, выпускают на язык горячий сочный жир.
Майер взял нож и разрезал кнедлик пополам. Белые половинки раздвинулись, обнажая красные и коричневые частички: ветчину и белые грибы. Каждая половинка лежала в подливке из черноватого масла.
– Извините, – зажала я рукой рот.
Он взглянул на меня и кивнул.
– Это все масло, – объяснила я, хотя всегда любила запах подгоревшей подливки.
Он вздохнул и откинулся на стуле.
– И часто тошнит?
Конечно, это был не первый раз, даже не второй и не третий. Я закрыла глаза и пыталась подавить приступ тошноты.
– Да.
– Все время?
– Когда просыпаюсь, когда голодная.
Он шутливо поднял брови.
И в тот момент я вдруг увидела то, чего до сих пор не замечала, что слишком боялась увидеть – сегодня мы бы назвали это неприятием.
Я ухитрялась не замечать изменения в своем теле, но под испытующим взглядом Майера не считаться с этим стало невозможно.
– Я беременна? Верно? – сказала я, сжимая спинку стула.
– Похоже. Я с ноября беспокоюсь. Вроде и платье стало теснее, и тошнота… Ну, думаю, это наверняка.
В то время смертным грехом считался не только секс без брака, незамужние матери были позором для семьи, их избегали и презирали. Я пришла в ужас.
– Что же делать? – спросила я.
– А мать знает?
Я задумалась. Она моя мать, вроде бы должна догадываться, но никаких признаков я не замечала.
– Она мне ничего не говорила.
– Но знает ли она?
– Нет, – горько ответила я, поняв, что она даже не заметила, что я перестала брать вату, хотя всегда строго следила за запасами.
– Конечно, нет, ей не до меня.
Ma chère, что тебя так поразило? Разве ты никогда не слышала о девчонках, ни с того ни с сего рожавших в школьных туалетах? Так уж вышло, до последних трех месяцев никто и не подозревал, что я ношу под сердцем ребенка. Благодаря ежедневному подай-принеси, всегда на ногах, я была крепкой и выносливой. А мать… похоже, просто не хотела знать… впрочем, как и о многом другом. Это все равно что разворошить муравейник. Лишь спустя много лет, ma chère, я поняла материнскую слепоту и бездействие. Герр Майер проявил больше сочувствия. Он посмотрел через всю комнату на дверь в кухню.
– Не говори ей, Роза. Это разобьет ей сердце, – заметил он, складывая вилку с ножом на тарелку рядом с забытым кнедликом.
Я проследила за его взглядом. Мужчины в баре все еще пили и беседовали. За покрытыми инеем окнами на площади двигались тени. Мир казался прежним, но он коренным образом изменился.
Вдруг Майер выпрямился.
– Тебе нельзя здесь оставаться, – решил он.
До сих пор я жила только «здесь», не зная других мест. Мысль о том, что придется куда-то уехать, меня пугала.
– Почему?
– Люди смекнут, в чем дело, а тут еще Шляйх пропал…
Он твердо и решительно покачал головой.
– Нет, тебе придется уехать.
Я задумалась в поисках решения.
– Я могла бы выйти замуж.
– За Томаса? Эта тропка только приведет к нему.
Мне казалось, он имеет в виду, что все посчитают Томаса отцом ребенка, но теперь я понимаю, почтальон беспокоился о другом: тело Шляйха обнаружат и убийство припишут Томасу.
– По-вашему, мне лучше уйти? – переспросила я.
– Да, другого выхода я не вижу, – пожал он плечами и снова вздохнул. – Я отведу тебя через перевал… и скоро.
Герр Майер дал мне неделю. Он объяснил, что сейчас еще можно пройти по снегу и льду, и нужно идти, пока я в силах подняться в гору. Сборы мои были недолги. Бедному собраться – только подпоясаться.
Каждый день после обеда я находила причину пойти прогуляться. Томас поджидал меня на краю деревни, и каждый день мы выбирали другой маршрут. Но куда бы мы ни шли, ничего не менялось.
Как только мы оказывались среди деревьев, он прижимал меня к стволу дерева и целовал. Мы целовались, а огромные хлопья снега падали с веток на пальто, снежный ковер вокруг сверкал под солнечными лучами.
Сейчас, оглядываясь в прошлое, те поцелуи кажутся целомудренными: мы были закутаны с ног до головы, только лица были голые, холод не позволял нам исследовать что-нибудь еще. Мы только целовались. Каждый поцелуй подогревал страсть. А мне хотелось большего.
В последнюю ночь, в назначенный час, когда в доме все стихло, я прошла мимо коров, мимо загона, где меня изнасиловал Шляйх. С тех пор я в сарае не была и дрожащими пальцами открыла дверь.
Томас ждал. Он подошел и обнял меня.
– Не здесь, – оттолкнула его я. – Именно тут…
Томас побледнел.
– Конечно, – ответил он. – Извини.
Я с трудом заперла дверь на засов. Повернувшись, я увидела, как он чешет за ухом корову. Взяв за руку, я повела его мимо коров в тишину дома.
– Ботинки, – прошептала я, когда он вышел в коридор. Он снял их и, прижимая к груди, последовал за мной наверх.
Мы, крадучись, миновали комнату родителей. Спальня Кристль была напротив моей.
Когда я стала открывать дверь, в тишине раздался скрип металла о металл – мы замерли. Я проклинала отца за то, что он так и не смазал петли. Никто не появился, и я повела Томаса к себе. Наконец мы остались одни в моей спальне.
Я не шевелилась. Я давно об этом мечтала, но сейчас заволновалась и испугалась. Я замерла спиной к двери, и он сделал ко мне шаг.
– Роза, – так осторожно и нежно шепнул он, что я едва различила слова, – все будет так, как ты захочешь.
Я сильнее прижалась спиной к двери.
– Хочешь, уйду? – наклонил голову он.
– Нет, – прошептала я, качая головой.
Он подошел ближе и взял меня за руки, переплетая пальцы с моими.
– Тебе бы выспаться. Пойдем в постель, согреем друг друга.
Он сел на мою кровать и снял пальто, китель, рубашку, носки, оставив только нижнюю рубашку военного образца с длинным рукавом. Потом, потупив голову, не глядя на меня, встал и отстегнул ремень, расстегнул и снял брюки. Я не сводила с него глаз. Сердце заколотилось в водовороте страха, волнения, желания и смущения. Он в нерешительности стоял в нижнем белье, белых хлопчатобумажных теплых кальсонах и нижней рубашке с длинным рукавом, и на лице его блуждала застенчивая улыбка.
– Холодно, – заметил он, поднимая одеяло и ныряя под него.
Я отошла на шаг от двери и остановилась. Хотелось стянуть жакет и платье и присоединиться к нему, но от смущения я не могла сдвинуться с места. Он, похоже, почувствовал мою стеснительность и отвернулся к стене. Раздеваться сразу стало легче.
Я легла рядом с ним в нижней рубашке с длинным рукавом и панталонах и потянула на себя одеяло. Он не двинулся с места, но от его тела исходило тепло. Я неуверенно положила руку ему на бедро, потом погладила пальцами мягкую поношенную нижнюю рубашку, нащупав упругое тело. Провела пальцами вокруг груди и почувствовала, как от прикосновения под тканью напряглись мышцы. Я остановилась и прислушалась к его дыханию, а он к моему. Приподнявшись, уткнулась сзади носом ему в шею. От него пахло сладковатым потом, и я провела губами по его коже, прошептав на ухо:
– Поцелуй меня.
Начав, остановиться мы уже не могли, сначала хихикая, потом еле сдерживаясь, чтобы не закричать, и так неловко возились под моим односпальным одеялом, постепенно сбрасывая с себя оставшуюся одежду, познавали друг друга. И тот момент, когда мы слились воедино – нога к ноге, губы к губам, тело к телу, – стал настоящим откровением.
Я даже не представляла, что может быть так хорошо.
В ту ночь мы не спали.
Когда в пять утра вылезли из постели, было темно. Вставать не хотелось, но нужно было написать матери письмо. Первые попытки не удались – во мне кипела злость, будто черные чернила на бумаге. Поток слов прочитать было невозможно. С подсказкой Томаса я написала только самое необходимое.
Дорогая мама,
когда ты найдешь это письмо, я буду уже далеко. После случившегося в ноябре оставаться здесь мне никак нельзя. Не ищи меня, даже не пытайся. Я хочу начать жизнь заново.
Передай привет Кристль.
Твоя дочь
Я положила письмо на кухонном столе, посредине, поверх накрытой миски с тестом, оставленным подходить с вечера.
Мы с Томасом вышли из дома в темноту и пошли к месту встречи с герром Мейером.
– Береги себя. Когда война закончится, я тебя найду, – пообещал Томас. Мы поцеловались на прощание, и я заставила себя оторваться от него.
– Я тебя люблю! – крикнул он мне вслед.
Он остался на мосту, откуда я убежала тогда от Руди Рамозера. Уходить было невыносимо. Хотелось кричать о том, как я его люблю, и я прикусила губу, чтобы не разреветься, но слезы безудержно текли по лицу.
Я с трудом карабкалась по скользкой тропе, и мучительная утренняя тошнота помечала мой путь наверх. Если бы кто-нибудь захотел меня выследить, мой курс был отмечен гораздо отчетливее, чем у Гензеля с белыми камешками.
И я легко догадалась о том, что всегда подозревала: Лорин Майер был не только почтальоном. Он работал на Сопротивление, переправляя людей и грузы через перевал. Тропу, что вела вверх через перевал и вниз по другую сторону, он знал как свои пять пальцев.
Несмотря на мои старания, я запыхалась больше обычного и продрогла. И тем не менее он меня подгонял. Мы все дальше поднимались по тропе прочь от узкой долины, которую я в жизни почти не покидала. Несколько раз я оступалась и падала, сшибая колени. На самой вершине перевала мы остановились, и я оглянулась в последний раз.
– Увижусь ли я когда-нибудь с Томасом? – спросила я.
– Роза, в наше время обещать ничего нельзя, но я знаю, он тебя любит. И найдет, как только появится возможность.
Далеко внизу на зимнем солнце блестели окна домов. Я немного побаивалась неизвестного будущего, но совершенно не жалела о том, что ушла из родительского дома. Отец меня предал, а мать не сумела как следует позаботиться. Беспокоила только сестра, но герр Майер пообещал за ней присмотреть.
– Пойдем, – поторопил он. – Впереди у нас долгий спуск.
Ноги не желали двигаться – они словно приросли к вершине перевала.
Мне было шестнадцать, но я уже познала предательство родителей, страдания и вкусила первую любовь. Сделай я сейчас один шаг, и вряд ли снова увижусь с Томасом. Я была влюблена по уши и, ma chère, откровенно считала, что больше никого никогда не полюблю.
Наконец почтальон подошел ко мне, развернул за плечи, и вскоре я, спотыкаясь, не разбирая из-за подступивших слез дороги, спускалась по другой стороне горы. Мы шли по тропе вдоль реки все утро, обходя две деревеньки. Я устала, проголодалась, меня преследовала тошнота, когда герр Майер указал на фермерский домик, примостившийся чуть пониже леса.
– Там переночуем.
Дом стоял неподалеку, но ноги меня не слушались, склон казался непреодолимым. Почтальон меня легонько подтолкнул.
– Пойдем, там живут хорошие люди. И покормят, и выспимся.
На следующее утро фермер выкатил подводу и запряг лошадь, чтобы отвезти меня дальше, а герр Майер вручил мне стопку писем.
– Я их пронумеровал, – сообщил он, показывая на верхний левый угол конвертов. – Я посылаю тебя, как по почте. На каждом конверте имя получателя и адрес. В каждом письме просьба позаботиться о тебе и отправить по следующему адресу. Так я переправляю беженцев. Этим людям можно полностью доверять. Они не станут задавать вопросов, и ты тоже ни о чем не спрашивай. Тебя накормят, устроят на ночлег и переправят дальше.
Я пересмотрела стопочку писем, остановившись на последнем, адресованном профессору Генриху Давиду Гольдфарбу в Санкт-Галлене.
– Кто это? – спросила я.
– А это Томас предложил. Он у него учился.
Он взял мой небольшой чемоданчик с одеждой и погрузил на телегу.
– Держи, пригодятся.
И вложил мне в руку несколько швейцарских франков.
Как только он сделал шаг назад, я бросилась ему на шею. Он на секунду замешкался, прежде чем неуклюже обнять. Родительский дом я покинула, не пролив ни единой слезинки, даже ощутив свободу, но попрощаться с Лорином Майером без сожаления не могла.
– Спасибо вам. Не знаю, что бы я без вас делала, – сказала я, пытаясь говорить уверенно.
Мне не хотелось его расстраивать.
– Роза Кусштатчер, – хрипло ответил он, – я желаю тебе добра. Голова на плечах у тебя вроде имеется, так что все будет хорошо. Пиши мне.
До Санкт-Галлена я добиралась пять дней, преодолевая немногим больше ста пятидесяти миль поездами, автобусами и попутками, с ночевками по указанным почтальоном на разных конвертах адресам. Каждый хозяин кормил меня и предоставлял ночлег, потом отправлял к следующему. Раньше я редко выезжала из нашей долины, зато теперь кочевала из одного незнакомого дома к другому без страха или каких других чувств. Я была молода и просто будто вырвана из привычной жизни. Теперь, вспоминая прошлое, понимаю, что была в шоке. Меня передавали из рук в руки, словно отправленную Майером посылку.
И только когда я стояла перед домом на Дуфурштрассе – адрес на последнем письме, грезы рассеялись. Я, как и раньше, постучала и ждала. Дверь открыла недовольная женщина.
– Да? – холодно сказала она, оглядывая меня с головы до ног.
– Добрый день, – нервно поздоровалась я. – Я ищу профессора Гольдфарба.
– Кого?
– Профессора Гольдфарба. Он здесь живет. Взгляните.
И показала ей письмо.
– Нет. Мы тут живем уже сколько… наверное, я бы заметила в доме профессора. Поспрашивайте у соседей.
И, не говоря больше ни слова, захлопнула у меня перед носом дверь.
Меня одолевала тошнота, и едва я шагнула на тротуар, как меня вырвало.
Наверное, произошла какая-то ошибка.
Руку оттягивало рекомендательное письмо Томаса старому профессору. Похоже, он ошибся с номером дома.
Посидев немного у ограды с холодными железными прутьями, огораживавшей садик перед домом, я окончательно растерялась, не зная, как быть дальше. Надежда, с которой я сюда добиралась, рассеялась, словно дым. Но потом вспомнила, что Томас назвал меня валькирией: «Вы даже не понимаете, насколько сильны». Я поднялась. Так легко я не сдамся. Не подводить же Томаса.
Я открыла следующую калитку и прошла по садовой дорожке. Я постучалась домов в двадцать на той улице, но большинство людей о профессоре не слыхало. Только двое ответили, если я имею в виду мужчину, который жил тут совсем недолго, то он переехал. В какой-то момент я обнаружила, что спускаюсь по холму и иду обратно. Я не была готова к неожиданностям. Этот конверт внушал уверенность, что все будет хорошо. Но не тут-то было. Я одна в чужой стране, где никого не знаю. Наверное, я не та валькирия, которую видел во мне Томас.
Стоял февраль. Земля была покрыта снегом. Темнело, и я замерзла. Наконец нашла дешевую гостиницу, но пришлось переплачивать, чтобы они закрыли глаза на отсутствие документов. Деньги стремительно таяли, и на следующий день их едва хватило, чтобы купить еды и просидеть в тепле ближайшей гостиницы до закрытия. Никогда не забуду ужаса второй ночи, когда я лежала, свернувшись комочком, на крыльце собора. Я боялась темноты, одиночества, безденежья и замерзнуть до смерти. Еще пару холодных дней и ночей я побиралась и даже украла несколько булок из уличной корзины перед магазином. Тошнота мучила хуже голода. На четвертый вечер в гостиницу не пустили – я была похожа на нищенку. Мужчины провожали меня жадными взглядами, напоминавшими о Шляйхе.
На следующее утро я в отчаянии вернулась на Дуфурштрассе и снова начала стучаться в каждую дверь, начиная с первого дома. Добравшись до конца квартала, я перешла через дорогу и вернулась по другой стороне.
Поиски заняли все утро и только добавили безнадежности.
Я стояла в конце квартала, едва сдерживая слезы. Потом приструнила себя – с чего это я решила, что он уехал из города? Стучись в каждую дверь! Однако Санкт-Галлен – не крохотный Оберфальц. И прежде, чем найдешь человека, запросто умрешь от голода.
Я отчаялась, и энергия моя иссякла. Понимала, что должна как можно скорее найти профессора, не то… Думать о других возможных вариантах было невыносимо. Окинув улицу взглядом в последний раз, я медленно повернулась: решение пришло само собой – настолько простое, что я засмеялась вслух. Может, я не смогу найти дом, но если человек был у Томаса профессором, значит, преподавал в университете, и нужно искать его на работе. Когда я спросила нескольких прохожих, где находится университет, первые трое сделали вид, что не расслышали. Четвертая, молодая женщина, улыбнулась и ответила:
– Университета как такового здесь нет. Может, вы имеете в виду Высшее коммерческое училище?
И показала, как пройти.
До училища было рукой подать, однако найти тех, кто знал профессора, оказалось труднее – наконец мне указали на здание, в котором он работал. Я обошла экономический факультет и, не найдя нужного имени ни на одной из табличек, постучалась в кабинет секретаря.
– Войдите, – пригласил тихий голос.
Я вошла.
– Извините, – начала я тоном, каким приветствовала посетителей ресторана, – я разыскиваю профессора Гольдфарба.
Секретарь оказалась худенькой женщиной средних лет, прятавшейся за пишущей машинкой в кабинете, полном металлических картотечных шкафов.
– Вы студентка?
– Нет.
Она прищурилась.
– Родственница?
– Нет.
– Тогда ничем помочь не могу, – резко ответила она. – Чужим сюда вход воспрещен.
Страх, голод, отчаяние, которые я старалась скрыть, нахлынули на меня все сразу, и я села перед ней на стул.
– Не знаю что и делать, если его не найду, – вздохнула я, не сдержав рыданий.
– Простите, – мягко сказала женщина и подошла ко мне. Она стояла рядом, касаясь моего плеча. – Если это так срочно, пойду его поищу.
Я успокоилась и даже уняла рыдания, но еще вытирала слезы, когда она вернулась с неопрятным мужчиной в плохо сидящем коричневом твидовом костюме. Не бритая несколько дней седая щетина оттеняла его бледную кожу. Я встала.
– Это профессор Гольдфарб, – сказала женщина.
Он прищурился, всматриваясь в мое отчаявшееся лицо.
– Фройляйн Полт говорит, вы меня разыскиваете. Мы знакомы?
Его речь была отрывистой и ясной: немец.
– Нет. Но у меня для вас письмо, – ответила я, взмахнув помятым конвертом Томаса.
– Разрешите?
Я кивнула, и он аккуратно подцепил конверт тонкими пальцами.
– Какая холодная у вас рука. И акцент… вы ведь не местная?
– Нет. Я из Южного Тироля.
Он снова посмотрел на меня, потом сосредоточил внимание на конверте и прочитал свое имя и адрес, написанные аккуратным, чуть размазавшимся почерком Томаса. Потом перевернул письмо, взглянув на обратный адрес.
– Сядьте и подождите.
Фройляйн Полт показала мне на стул в коридоре перед ее кабинетом и принесла стакан с водой. Я устала и была рада месту, но слишком взволнована, чтобы сидеть тихо, и стала наблюдать в окно за молодыми и старыми мужчинами, идущими теми же тропами, что я исходила раньше, и старалась не думать о последствиях, если письмо Томаса не достигнет цели.
Минут через десять профессор в пальто с шарфом на шее, шляпой и портфелем в руках вернулся.
– Роза Кусштатчер?
– Да.
– Я очень уважаю Томаса Фишера, – сообщил он церемонно и в то же время мягко. – Пойдемте со мной.
Как только до меня дошли его слова, я упала на стул и заплакала.
Профессор привел меня к себе домой прямо на кухню.
– Садитесь, сейчас приготовлю вам горячего молока с медом, – приказал он. – Потом поговорим.
В углу комнаты была традиционная изразцовая печь с обвивавшей ее скамьей, и, пока он готовил, я села погреться.
– Держите, – предложил он.
Я открыла глаза и обнаружила, что, прижавшись головой к теплой печке, нечаянно задремала.
– Это вам.
Он оставил меня смаковать горячее сладкое молоко, а сам открывал дверцы шкафов и выдвигал ящики. Я поднесла чашку к носу и, вдохнув густой приторный аромат, на какой-то миг представила себя на кухне с матерью. Но быстро отмела видение: здесь было безопасно.
Пока профессор суетился на кухне, я воспользовалась возможностью рассмотреть его повнимательнее. Я воображала морщинистого седовласого старика, но ему было не больше пятидесяти. Он был кожа да кости. Я с облегчением потягивала молоко, до сих пор не веря, что его нашла.
– Вот, – он выдвинул из-за стола стул для меня. – Еды немного, но есть хлеб и сыр.
Я оторвалась от теплой печки и присоединилась к нему за столом. На плоской тарелке появился пикантный бледно-желтый сыр, маринованные корнишоны и несколько ломтиков ржаного хлеба. Я облегченно вздохнула: от голода я не умру и до смерти не замерзну, по крайней мере, не этой ночью.
Профессор тоже стал есть. Ужинали молча.
Перекусив, он опустил нож и вилку и тщательно вытер губы хлопчатобумажной салфеткой.
– Томас Фишер был моим лучшим студентом… любимцем. Он попросил меня вам помочь, – сообщил профессор и, взяв пустую тарелку, помолчал. – Боже мой, вы, наверное, голодны. Пойду-ка раздобуду чего-нибудь еще.
Он поспешно встал, отодвигая стул.
– Комната в конце коридора свободна. Оставайтесь, сколько потребуется.
В квартире профессора было полно книг и мало домашнего уюта. Единственными признаками жизни помимо работы были четыре портрета в серебристых рамочках, стоявшие на каминной полке. На первом – снимок двух мальчиков чуть старше десяти лет, закутанных в большие белые в темную полоску шали с бахромой. На втором стояла в пятой позиции девочка лет двенадцати в балетной пачке. На третьем те же трое детей, совсем маленькие, мальчики в костюмах моряков, а девочка в накрахмаленном переднике. Последним был портрет худенькой женщины с короткой стрижкой «боб», модной в тысяча девятьсот двадцатые.
Профессор отвел меня к своему врачу, доктору Остеру, который, осмотрев, велел приходить к нему раз в месяц и отослал на кухню, к жене, попросить ее подать им с гостем кофе, пока они обсудят новости. Выставляя на поднос кофе, сахар, сливки, пирожные, фарфоровые чашки с блюдцами, фрау Остер вытянула из меня всю подноготную. С тех пор, когда я заходила на консультацию, она снабжала меня поношенной детской одеждой и плохо сидящими платьями для беременных, выпрошенных у других пациенток. С ее помощью у меня собралось своего рода приданое.
Каждый день я выходила на прогулку по живописному городку с его аскетичным бенедектинским монастырем и собором в стиле барокко с черными башнями-близнецами, наслаждалась видами на озеро Констанц, простиравшееся внизу в долине, и темной громадой горы Сентис, вздымавшейся среди пологих холмов. Возвращалась я с продуктами и готовила обед и ужин для профессора. Пусть мать не уделяла мне много внимания, зато научила готовить, убирать и не бояться никакой работы.
Горячая домашняя еда профессору пришлась по душе, со временем одежда уже не сидела на нем мешковато, как раньше. Не знаю, заметил ли он в доме какие-то изменения, но я в порыве благодарности мыла и скребла до блеска. Наш союз был странноватым, но мне, юной и неопытной, несказанно повезло. Профессор принял меня, предоставил убежище и едва замечал. Я чувствовала себя в безопасности. По вечерам мы вместе ужинали, потом он перебирался в кресло в гостиной и слушал пластинки или читал, а я рукодельничала.
Платья, переданные мне фрау Остер в аккуратно завернутых пакетах из коричневой бумаги и перевязанных веревочкой, были неизменно велики, и я, сначала осторожно, их ушивала. А потом, после нескольких ночей, что-то произошло. Живот увеличился, и я распускала ушитые раньше платья: путем проб и ошибок научилась сшивать ткань мелкими стежками, штопать, сметывать, сшивать на живую нитку. У меня получались аккуратные плотные швы «назад иголку». Я со страхом распускала подшивку, пока подруга фрау Остер не показала мне, как выполняется «потайной шов». Однажды, кажется на Крещение, я распорола уродливое платье из совершенно роскошного ситца, вытащила из швов нитки и впервые обратила внимание на фасон: на сборки и складки, вытачки и форму – на его основы. И начала понимать, чего можно достичь тщательной кройкой и шитьем. Я превращала бесформенные мешки в элегантные наряды. И попутно, долгими вечерами, размышляла, что делать с ребенком, когда он родится.
До недавнего времени, ma chère, молодые незамужние женщины уходили из дома, чтобы родить внебрачного ребенка, и подбрасывали его в монастырь или в больницу на усыновление, потом тайно возвращались домой, надеясь, что никто не заметил. Матери-одиночки встречались крайне редко и жили во всеобщем презрении.
И все же меня волновала растущая во мне жизнь. Я понимала, с ребенком придется расстаться – так поступали все женщины в моем положении, однако, сидя за шитьем или гуляя по улицам городка, я завидовала другим матерям с детьми. Но, напомнив себе, что беременность была нежелательной, а Шляйха я ненавидела, воспитывать его ребенка я не могла.
Однажды профессор, вернувшись с работы пораньше, застал меня на четвереньках, отмывающей на кухне пол. И для него это стало явным откровением. Он застыл на пороге и чуть ли не закричал:
– Роза, что вы творите? В вашем-то положении!
С трудом оторвав руки от пола, я села на пятки.
– Обычная уборка, как каждый день.
Он шагнул вперед.
– Вы каждый день моете полы? – спросил он уже мягче.
– Ой, только не ходите по мокрому полу, дайте ему просохнуть!
– Я просто хотел чашечку кофе, – ответил он, но повернулся и в задумчивости ушел.
– Сама принесу, дайте только закончить! – крикнула я вслед.
Когда я принесла ему кофе, он неподвижно стоял у камина и гладил фотографии на полке. Раньше я никогда не замечала, чтобы он даже их разглядывал. Когда я вошла, он опустил руки и повернулся ко мне.
– Роза, – отрывисто спросил он, – сколько лет вашим туфлям?
– Ох, года два, кажется, – застигнутая врасплох, ответила я. – Точно, мать так радовалась прошлым летом, что ноги наконец перестали расти и не нужно покупать новую пару.
– Ну, они свое отработали. Извините, что я не обратил внимания. Пора покупать новые.
Я взглянула на туфли. Я чистила их каждый день, но они сильно износились, подошвы сбились, и в дождь ноги промокали. Он, конечно, прав, но денег у меня не было даже на починку.
А профессор дал мне уже столько, что стыдно было просить о большем.
– Да они вроде пока ничего, профессор, – возразила я.
– Чушь, – быстро отмахнулся он. – Я же видел дыры в подошвах.
– Но…
– Никаких «но». Завтра идем за покупками. Я ведь не привык о ком-то заботиться. Этим занималась жена.
Он повернул ко мне фотографию худощавой женщины с темными, коротко стриженными кудрями. Я много раз вытирала пыль с рамочек и гадала, кто это. Мне казалось странным, что он никогда не упоминал ни о ней, ни о детях на других снимках, но я не смела вмешиваться. Я обрадовалась, что он затронул эту тему.
– Ах, – восхитилась я, – какая красавица!
– Да. Была.
Он отошел от камина и уселся в кресло.
Я подошла к фотографиям и стала их рассматривать.
– Это ваши дети? – после долгого молчания спросила я.
– Я приехал сюда, чтобы получить для них визы. Пришлось приехать первому, чтобы привести в порядок документы. А когда вернулся в Лейпциг, нацисты их арестовали.
– Ох, – тяжело вздохнула я, моментально поняв, что это значило.
Сейчас мне странно об этом вспоминать, но в то время я думала, что они погибли от какого-нибудь несчастного случая. Я была молода, жила относительно спокойно в отдаленной деревне, ничего не ведая, и даже понятия не имела о том, что происходит в Германии. Все это придет ко мне позже, станет неизбежным после войны. За свою короткую жизнь я уже хлебнула горя, но мое первое представление о чужих потерях, травмах и страданиях появилось в тишине этой гостиной.
– Поэтому вы не нашли меня сразу. Я снял большой дом для нас всех, и у Томаса оказался тот адрес. Вернувшись, я переехал в меньшую квартиру.
После долгого молчания я отважилась спросить:
– Что с ними случилось?
– Они погибли.
Он уставился на ковер. Я встала перед ним на колени и взяла за руку. Я не могла подобрать слов, не могла постичь всей боли утраты, что значила для него гибель детей. И мало что могла предложить в утешение – только свое присутствие.
Он не выдернул руки, и мы долго еще так сидели.
– Я замкнулся и искал уединения, – наконец признался он, – но, наверное, ангелы послали мне вас. Вас с бесконечным шитьем, уборкой и жизнелюбием.
Я покраснела и отпустила его руку.
– Профессор, чем еще, кроме домашних дел, я могу отблагодарить вас за доброту? – поднимаясь, заметила я.
– Нет, это я должен вас благодарить, – покачал он головой. – И новые туфли вам просто необходимы. Завтра пойдем и купим.
В Бриксене продавали три вида обуви: для работы, для ходьбы по горам и на выход. У меня никогда не было возможности примерить больше двух-трех пар, которые мать считала подходящими. А в Санкт-Галлене женщины примеряли туфли разных фасонов для разных целей, и не только черные или коричневые. Профессора забавлял мой восторг, а еще больше – выбор пары крепких башмаков, а не более элегантной модели – сказывалась практичность официантки. Но даже эти туфли были самыми шикарными из тех, что я когда-либо имела: блестящие, кожаные бежевые с коричневым, с маленькими кожаными шнурками. Я была от них в восторге.
В тот вечер после обеда, когда я варила кофе, профессор вошел в кухню.
– Я купил вам кое-что еще, – вдруг застеснявшись, сообщил он.
– Ой, но туфель уже более чем достаточно, – заметила я.
– Нет, это нечто другое. В магазине я заметил, с каким удивлением на нас смотрели люди. Потому что на вас не было вот этого.
Он протянул небольшую коробочку, завернутую в белую папиросную бумагу. Я взяла ее. Там было что-то твердое и легкое.
– Откройте, – настойчиво попросил он.
Под папиросной бумагой скрывалась маленькая красная коробочка, а в ней – простенькое золотое колечко. Я смущенно посмотрела ему в лицо.
– Наденьте, – велел он, рассеянно массируя шею. – Люди заметят, начнут спрашивать. Многие женщины потеряли мужей на войне. Говорите всем, что вы вдова. Это мой кофе? – Он шагнул вперед. – Я сам отнесу.
Когда я вышла в город с кольцом на пальце и в новых удобных туфлях, то впервые в жизни почувствовала себя красивой и элегантной. Теперь ко мне вежливо обращались местные дамы, рыночные торговцы предлагали скидки. Профессор получал немного, несмотря на его звание, у него была временная должность, состряпанная из любезности коллегами, и приходилось экономить деньги, которые он давал мне на продукты, но перед улыбкой и тирольским акцентом никто не мог устоять: продавцы снижали цены.
Однажды на улице меня остановила молодая женщина, ненамного старше меня, толкавшая коляску с пухлым младенцем. Меховая короткая шубка распахнулась, показав плохо сидящее шерстяное платье, слишком сильно обтягивающее полную грудь.
– Gnädige Frau[10], извините за вопрос, но где вы взяли это платье?
Я вздрогнула от ее вопроса и оглядела платье. Сколько времени я на него потратила, меняя фасон, перекроила его, сместив вихревой зеленый и черный рисунок, но внизу оставила изначальную модную черную плиссированную оборку.
– У фрау Остер, – ответила я. – Она была так добра ко мне.
– Я так и думала. Я от него отказалась, потому что выглядела как капуста. Но на вас – совсем другое дело, смотрится просто изумительно. Сами перешили?
И, не дожидаясь ответа, открыла сумочку.
– Послушайте, я живу здесь.
Она положила визитку в мою корзинку среди овощей и завернутой в газету форели.
– Приходите. У меня столько платьев, которые нужно перешить. Конечно, я заплачу. Всего доброго.
И покатила коляску с ребенком по тротуару.
Я смотрела ей вслед: она была чуть старше меня. Во время той мимолетной встречи она ни на минуту не отпускала коляску. Наклонившись, достала сумку, лежавшую на заботливо подоткнутом одеяле в ножках у ребенка, открыла ее и вынула одной рукой карточку, другой крепко держа коляску. Что бы она ни делала, о чем бы ни думала, главным для нее было материнство. С ребенком ее связывали невидимые узы. Я положила руки на свой круглый тугой живот.
В этот момент отвлеченное понятие беременности стало ощутимой реальностью. До него я не понимала по-настоящему, что в этом разбухшем животе растет ребенок, мое дитя. И кончится война или нет, но через четыре месяца мне неизбежно рожать. Либо я отдам ребенка монахиням, либо стану матерью. Я проводила взглядом женщину с коляской и почувствовала в животе толчок.
Когда женщина исчезла из поля зрения, я достала из корзины визитку, на которой было написано: «Фрау Ида Шуртер». До тех пор я выживала на благотворительности и доброй воле, но понимала, что когда-то придется зарабатывать деньги. Эта уличная встреча открыла передо мной целый мир возможностей. Останься я в Оберфальце, то унаследовала бы ресторан с баром и пошла по стопам матери. Но я ушла и теперь могу сама выбирать свое будущее. Нужно учитывать, что Томас может не выжить в этой войне, не приедет и меня не найдет. Придется самой зарабатывать на жизнь, а что может быть лучше, чем профессия портнихи? Ведь это я умею.
Визит к фрау Шуртер увенчался успехом. Для начала она попросила меня переделать пару платьев. Первое, сшитое из хлопчатобумажной ткани в цветочек с атласным плетением, я просто изменила так, как она просила. Вторым оказалось темно-серое шерстяное платье. Фасон, ma chère, сказать, что он ей не шел, – значит, ничего не сказать. Я взяла на себя смелость переделать его в такой наряд, чтобы не только подходил ей, но и красил, подчеркивая достоинства фигуры. Увидев платье на вешалке, она скептически поджала губы, но, как только примерила и посмотрелась в зеркало, недоверчивость рассеялась и перешла в восторг. Когда после первого заказа она вложила мне в руку банкноты и монеты, чувство, что я держу деньги, заработанные вполне доступным собственным трудом, ошеломило.
По дороге домой я купила небольшой пакет шоколадных конфет для профессора – первый в жизни подарок. Остаток, не так уж и много, спрятала в носок у себя в комнате. Я и не ожидала, что так обрадуюсь.
День и ночь я сидела, кроя и отделывая, ушивая и распуская, удлиняя и укорачивая, придумывая фасон и подгоняя по фигуре платья ее подруг и их знакомых. Вот такой ускоренный курс кройки и шитья и бизнеса. Владение иголкой оттачивалось с каждым новым заказом, навыки переговоров с заказчиком тоже. Вскоре я купила подержанную швейную машинку. Пришлось немного потренироваться на обрезках ткани и старом платье, но, освоившись, я поняла, что с увеличившимся объемом работы я, как Румпельштильцхен, пряла золотую нить.
Пальцы сами, словно по волшебству, кроили и шили, а за годы работы в баре я научилась общаться с людьми. Я работала, копила и мечтала о собственной швейной мастерской.
Каждый раз, получив деньги, я откладывала на ребенка, на мастерскую и покупала что-нибудь изысканное, шоколад или душистое мыло для профессора. И была счастлива.
У нас с профессором установился негласный распорядок дня. Он проводил утро в Высшем коммерческом училище, потом, придя домой, обедал, спал, вторую половину дня читал, сидя в кресле, или писал за письменным столом.
У меня утро проходило в уборке, стирке, глажке, ходьбе по магазинам и приготовлении обеда. Днем я посещала клиентов, снимая мерки, скалывая детали булавками, делая зарисовки и слушая пожелания, потом возвращалась домой.
Вечера мы коротали вместе: я шила, а он читал. Поняв, как мало я знаю о мире, он стал зачитывать газетные статьи вслух. Пока кроила, скалывала булавками, гладила, строчила платье за платьем, я узнавала о безумиях, кровопролитиях и яростных силах, сталкивающих армии на поле боя.
Однажды вечером профессор заметил, как я вздрогнула.
– Что случилось?
– Ребенок, – поморщилась я. – Толкается.
Иногда в животе порхали бабочки, но иной раз возникали болезненные толчки.
– Ребенок растет, и ему требуется больше места, – встав с кресла, сказал он и протянул руку. – Можно?
Я заколебалась. Мы жили бок о бок, но никогда не прикасались друг к другу, кроме той ночи, когда он рассказал о своей семье.
– Да, – наконец согласилась я.
Он положил руку мне на живот и ждал. Когда ребенок взбрыкнул, он тепло улыбнулся, и я ответила ему улыбкой. Мы словно пересекли невидимую границу.
– Вы решили, что будете делать потом? – обычным тоном, но пристально глядя мне в глаза, спросил он.
– Я коплю деньги, чтобы открыть швейную мастерскую.
Он уставился на меня.
– Понятно. Хороший план. Но я говорю о ребенке.
– Ой, – поняв ошибку, покраснела я. – Еще нет.
Он долго смотрел на меня, потом сказал:
– Не отказывайтесь от него.
Иногда я бросала работу, клала руки на упругий растущий шар, и ждала, что живот вспучится, когда ребенок пошевелится или толкнет меня. Научилась различать, когда он спит, и ждать бурной деятельности, когда ложусь спать я. Ощущение другого существа внутри стало спасением от терзающего одиночества, которое я испытывала, несмотря на… или благодаря атмосфере счастливого дома, которую мы с профессором старательно поддерживали.
Я купила ребенку одежду… просто, чтобы не оставлять его голышом, говорила я себе. Ребенок во мне рос, и мне пришлось отпускать платья, ходить, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу, но я так и не решила, куда его отдать.
В редкие минуты отдыха моя рука постоянно лежала на раздутом животе, как бы выражая те чувства, которые я сама еще толком не поняла.
Живот рос, и меня замучила отрыжка от несварения желудка. Я пошла в аптеку и, пока ждала лекарство, антацидное средство, которое фармацевт наливал в стеклянную коричневую бутылочку, наблюдала, как его помощница достала толстый рулон ваты. Развернув его, отмерив и отрезав нужный кусок, она завернула его для покупательницы. Такого рулона я не видела давно, со времен последних месячных.
Фармацевт принесла помощнице бутылочку с лекарством для меня.
– Что-нибудь еще?
Я показала на белый рулон.
– Метр ваты, пожалуйста.
Пригодится вытирать ребенку попку.