«Встань, сын!» – приказала она, когда мы остались вдвоем.
Я, по чести, не думал вставать, а только вдруг ноги, как сами собой, подтянулись к животу, и руки вдруг тоже отжали, казалось, безжизненное туловище от пола.
Едва я поднялся, меня, как пронзило осознанием моей бесконечной зависимости от любой прихоти этой маленькой, хрупкой женщины с торчащим из глаза татарским ножом.
И того, что и впредь её власть надо мной будет полной и безграничной…
Так мы, стоя, молчали сколько-то времени.
Я до сих пор его слышу, это наше с нею молчание в мрачном зловонии каземата.
Как молчат два смертельных врага перед схваткой: когда все понятно без слов.
Как близкие люди молчат: когда излишни слова.
Как молчат двое, скованных одной цепью, без всякой надежды ее разорвать…
Наконец, мать моя смачно высморкалась в заскорузлую ладонь и размазала сопли по грязной стене.
«Однако, тут сыро!» – сказала, брезгливо поморщившись.
«Ну, ясно, не дома!» – подумала вслух.
«Ты, однако, давай, не болей!» – попросила и так вдруг меня обняла, что я ощутил биение её сердца: оно билось яростно и гулко, как колокол на ветру.
«Я годков тебе малость прибавила, Кир… – прошептала она (в её голосе слышались слезы). – Ты меня, что ли, прости…»
То было впервые, что мать моя плакала при мне.
И просила впервые.
Однако же, скоро она изложила мне план, который иначе, как дьявольским, не назовешь…