Когда я говорю я хочу водки, я не имею в виду просто алкогольный напиток. Это такое состояние души хочуводки, и оно многое в себя включает. Оно только называется так – я хочу водки – наверное, в память о том времени, когда я, четырнадцатилетняя девчонка из хорошей СЭВовской семьи, воровала у родителей бутылки польской «зубровки» и экспортной советской «Кубанской», а потом пила из горла с Пашкой и его друзьями в подъездах и скверах Москвы, замершей в ожидании перемен, словно Виктор Цой в финале «АССЫ». Мы пили водку и с каждым глотком все сильнее и сильнее чувствовали себя льдом под ногами майора, а я старалась не думать, что все эти майоры наверняка бывают дома у моего отца или, по крайней мере, ездят с нами в одном лифте. С каждым глотком я забывала, как появилась в Москве и чувствовала: все песни, которые мы пели и слушали, – все они про меня.
Все песни, которые я слушаю, – про меня. Я в самом деле хочу быть iron like lion in Zion – как ни переводи, это звучит гордо. Мои босые пятки отбивают ритм по дощатому полу «Пропаганды», я – как Ума Турман, поднимаю руки, прикрываю глаза. Я хочу водки. Я хочу, чтобы все сегодня смотрели на меня.
Через час мы выходим наружу. Вижу, Нюра и ее Влад садятся в роскошный «джип-чероки», дожидавшийся в арке напротив. Заметив нас с Глебом, Нюра машет рукой: мол, мы поехали, пока. Мы идем вниз по переулку, останавливаемся на углу Маросейки и Архипова.
Вон там, говорит Глеб, синагога. Мои одноклассники туда ходили, но в советское время за это можно было огрести.
Я в курсе: я училась в Москве. Пила водку с панками по скверам и подъездам, изображала пай-девочку СЭВовским папикам на семейных торжествах, прислушивалась, как нарастает крик, рвется наружу. Я хотела быть льдом под ногами майора, я хотела уйти из зоопарка, я хотела убить в себе государство.
Я вернулась в Москву через шесть лет. Лед растаял, майор переоделся в штатское, звери сами разбежались, да и государство, похоже, сдохло само. А я по-прежнему хочу водки, хочу быть железом, как лев на Сионе, хочу быть Умой Турман, хочу быть собой.
Мы едем на заднем сиденье раздолбанных и воняющих бензином «жигулей», Глеб нерешительно обнимает меня за плечи, я вытягиваю ноги в белых чулках, жалею, что в полумраке машины плохо видно, тереблю подол. Внутри меня нарастает крик, все эти годы – нарастает крик, внутри меня – пустота, гулкое эхо.
Ты знаешь, что у меня под юбкой? спрашиваю я, глядя в упор. Глеб смущен, он не помнит «Основной инстинкт», он хороший мальчик из хорошей семьи, geek&nerd, я узнаю́ таких по обе стороны океана. Я чуть-чуть отталкиваю его, потом немного раздвигаю ноги и громко говорю: Ни-че-го, – и схлопываю колени.
Я хочу быть Шэрон Стоун, хочу быть камнем, железом, львом, льдом. Внутри меня вибрирует пустота, которую нечем заполнить. Ни-че-го, повторяю я, как символ пустоты, понимаешь?
Глеб не понимает. Я объясняю ему как маленькому: Пелевина читал? У меня ведь не пизда, а совокупность пустотных по своей природе элементов восприятия.
Немногие женщины называют пизду – пиздой. Глеб напуган, я улыбаюсь. Я немного пьяна, мне кажется: еще чуть-чуть – и все сойдется, все получится, все сбудется. Зато у меня очень красивые чулки, говорю я, приподнимаю подол, показывая кружевную резинку.
Глеб тянется к моему бедру, я ударяю его по руке, со всей силы. Он вскрикивает.
Я так не люблю, говорю я. Вообще не люблю, когда мне туда что-нибудь кроме хуя суют.
Извини, говорит Глеб.
Мне становится его жалко. Я не хочу быть Шэрон Стоун, у меня не приготовлено ножа для колки льда. Я смотрю на Глеба, пухлые губы, большие глаза, сутулые плечи. Теперь он сидит, обхватив себя руками. Я придвигаюсь к нему, еле слышно говорю: Знаешь, почему я не люблю, когда руками? У меня мачеха была лесбиянка, и она попыталась меня изнасиловать.
Мы едем по ночной Москве, куда-то на Сокол, а я рассказываю, как умерла моя мама. Здесь, в главном городе Совета Экономической Взаимопомощи, в неофициальной столице Варшавского Договора, умерла от аппендицита, на даче у друзей. Я не люблю вспоминать об этом, но чувствую – сейчас надо рассказать эту историю. Вовсе не потому, что я ударила Глеба – просто сегодня такой вечер, все одно к одному, надо рассказывать, прижиматься всем телом, чуть-чуть задирать юбку, показывать эластичное кружево на фосфоресцирующем в полумраке бедре.
Мы вернулись в Болгарию, говорю я, а через два года отец женился на американке. Она работала не то в «Сане», не то в «Хьюлетт-Паккарде», мы втроем уехали в Силиконку, в Калифорнию.
Я не думала тогда, что снова увижу Москву. Я хочу водки не скажешь по-английски – и, выходит, часть меня осталась здесь, в промозглом городе, где пели Егора Летова, ненавидели коммунистов, готовились к погромам и голоду. Я думаю, отец был рад отгородиться от воспоминаний Атлантическим океаном – или, может быть, Тихим, это с какой стороны смотреть.
Я рассказываю Глебу, как ко мне приставала моя мачеха – и внутри меня нарастает хохот. Моя история – словно пародия на сказки о падчерицах, словно вывернутая наизнанку феминистская страшилка об отчимах, насилующих несовершеннолетних девочек.
Я, кстати, была вполне совершеннолетней – хотя алкоголь в Калифорнии мне еще не продавали.
За окнами «жигулей» проносятся тусклые огни Москвы, редкие по западным меркам вспышки ночных реклам. Чем дальше от центра – тем тоскливей, но я все равно люблю этот город.
Ты знаешь, я потеряла девственность в Москве, говорю я, хотя откуда же Глебу знать об этом? Меня дефлорировал мой русский бойфренд, еще в 89-м.
Интересно, как часто девушки рассказывают ему такие истории? Он сидит притихший, растерянный. Вот будет смешно, если он окажется девственником!
Первый раз я трахалась под «Все идет по плану», говорю я и начинаю петь нежным, трогательным голосом:
Границы ключ переломлен пополам
А наш дедушка Ленин совсем усох.
Внутри меня разрывается смех, внутри меня поднимается крик, пульсирует пустота. Я пою, словно маленький ангел, и вся грязь превратилась в серый лед и думаю о сером льде, мутном льде московских улиц. Я хотела быть иным льдом – ясным, прозрачным, хрустальным льдом, сияющим изнутри.
Заходя в подъезд, понимаю: ноги плохо меня слушаются. Состояние души – состоянием души, а тело берет свое. Тело поскальзывается безо всякого льда, хватает Глеба за руку, смеется, сладко ноет под короткой юбкой, хочет заполнить пустоту, вздрагивает в ожидании, напевает все идет по плану, готовится сказать я хочу ебаться, хотя понимает: я хочу ебаться – тоже всего лишь состояние души.