Снежана кладет ноги на колени Глебу, говорит требовательно:
– Сделай мне массаж стоп.
– Да я не умею. – Глеб осторожно трогает ее щиколотки. Он растерян: последний год у него вообще ни разу не было гостей.
– Ага, Тони тоже не умел, – соглашается Снежана. – За это, видать, Марселус его и выкинул из окна.
Глеб кивает, но, подумав, все-таки спрашивает:
– Какой Тони?
– Рокки Хоррор, – поясняет Снежана. – Или ты только в плохом переводе смотрел?
Глеб снова кивает.
– Это пиздец, а не перевод, – продолжает Снежана. – Особенно мне нравится анекдот про помидоры. Помнишь?
Глеб качает головой, неуклюже разминая ее пальцы. Сквозь паутинку чулка просвечивает черный лак ногтей.
– Ну, на самом деле, это шутка про семью помидоров и что catch up звучит как «кетчуп». Но первый переводчик не понял и перевел его совершенно гениально. Типа семья, мама, папа и дочка уже с коляской. А папа ей говорит: «Ну что, залетела?». И Ума Турман грустно так повторяет «залетела».
Этот анекдот Глеб помнит. Он понимает: речь идет о гангстерском фильме, Таня купила кассету у метро, только вернувшись из Франции. Глебу еще казалось, все пойдет как раньше – вечера перед телевизором, редкие ночи любви, разговоры и молчание вдвоем.
– Да, крутое кино, – говорит он, радуясь, что слово «крутой» может означать что угодно – от восторга до полного презрения. Он с трудом вспоминает сюжет фильма. Да и сам фильм запомнил только потому, что через несколько дней Таня сказала: она хочет развестись и выйти замуж за человека, которого встретила в Париже. Тогда Глеб понял: боевик с Брюсом Уиллисом – последний фильм, который они посмотрели вдвоем. Сейчас он удивляется: надо же, это старое – по московским понятиям – кино еще помнят. Он думает: может быть, полтора года, что прошли после Таниной поездки в Париж, в спячке пребывал весь мир? И сегодня все смотрят те же фильмы и читают те же книги, что он смотрел и читал два года назад?
– Я сразу поняла, что ты от него прешься, когда ты обувь на танцполе снял.
Снежана встает посреди кухни, поет, раскачиваясь, поднимая руки над головой:
They had a hi-fi phono, boy, did they let it blast
Seven hundred little records, all rock, rhythm and jazz
But when the sun went down, the rapid tempo of the music fell
«C'est la vie», say the old folks, it goes to show you never can tell
– А Тарантино считал, что мужчина не должен поднимать руки выше головы, когда танцует, – я в Интернете читала. Это выглядит слишком женственно. И каждый раз смотрю, как Траволта с Умой танцуют, и представляю, как Тарантино кричит: «Джон, опусти руки! Ты похож на пидора!»
Она смеется и направляется в комнату.
– Представляешь, в Америке в меня однажды влюбился пидор. Такой американский пидор, твердых пидорских правил, ни одной женщины у него не было никогда. И вдруг – опа! На какой-то большой тусовке. Потом звонил, приезжал из Сан-Франциско, цветы дарил. Очень был трогательный. Когда узнал, что я хочу пупок проколоть, подарил мне колечко с камушком.
Приподнимает тонкую вязаную кофточку – на маленьком золотом колечке в самом деле сверкает крохотный алмаз.
– Помогает при минете, сечешь?
Глеб кивает, а Снежана ходит по комнате, расстегивая пуговицу за пуговицей, рассматривая мебель и книжки на полках – учебники по математике и некогда запретные книги, купленные Глебом в первые годы перестройки. Поселившись здесь, он ни одной даже не раскрыл.
– У нас в Болгарии тоже были диссиденты, – говорит она, показывая на черно-белые корешки Солженицына, – но я про них ничего не знаю. Маленькая страна, слабый пиар. Ни одной Нобелевской премии, не то что у вас.
Она роняет кофточку на пол и остается в одном кружевном лифчике. Теперь видно: у нее небольшая грудь – да уж, на конкурсе Таниных подруг ей было бы нечего ловить.
– Послушай, у тебя есть зеркало?
Немного смущаясь, Глеб открывает шкаф. На пол вываливаются рубашки и старые свитера. Хаос в моем багаже. Неудобно, будто разделся – а на тебе грязные трусы. А ведь я ни разу не спал с женщиной после развода, снова вспоминает Глеб, но почему-то совсем не волнуется. Ему кажется, будто все это – понарошку: говорящая по-русски болгарская девушка из Калифорнии, мачеха-лесбиянка, дефлорация под Егора Летова, кружевной лифчик, кружево резинки на матовой коже бедра, объятия в такси, массаж стоп, черный лак ногтей сквозь паутинку чулка. Во всем этом есть какой-то налет виртуальности, словно в наездах Маши Русиной.
Снежана, раскачиваясь, глядит на себя в зеркало и, видимо, оставшись довольна, садится на пол.
– Гантели, – говорит она, заглядывая в шкаф. – Ты спортом занимаешься?
– Ну, не так чтобы очень, – отвечает Глеб. Гантелями он пользуется еще реже, чем книгами: последний раз пытался делать зарядку лет пять назад.
– У меня был прекрасный проект инсталляции «ОМ и гири». Номер журнала ОМ, придавленный гирей. Посвящается Пелевину, понимаешь?
Глеб кивает, садится рядом, обнимает Снежану и целует в шею. От этого ощущение нереальности происходящего только усиливается.
– А это обязательно? – строго спрашивает Снежана.
– Нет, – честно отвечает Глеб.
Снежана опрокидывается к нему на колени, подставляет губы, просовывает в рот язык, но и целуется так же отстраненно, как рассказывает о смерти матери, о своей мачехе, о дефлорации под Егора Летова. Она все равно где-то далеко, может – в своем Сан-Франциско, своей Софии или Москве семилетней давности, где девушки теряли девственность под песни про усохшего Ленина.
Может, не только я, но и Снежана ощущает, что не нужна этому миру, думает Глеб, сосредоточенно обсасывая чужой язык в собственном рту. Может, все, что она делает, – лишь неуклюжая попытка это чувство побороть. Может, Снежана надеется, что, пока мы целуемся, она существует.
– Можешь пододвинуть к зеркалу диван? – спрашивает она.
– Наверное, – пожимает плечами Глеб и, не удержавшись, добавляет: – А это обязательно?
Снежана бросает на пол юбку и лифчик, задумчиво смотрит на экран монитора. Ее грудь отражается в матовой поверхности, напоминает монохромную эротическую фотографию середины века.
– А у тебя есть CD-ROM?
– Да, – недоуменно отвечает Глеб.
– Поставь мне тогда этот CD. – Снежана достает из сумочки пластмассовую коробочку, смотрит на Глеба игриво: – А потом ты доставишь мне оральное удовольствие.
Это тоже из Тарантино, догадывается Глеб. Или из Пелевина.
Он лежит на спине, а Снежана лениво теребит пальцами его член.
– Ты знаешь, – говорит она, – Я думаю, глиняный пулемет – это хуй. Потому что когда его направляешь… ну, все исчезает. Особенно когда он стреляет.
Она смеется. Глеб не спрашивает, что такое глиняный пулемет.
– Смешно: по-болгарски «хуй» так и будет «хуй», – говорит Снежана. – А оргазм так и будет «оргазм». У меня в Калифорнии, – добавила она, – был приятель-вьетнамец. Так он говорил, что во вьетнамском нет слова для женского оргазма. Потому что это не тема для беседы. Впрочем, мужской оргазм, кажется, тоже.
На диске – новый трек. Снежана вскакивает, делает музыку громче – Вот оно! – становится на четвереньки, лицом к зеркалу. Приказывает:
– А теперь трахни меня в жопу.
Глеб смущен: он не помнит, чтобы его когда-нибудь просили об анальном сексе в такой форме.
– Давай быстрей, – в нетерпении кричит Снежана, – а то трек кончится, а мы не успеем.
Глеб пристраивается сзади, начинает медленно и сосредоточенно раскачиваться, старается попасть в такт музыке, совершенно не пригодной для занятий любовью – по крайней мере, с его точки зрения.
– По-моему, – тяжело дыша, говорит Снежана, – сейчас вообще можно слушать только саундтреки. Вся остальная музыка просто сосет. – Она глухо стонет, потом обернувшись через плечо, спрашивает: – А ты мог подумать, когда встретил меня в Хрустальном, что через неделю будешь ебать в задницу, как Марселуса Уоллеса?
– Мне нравится твоя задница, – отвечает Глеб, с трудом переводя дыхание. Снежана удовлетворенно смотрит в зеркало, кивает:
– Мне тоже.
По большому счету я хочу водки и я хочу ебаться означают одно и то же. Иногда мне кажется: все, что я говорю, означает одно и то же – давай потанцуем, сделай мне массаж стоп, трахни меня в жопу, поставь мне этот си-ди. Водка, секс, танец, музыка, прикосновение рук, проникновение члена – я всего лишь пытаюсь найти резонанс пульсациям пустоты, бьющемуся крику, замирающему смеху. Вот уже который год я делаю попытку за попыткой, раз за разом, рюмка за рюмкой, мужчина за мужчиной, песня за песней.
Я люблю их всех. Все песни, которым я подпевала, саундтреки фильмов, под которые занималась любовью, мужчин, которых целовала и которым говорила мне самой непонятные слова. Не их вина, что каждый раз я терплю неудачу, – но с каждой новой попыткой мне кажется: я плету сеть, связываю их воедино – мужчин, фильмы, песни. Мне кажется: когда-нибудь эта сетка окажется достаточно прочной, и я лягу в нее, убаюканная ритмом множества совокуплений, умиротворенная звуками множества песен, лягу и успокоюсь, покачиваясь, словно младенец в люльке под звуки колыбельной.
Я хотела быть льдом, львом, Шэрон Стоун, Умой Турман, строчкой Пелевина, кадром «Pulp Fiction». Я осталась маленькой девочкой в чужом городе, там, где ни водка, ни секс, ни музыка не могут напоить.
Что Пелевин понимает в пустоте? Ранним утром я смотрю на спящего мужчину, голова болит от выпитого, тело ноет от любовной гимнастики, убираю CD в коробочку, прячу в сумку, сажусь у зеркала, достаю косметичку. Внутри так пусто, что, если заплакать, слезы замерзнут на лету, превратятся в лед. Мне хотелось быть льдом – но никогда не удается заплакать. Уверенной рукой наношу макияж, бросаю последний взгляд в зеркало, трогаю Глеба за плечо:
– Вызови мне такси.
Смотрит непонимающе, в Москве редко вызывают такси, частники дешевле. На полях газеты пишу номер, а рядом – пароль.
– Для чего? – спрашивает Глеб.
– Хрусталь, – говорю, – экс-пи-уай-си-ти-эй-эл. IRCшный канал. А пароль – чтобы я тебя узнала, когда придешь.
И рядом с паролем пишу, чтобы он не забыл: #xpyctal.
Глеб сонно кивает, ничего больше не спрашивает. Глядя в окно, говорит:
– Ночь же еще, ты куда?
– Сила ночи, сила дня – одинакова хуйня, – отвечаю цитатой и уже на пороге оборачиваюсь: – Может, еще зайду.
Заперев дверь, Глеб подвинул кровать на привычное место и задумчиво уставился в зеркало. Таня назвала бы этот секс «интересным». У нее было несколько градаций для секса – и поскольку до Глеба у нее была пара десятков любовников, он выслушал пару десятков историй с выставленной оценкой. Секс мог быть «феерическим», «жестким», «скучным», «плохим» или «интересным». Так вот, секс со Снежаной был интересным. В отличие от женщин, которых знал Глеб, – их, впрочем, было не так уж много – она все время болтала, какую-то ерунду, бубнила под нос, не то Глебу, не то себе самой. Он хорошо запомнил, как лежал на спине, а она подпрыгивала, глядя в зеркало на свое отражение и повторяя в такт движениям небольшой колышущейся груди: «Zed's dead, baby, Zed's dead». Когда он кончил первый раз, она прошептала ему на ухо все так же спокойно: «I love you, Honey Bunny», – и он подумал, что несколько американских лет не прошли даром: английский навсегда остался для Снежаны языком секса.
Он улегся и понюхал подушку, где лежала Снежанина голова. Не ощутил никакого запаха, да и тепла простыни не сохранили, будто Снежаны здесь и не было. Почему она ушла так внезапно? Может, он что-то сделал не так? Может, она просто не кончила или чем-то осталась недовольна? Да нет, вроде обещала снова зайти. Наверное, надо будет позвонить, узнать, как добралась, думал Глеб сквозь утреннюю дрему, из которой его вырвал телефонный звонок.
«Сама позвонила», – подумал Глеб, снимая трубку. Но ошибся.
– Ты один? – спросил хорошо знакомый голос. Глеб никак не ожидал услышать его в шесть утра. – Тогда я к тебе сейчас приеду.
Это был Абрамов.
– Конечно, – ответил Глеб. – А что случилось?
Последний раз они виделись на дне рождения Емели, а до того – вообще года два назад.
– У меня пиздец случился, – ответил Абрамов. – Кто-то кинул на бабки и подставил на большие деньги. – И после паузы прибавил: – Прости, что вламываюсь. Но у тебя меня точно не будут искать.