Глава II

Мой милый Марций, мой достойный Кай,

За подвиги отныне наречённый…

Ну, как его?..

Трагедия о Кориолане

Сколько себя помню, всегда любил танцующих цыган, ещё когда сидел на старом персидском ковре и играл цветными камушками, а поодаль – ворох из пёстрых платков, чёрных кудрей и грациозных взмахов смуглых рук. Отец, ещё молодой и не такой грузный, отплясывал среди юных цыганок. Я с восторгом глядел на него, а когда подрос, занял его место. Быть в центре этой пляски – всё равно что ворваться в бурю, где всё поёт и кричит. Нона во главе цыганских дочерей плывёт павой прямо перед тобою. Чаёри по-детски наивно пытается подражать её движениям. Камия отжигает на коленях да хватает девчонок за цветастые юбки. А спираль закручивается, кружится всё быстрее и быстрее, превращаясь в яркие всполохи… звон мониста сливается в оглушающий гул.

«Закручивай!»

Я никогда не бесился, танцевал степенно, не теряя себя, и, глядя на Камию, думал, что так должны отплясывать черти в аду.

Подойдёт, бывало, и скажет:

– Пойдём жабу с золотым брюхом искать?

– Ты иди. Я останусь.

– А что так?

– Неохота.

– Ну как знаешь.

И пошёл босиком землю вытаптывать, ударяя по коленям и пяткам.

Так и проводят дни цыгане: пьют, поют, играют, чуть отдохнут – и снова в пляс. Кто-то бросит, делом займётся, кто-то запоёт, кто-то подхватит – и так до поздней ночи: а там разожгут костры. Детьми мы подсаживались к самому большому из них, в сердце табора, тому, у которого грел старые кости наш гекко. Часто он рассказывал сказки, причудливые создания игры дикого и чувственного воображения цыганского народа. Глаза его загорались, а ночные тени изменяли лицо до неузнаваемости.

– Ехал молодой цыган по дороге, – вещал гекко старческим голосом, ожившим для этих мгновений. – Вдруг слышит – голоса по ночной росе разливаются. Поворотил коня и к табору выехал, что на поляне близ большой реки стоял. Вокруг костры горели, вот как сейчас, а у костров тех пели цыгане.

Остановился ром[9], заслушался. Вдруг видит, возле одного из костров красивая цыганка танцует, да в пляске той так заходится, только юбки на ветру, как языки пламени, развеваются. Сердце у него огнём загорелось, и поклялся он тогда страшной клятвою во что бы то ни стало выкрасть красавицу.

Меж тем светало: начали цыгане по шатрам разбредаться. А парень знай себе выглядывает, куда эта красавица-цыганка пошла, и за ней. Подкрался ром к шатру, откинул полог и в ужасе отпрянул.

Страшную картину увидел он! В шатре том лежали вповалку цыгане: у кого рука отрублена, у кого – нога, а у кого и вовсе головы нет. Понял цыган, что с мёртвым табором встретился, похолодел от страха…

– С нами крестная сила!

Все мы с недовольством оглянулись на Чаёри, у которой в лице ни кровинки, словно сама тех мёртвых увидела.

Гекко покачал головой, улыбаясь:

– Этого не надо. Сказку спугнёшь, она того не любит. Ведь вы сами упросили нонче страшную рассказать.

– Вы на неё не смотрите! – извинился Пашко. – А ты молчи, дурёха, – шикнул он на сестру. – Не хочешь слушать – отсядь к другому костру, вон их сколько.

Разумеется, Чаёри не ушла. Проскулила что-то невнятное, но осталась. А гекко продолжил:

– Наш чаворо[10] был не из робких. Отыскал свою зазнобу среди тел бездыханных, положил её поперёк седла и был таков. Умыкнул-таки красавицу.

Весь день гнал он своего коня от проклятого места. Как зашло солнце, ожила цыганка и заговорила… – Здесь гекко остановился, помолчав немного, а когда продолжил, тон его был точно как женский. – Куда ты меня везёшь? Разве не знаешь, что от мёртвых не скрыться? Ведь сейчас мои братья настигнут тебя и убьют!

Но цыган засмеялся только:

– Не боюсь твоих братьев.

Сказал и услышал позади себя стук копыт лошадиных: то братья настигли беглецов. Избили цыгана до полусмерти, а сестру свою обратно увезли.

– Как это они их так быстро догнали? – вмешался Камия. – Ведь покойники ходят ночью, а цыган уезжал от них весь день и должен был сильно оторваться.

Камия любил встревать посреди рассказа, самоуверенно ища в словах взрослых какой-нибудь изъян. Я хотел осадить его, но гекко ответил прежде, посмеиваясь в усы:

– Какой ты умный, Камия, а не знаешь, что у мертвецов колдовские кони! Живой всадник вынужден коня править, а ихние сами напрямик едут. Цыган через реку вплавь перебирается, а волшебный конь по воде скачет.

Очнулся ром наутро, глядит – нет девицы. Но он норовистый был.

– От своего не отступлюсь, – говорит.

Опять отыскал мёртвый табор, и опять, чуть забрезжил рассвет, отняли у него братья свою сестру. Только на третий раз, едва не загнав коня, удалось ему от них оторваться. И тогда настигли его мёртвые цыгане под утро, но на сей раз избивать не стали, оценив, видно, неотступность парня. Сказали только:

– Выбирай судьбу. Случилось с нами вот что: остановились мы табором возле деревни одной, пустили лошадей пастись, и поели они всё сено, что заготовили мужики. Те нас за это перебили и хоронить не стали. Ты предай наши тела земле, отпой по обряду и езжай своей дорогой. А не согласишься, убьём тебя. Сестры нашей тебе всё равно не видать, ибо не было ещё такого, чтоб мёртвая пошла за живого!

Пообещал цыган сделать так, как они просили, клясться, однако ж, не стал. Весь табор похоронил, а мёртвую красавицу себе оставил.

– Люблю тебя. Ты и в жизни, и в смерти моей будешь, – так сказал.

Ожила цыганка ночью и вскричала в ужасе:

– Что ты наделал? Не будет теперь моей душе покоя, вечно суждено бродить по земле неприкаянной!

И пропала тут же, словно её и не было. А цыган после этого и трёх дней не прожил.

Кончил гекко рассказ, и повисла над нами гнетущая тишина, прерываемая лишь потрескиванием костра. Я спросил тихо:

– От чего же он умер?

– От любовной тоски.

– Как это?

Долго гекко молчал, пуская клубы дыма из трубки, потом молвил:

– Сам я этого никогда не видел, но слыхал, бывает такая сильная страсть, что мужчина ни о какой другой женщине думать не может. Нападает на него нечто вроде помешательства, и если девушка не ответит взаимностью, то он, отвергнутый, терзается, томится, утрачивает сон, вкус к пище, а затем и волю к жизни. Чахнет день ото дня да так и умирает. Старики рассказывали, словно неудовлетворённость эта бывает так велика, что пересиливает оковы смерти. Будто иные цыгане по ночам из могил поднимались и к тем девушкам ходили, что при жизни им не давались, а некоторых даже с собой утаскивали. Но это всё сказки вроде той, что я вам сейчас поведал. А вы ложитесь, скоро светать будет.

Чаёри с Пашко уже свернулись калачиком, грея друг друга, как лисята в норе. Даже Камия прикорнул, низко опустив голову, так что лица не было видно за космами. Я встал и пошёл кругом табора, постукивая хлыстом по голенищу сапога, да, потупив взор, задавал себе вопросы, не пытаясь найти на них ответа. Может ли страсть быть сильнее смерти? И бывает ли вообще такая телесная тоска, как гекко рассказывал? В ту пору меня ещё не прельщали песни и лица женщин. Гораздо привлекательнее казались колдовские кони, которые едут, как собаки, по следу. И всё же я бродил, рассеянно думая о молодом цыгане, который готов был преступить все мыслимые законы, дабы заполучить красавицу, не заботясь даже о том, живая она или мёртвая. Ночной ветер подул, метнув отпущенные до плеч волосы мне в лицо, и я вскинул голову, убирая непослушные пряди с глаз. Вскинул, да так и не опустил.

На десять вёрст вперёд расстилалась земля невозделанная – пустынное дикое пастбище, раздолье для цыган. Небо было сумрачно-пурпурным. Облака клубились, подобно дыму. Тяжёлый, густой воздух душил ароматами летней ночи. Поля застилали туманы. Совсем скоро они погибнут под лучами восходящего солнца, но сейчас весь мир, как вуалью, был подёрнут голубоватой мглой. Я невольно вспомнил, как старая Катри рассказывала, будто в начале времён Небо и Земля обнимали друг друга так сердечно, что их никак нельзя было разнять, а Туман – один из первых их сыновей.

Томно мне было и грустно, сам не знаю отчего. Очарование природы только усиливало смутную тоску. И всё же прав был гекко, близился рассвет. Бледные звёзды редели, а у горизонта загорались розовые искры. И, словно приветствуя зарождающийся день, гибнущую в красоте ночь пронзила сотня голосов:

Ой, дадоро миро,

Ваш тукэ ило миро,

Ваш тукэ трэ чявэ сарэ

Отдэна джиипэн[11].

Вот ведь люди! Не успели подремать самую малость – и уже поют. Подумалось мне: «Ну что же вы? Что же вы, черти, делаете? Я не хочу сейчас думать о своём отце». Хотел приказать им прекратить, но только улыбнулся печально и побрёл дальше, уж больно сладко пели они.

Струны бренчали в такт моим шагам, а гекко пел усталым, словно под тяжестью лет согбенным, басом:

Панчь чявэ дадэстэ,

Панчь илэ дадэстэ

Бут дыкхтя про свэто ёв,

О джиипэн пхаро[12].

Трудно петь эти строки цыгану бездетному, некому для него жизнь отдать. Не для кого ему беречь себя. Оттого и полно было его пение тяжёлых вздохов.

Хороша была эта минута! Утро передо мной расцветало. Рассеянный свет, поднимавшийся из-за земли, окрасил ночное небо сизыми и пыльно-сиреневыми красками, а за спиной пели цыгане… С тех пор я прожил много лет, но никогда более не слыхал, чтобы так певали. Так красиво может звучать только хор из десятков голосов всех возможных диапазонов и ладов, которые не противоречат друг другу, а вливаются один в другой.

Ой, дадоро миро,

Ваш тукэ ило миро,

Ваш тукэ трэ чявэ сарэ

Отдэна джиипэн.

В последний раз взвилась песня к небесам и стихла. Умерла песня. Вместе с ней умерла и ночь. Первый луч прорезал сумеречную мглу, словно кровь хлынула из открытой раны, багровым отблеском падая на лицо. Сердце сжалось в тисках. Многие понимают рассвет как торжество света над тьмой, но мне всегда виделось в этом мгновении нечто пронзительно-трагичное.

Не успел ещё стереться из души отзвук прошлой песни, как начали запевать новую. Не любил я этого! Всё равно если бы муж, схоронив жену, в ту же ночь бросился в объятия другой. И, прежде чем пение подхватили другие голоса, громче моего…

– Тихо! – крикнул я, подняв руку.

Всё замерло в рассветной тиши: слышим – чу! – песня издали, и свист, и щёлканье кнута. Вдруг как крикнет кто-то что есть силы: «Едут! Едут, яхонтовые!» То цыгане с ворованными конями воротились. Весть о них ветром облетела табор. Парни с женщинами и детьми выбежали навстречу. Старики считали кражу коней одним из свидетельств вырождения, поводом повздыхать о былых временах. Молодость же любит лихой разгул и игру с судьбой. В наших глазах цыгане, возвращавшиеся домой с песней и жаром на смуглых щеках, красуясь на конях перед жёнами, словно не они только что рисковали попасть на виселицу, а то и подвергнуться кровавому самосуду, были славнее полководцев.

Четверо из них гнали табун лошадей, а те по три поводьями перевязаны, чтоб кучкой шли. Один только молодой цыган с чёрными кудрями, вившимися кольцами до самых плеч, держался стороной. На аркане он вёл конька годков четырёх, да такого красивого, что у меня дух захватило: сухоголовый, с шеей как у змеи, бока поджарые! Сам весь гнедой, шерсть на солнце бронзой отливает… Ром забавлялся добычей. Собственную лошадь то шагом, то вскачь пустит, чтоб на того конька полюбоваться. А он и рад: с бега на рысь переходит, и гарцует, и играет, а в глазах огонь.

Близился табор. Один из конокрадов свистнул, и погнали они последний раз лошадей галопом, а тот жеребчик впереди всех бежал, да так, что промчался прямо передо мной. Мне осталось лишь пыль глотать, да ему вслед глядеть, как на падающую звезду смотрят. Диво, а не конь…

Его повели в отдельный загон, вокруг которого тут же столпились цыгане. Душа моя к этому коню потянулась. Сердце горело при виде того, как он гарцует, а тёмная грива на ветру развевается. Все цокали да гикали, а я шептал: «Ай ты, родимый! Ай, серебряный!..»

Один из молодых цыган кликнул его насмешливо, а коник заржал и кинулся к парню, так что тот мигом отскочил со страху.

Камия присвистнул:

– Гей, да он шальной, необъезженный! Небось, и узды ещё не знал. Ишь какой! Ну, сейчас, брат, наши тебя возьмут под белы руки.

– Не могу смотреть, как коней мучают, – заныла Чаёри. – Я уйду…

– Ну и уходи! – крикнул Пашко. – А мы посмотрим. Правда, Кай?

Не говоря ни слова, я перемахнул через ограду и оказался один на один с разъярённым зверем. Сзади послышался гул голосов. Кто-то крикнул: «Куда ты? Вернись!» Конь попятился от меня, зло фыркая и клоня кручёную шею. Я же медленно шёл на него, ожидая наступления. Жеребец остановился, стал копытом землю бить, затем бросился на меня стремглав. Женщины в толпе закричали, но я отскочил в сторону и, схватив его за холку, запрыгнул на крутую спину. Часто я забавлялся так с конями, седлая их на полном скаку, здесь мне это подсобило.

– Во даёт! – воскликнул Камия. – Ну, теперь его только Бог спасёт! Или дьявол…

Воспользовавшись недолгим замешательством жеребца, я распростёрся на нём и успел обхватить руками могучую шею. А он как скакнул вбок, как понёс… а то завертелся волчком на месте и всё с задних копыт да на передние… Бесится со злости, бесится, а под копытами пыль завихряется! Так мы метались, словно в аравийском урагане, чёрт знает сколько. Вернее, он метался, а я сидел, прильнув к нему всем телом и крепко вцепившись в бока ногами. Но он, сердечный, скоро почувствовал мою опору и начал падать на землю да о стенки загона биться. Боль была нестерпимая. Я испугался, не перебьёт ли он мне ноги.

Жеребец взвился на дыбы, а я с ужасом осознал, что сползаю назад. Мышцы от перенапряжения свела судорога, но падать нельзя, иначе он меня растопчет! В последнем усилии мне удалось подтянуться, цепляясь коленями за рельефные мышцы на лошадиных лопатках, и ухватить его за чёлку, да так, что конь заржал от боли.

– Гляньте, ромалэ! – крикнул кто-то из детей. – Как в гриву ему вцепился! Так, верно, Каин Авеля за вихры схватил. Ты видишь, Камия, видишь?

Что было дальше – плохо помню. Я уже не чувствовал ни усталости, ни боли… Кажется, он ещё немного побрыкался подо мной. Когда же конь наконец затих в замешательстве из-за собственного поражения и цыгане подошли помочь мне спешиться, я упал им на руки без сил.

Взмыленного жеребца взнуздали и увели, а я остался лежать на земле, глядя в небо. Грудь моя быстро подымалась и опускалась. Никогда до того не вдыхал я с таким наслаждением воздух, никогда не чувствовал себя настолько живым!

Вдруг бирюзовую синеву заслонила чья-то голова с ворохом спутанных волос: это Камия наклонился надо мной, протягивая руку. Я схватился за неё и поднялся. Какое-то время мы стояли и молча глядели друг на друга. Лицо Камии было непроницаемо. Он оценивал меня, словно впервые видел, а потом сказал так, чтобы все слышали:

– Ну что, Каин, позовёшь меня в поле?

Цыгане засмеялись. Эта с детским пафосом брошенная фраза неумолимо стала моим тавром. Отныне мальчишки величали меня не иначе как Каином, отчего-то всем скопом решив, что имя первого убийцы как нельзя лучше отражает присущую мне отчаянность. Возможно, последующие события подтвердили моё право на это прозвище, оттого оно и въелось в меня. Убил бы я своего брата? У меня его не было. Но я убил себя. И не единожды.

Впрочем, всё это потом. Тогда же, едва отдышавшись, я живо обернулся на знакомое ржание. Коня уводили, и его потная, почти караковая шерсть переливалась на солнце вишнёвым. А он, гордый, видно, даже теперь не желал смириться и так мотнул головой, что поводья из рук вырвал, но цыгане его быстро усмирили. Усталый был, намаялся… И так сердце у меня в груди сжалось! Не было времени с ним в глаза налюбоваться, рукою огладить. «А ведь какое диво, – подумал я со вздохом, – какая роскошь… Как на солнце лоснится».

– Ишь, зверюга, – раздался рядом голос уже не Камии, а Пашко.

Я не ответил, и он тронул меня за плечо:

– Эй, ты чего?

– Мне жаль его, – отозвался я. – Продадут да запрягут в повозку какого-нибудь пана или в разведение пустят. А на таком коне только бы из рая в ад умчаться!

– Так в чём беда? Попроси барина, он тебе его выкупит.

Я покачал головой.

– Нет. Я ни о чём его не попрошу. Никогда…

Загрузка...