Бабушка Джейн рассказывала ей, как зимними днями, когда она была маленькой, они катались возле дома на коньках по замерзшему на двадцать миль каналу. Еще в 1850-е годы, прежде чем канал уступил роль основной транспортной артерии железной дороге, по нему с шахт центральной Пенсильвании на рынки больших городов доставляли бездымный антрацит[39]. Уголь загружали на мелкосидящие баржи, около 15 тонн на каждую, потом буксировали их вниз по каналу, шедшему вдоль северного рукава реки Саскуэханна, с помощью мулов по примыкающей тропе. Доллар за тонну, как вы понимаете, из Уилкс-Барре, центра угольного бассейна, в Филадельфию. Строить баржи и чинить их было местным промыслом. И с 1830-х годов главным центром всего этого был Эспи, городок с населением в несколько сот жителей, протянувшийся вдоль северного берега канала, где жили смотрители шлюза и работники канала, находились кожевенная и керамическая мастерские, кирпичный завод. С ранней весны, когда таял лед, до поздней осени, как гласят мемуары 1936 года, местные жители «задавали темп своей жизни бесконечным стуком копыт бредущих мулов». Мальчишки в городе с завистью смотрели на своих сверстников, управлявших мулами или развалившихся на палубе проплывающих мимо барж.
Эспи, запрятанный в гористой местности, выглядевшей на топографических картах скомканной и смятой, пришел в упадок на исходе XIX века. Но какое-то движение все еще сохранялось в 1893 году, когда бабушка Джейн, Дженни Брис Робисон, и ее муж, Джеймс Бойд Робисон, купили дом на северной стороне главной дороги, идущей вдоль канала. Оба – уроженцы центральной Пенсильвании, из известных шотландских, североирландских и английских родов[40]. У них было четверо сыновей (еще один умер в детстве) и четверо дочерей. Одной из них была Бесс Мэри, или Бесси, рожденная в 1879 году. Она станет матерью Джейн Джекобс и проживет 101 год.
Отец Бесс мистер Бойд, дедушка Джейн, был сыном местного торговца. Родившийся в соседнем более крупном городе Блумсберге, он посещал колледж Лафайетт, а позже занялся юриспруденцией. После атаки на форт Самтер, с которой началась Гражданская война, он почти тотчас же вступил в армейские ряды и был ранен в руку во втором сражении при Булл-Ран. «Для работы, – писал он домой, – мой палец насколько же бесполезен, как если бы его оторвало». На втором отрезке службы, в 1864 году, теперь уже офицером, Бойд попал в плен к конфедератам, и его держали в тюрьме Либби, кирпичном табачном складе в Ричмонде, которую переполняли в то время тысячи несчастных офицеров армии северян. После войны он вернулся в Блумсберг, начал адвокатскую практику и женился на Дженни Брис, школьной учительнице. На несколько лет молодая семья переехала на ферму Эстер Фернис в нескольких милях от города. Потом было возвращение в Блумсберг, участие в местной политике и, наконец, прекрасный дом в Эспи. В те годы, когда Бесси подрастала, капитан Дж. Бойд Робисон – адвокат, землевладелец, ветеран войны, прихожанин пресвитерианской церкви, бывший кандидат в Конгресс от партии гринбекеров, масон-тамплиер – был известным общественным деятелем.
В 1895 году Бесси в возрасте шестнадцати лет поступила в педагогический колледж в Блумсберге, почти в двух милях от родного дома в Эспи. Вероятно, в те годы, когда еще не ходили трамваи, это считалось достаточно близко, чтобы ходить на учебу пешком; в кампусе были общежития, но она там не жила. В Блумсберге, городе с населением семь тысяч человек, вырос ее отец, там он и занимался юридической практикой. Городской центр из двух- и трехэтажных кирпичных магазинов вдоль Мэйн-стрит вместе с расставленными тут и там поздневикторианскими административными зданиями в романском стиле придавал ему атмосферу аристократизма и солидности, ощутимую даже сегодня.
В начале Мэйн-стрит стоял педагогический колледж, официально называвшийся Блумсбергский литературный институт и Государственный педагогический колледж. Это был комплекс новых кирпичных зданий, оседлавших склон вдоль дороги на Эспи, что гарантировало вид, разрекламированный школой в своих публикациях: «лента реки разрезает равнину на юге и исчезает за большим ущельем в трех милях к юго-западу». Такие педагогические колледжи, как в Блумсберге, представляли собой отчаянные попытки добронамеренных деятелей просвещения XIX века повысить стандарты начальной школы и подготовить для этого учителей. Пятилетка вливания денег и усилий в начале 1890-х годов оставила колледжу новое четырехэтажное общежитие, а также общежитие для персонала, зал с «совершенной» акустикой на тысячу мест, с этим новым чудом, электричеством. Ко времени учебы Бесси там располагалась еще и экспериментальная школа, где на втором курсе они с однокурсниками могли пройти 21 неделю студенческой практики, как то предписывало законодательство штата. Также от студентов требовалось знание алгебры и геометрии, английской литературы, латинского языка, американской истории, риторики, музыки и географии. Не стоит свысока относиться к педагогическому колледжу Блумберга. Там, кажется, взялись за свою миссию серьезно, принося реальную пользу государству и ученикам.
В 1897 году, в возрасте восемнадцати лет, Бесси закончила колледж со степенью Б.Э. – бакалавр для начальной школы, где «Э» означало элементарный уровень преподавания, что позволяло ей работать учителем в Пенсильвании. Учетная запись 1900 года гласит: проживает в Эспи с родителями, род занятий: учитель. Именно этим она, как и большинство ее одноклассниц, и должна была заниматься в это время – как и ее собственная мать, Дженни, прежде чем вышла замуж за капитана Бойда.
Но здесь история Бесси делает поворот. Потому что в свои двадцать с небольшим, после шести лет учебы и работы, она бросает преподавание. Что срывает ее с намеченного пути? Надоело ли ей, как предполагает один из членов семьи? Было ли ее решение спокойным и тщательно взвешенным или внезапным? Может, сыграло роль какое-то давление со стороны родных? Или это просто естественный порыв молодой девушки уехать как можно дальше из маленького городка в Пенсильвании? Что мы знаем наверняка, это что к началу 1904 года, через четыре года после того, как переписчик зашел в их дом в Эспи, Бесси была уже не учительницей, а медсестрой[41]. И жила она теперь вовсе не в Эспи, а в Филадельфии, в городе с населением полтора миллиона человек.
Молодая мать фигурирует в воспоминаниях Джейн как строгая провинциальная дама; да и чего ожидать, могла сказать Джейн, от девушки из Блумсберга и Эспи? Бесси стала хранительницей семейных альбомов, увлеченным садоводом, аккуратной прихожанкой – явно не тем человеком, кто, стремительно переключая скорости, рвет с прошлым, покидает провинцию и переезжает в большой город[42]. Как мы увидим, вовсе не она, а старшая сестра Бесси, Марта, оказалась настоящим ураганом среди детей Робисона и могла стремиться оставить свой след в мире. Но сейчас был черед Бесси.
В апреле 1904 года в возрасте двадцати пяти лет Бесси получила диплом Поликлиники Филадельфийской школы подготовки медсестер, расположенной возле Риттенхаус-сквер в деловом районе Филадельфии; Поликлиника позже сольется с Университетом Пенсильвании. Образование медсестер становилось все более профессиональным: первые одно- и потом двухгодичные программы в Поликлинике предшествовали трехлетнему курсу, что требовало знания анатомии и физиологии, бактериологии и фармакологии вдобавок к работе в отделении. Один из внуков Бесс, врач, вспоминал, как, даже будучи уже пожилой женщиной, она иногда употребляла медицинские термины, оставшиеся с ее сестринских дней – фрактура вместо перелома, карбункул, а не нарыв. После 1904 года Бесс стала дежурной ночной медсестрой в Поликлинике и встретила своего будущего мужа, отца Джейн.
Примерно в то время, когда Бесс вступила в ряды медсестер Поликлиники, Джон Декер Батцнер получил степень доктора медицины в Университете Виргинии и поехал на север в Поликлинику в полуторагодовую ординатуру. После этого, возможно в конце 1905 года, он мог недолго служить врачом в шахтерском городке в западной Виргинии[43]. К 1907 году он присоединился к существующей практике в Скрантоне, разделив офис на Вайоминг-авеню с местным доктором Роу. Как они с Бесс пересеклись в Филадельфии и как развивались их отношения, мы не знаем. В одной семейной истории говорится, что медсестрам часто приходилось стирать личное белье врачей, и Бесс постоянно получала кипу нижнего белья, выделявшееся из прочих тем, что было особенно изношенным, потертым и дырявым, что она зашивала его, латала, буквально спасала – и так привлекла внимание молодого доктора Батцнера[44].
Доктор Батцнер был родом с фермы на деревенском юге[45]. Не из хлопкового края, не с Дальнего Юга великих плантаций, просто с юга – из округа Спотсилвейния, прибрежного региона северной Виргинии на полпути между Ричмондом и Вашингтоном. Всю жизнь он говорил с легким южным акцентом. Отцовская линия семьи, Батцнеры из Виргинии, происходила из Баварии. Материнская линия, Декеры, – янки, переехавшие к югу от Нью-Джерси в 1839 году. К 1846 году Джон Декер достаточно приноровился к южным обыкновениям, чтобы заиметь дюжину рабов: «Все рабыни, – гласит семейная история, – были большими женщинами, которых он купил на рынке во Фредериксберге, желая выращивать собственных негров»[46]. В конце войны мистер Декер владел семью участками недвижимости в округе Спотсилвейния общей площадью 2200 акров. В 1877 году его дочь Люси вышла замуж за Уильяма Джозефа Батцнера. Их сын, родившийся в следующем году, – это и есть наш врач из Поликлиники, Джон Декер Батцнер, которого всю жизнь называли Декер.
Всю Гражданскую войну сотни тысяч солдат армии северян и войск конфедератов маршировали, разбивали лагеря и сражались на полях и в лесах округа Спотсилвейния, в кровавом Чанселорсвилле или во Фредериксберге, рядом с границей округа, совсем недалеко от большей части владений Батцнера. Здесь после войны мало кто мог похвастаться благосостоянием, а вот обеспеченная семья Декера, можно сказать, «никогда не ощущала костлявую руку нужды, кроме суровых дней окончания Гражданской войны и сразу после нее». Но если Джейн изображала это время как годы нищеты и бедности, то со стороны Батцнеров семья никогда не опускалась ниже среднего достатка. Пока юный Декер рос, его отец, не обремененный какими-либо долгами, владел четырьмя сотнями акров пастбищ, поднимавшихся от реки Раппаханнок, где выращивали корм для скота, зерно, пшеницу, но особенной гордостью, по семейному преданию, были коровы галловейской породы.
Между тем состоятельный дядя Маршалл смог помочь Декеру и его братьям со школой. Декер с двумя братьями, Билли и Кельвином, посещали фермерскую школу, в одном классе которой занимались все дети родственников округи. Учительницей была обычно самая старшая незамужняя женщина в семье; когда она уходила по беременности, следующая по порядку молодая женщина занимала ее место. Потом Декер провел год в Академии Фредериксберга, не так давно основанной школе, которую содержали пресвитерианцы. Они с младшими братьями учились там хорошо, особенно Декер. В 1894 году он был одним из немногих учеников, кто получил за свои достижения золотую медаль, отличившись по английской литературе, немецкому, латыни, геометрии и физике. Затем он с братом Билли поступил в Университет Виргинии в Шарлотсвилле; смышленые мальчики Батцнеров некоторое время жили в кампусе по соседству друг с другом. В 1901 году Декер получил степень бакалавра и магистра, и в 1904 году получил медицинскую степень. Потом он отправился в Филадельфию, в ординатуру Поликлиники – и к Бесс.
Как бы ни развивались их отношения, очевидно, что несколько лет доктор Батцнер налаживал свою практику в Скрантоне, а Бесси вернулась в Филадельфию; в декабре 1908 года Бесси все еще получала там его письма[47]. В те годы, когда Филадельфия находилась в трех часах езды на поезде от Скрантона, их отношения представляли собой что-то наподобие того, что сегодня мы называем отношениями на расстоянии[48]. Когда 24 марта 1909 года они наконец поженились, ему было тридцать, а ей двадцать девять – лет на семь старше среднестатистической невесты в те годы. Церемония прошла в доме ее матери напротив старого канала в Эспи. Всего за несколько недель до этого ее отец, капитан Бойд, внезапно умер в возрасте семидесяти четырех лет. Так что свадьба, как отмечает местная газета, «была тихой, присутствовали только члены семьи и несколько приглашенных»[49]. После поездки на юг они вернулись в Скрантон, который и стал их домом.
Вскоре после свадьбы доктор Батцнер, все еще новичок во врачебной практике, купил автомобиль – чтобы легче было добираться к пациентам, объяснил он[50]. Единственной проблемой было то, что он не предупредил об этих гигантских расходах Бесс, а просто взял и купил. Неуважение задело ее. В другой раз, еще в начале их брака, мать Декера рассказала Бесс секрет рецепта его любимого пирога[51]. Молодая миссис Батцнер на это ответила: это может быть хорошо и прекрасно на ферме, где все многочисленные ингредиенты под рукой; но с деньгами туго, так что, по крайней мере сейчас, она не собирается его печь, – и не испекла. Округ Спотсилвейния, о котором напоминал виргинский акцент мужа, мог показаться Бесс болотом, с его непристойными шутками и грязными словами. Горячее как семь шлюх, можно было услышать от спотсилвейнского мужчины; в Блумсберге так говорить было нельзя. Возникали небольшие разногласия, неизбежные в любом браке, но намекающие на то, что во вкусах и представлениях Бесс и Декера отнюдь не было совершенной гармонии.
И все же из этих двух несхожих натур, словно под воздействием какой-то алхимии, возникла здоровая процветающая семья, где велись живые разговоры, свободно задавали вопросы, радовались жизни, поддерживали уверенность в себе и поощряли независимость детей.
Третий ребенок Декера и Бесс, дочь Джейн Изабель Батцнер, родилась 4 мая 1916 года в 22:35, доктор Батцнер сам присутствовал при родах. Место рождения: Электрик-стрит, 815,– название, зафиксировавшее претензии Скрантона считаться родиной первого электрического трамвая. Доктор Батцнер купил дом в 1910 году и записал его на имя Бесс в августе 1918 года за один доллар «и любовь и привязанность»[52]. В этом невзрачном домике на севере Скрантона, стоявшем на небольшом склоне по восточной стороне Данмор-хиллс, Джейн жила первые четыре года. Она запомнит, что у них было два трехколесных велосипеда, или «трицикла», как называла их мама. «Я рано научилась выходить из дома, чтобы предъявлять свои права»[53],– скажет Джейн.
Сестра Бетти, старше Джейн на шесть лет, родилась в 1910 году – немалая разница в возрасте. Сын Джейн Джим предположил, что Бетти была «скорее частью мира взрослых, чем товарищем по играм для Джейн». Между ними был брат Уильям, родившийся в 1913 году; весной 1915 года, когда они ездили к бабушке с дедушкой в Виргинию, он выглядел хорошо, так что шок был тем более оглушительным, когда 3 августа он умер[54]. Джейн, родившаяся спустя девять месяцев практически в тот же самый день, намекает на возможный уговор между Декером и Бесс ответить новым ребенком на потерю сына.
В 1917 году родился Джон. Джейн, будучи на семнадцать месяцев старше, оставалась особенно близка ему всю жизнь. Когда годы спустя телефонный звонок принес весть о его смерти, она сказала: «Он был моим старинным другом». К 1920 году семья пополнилась еще: 10 ноября родился младший брат Джейн, Джим. Мать доктора Батцнера, Люси, жила с ними все время, так что дом на Электрик-стрит мог теперь показаться тесноватым. Через несколько месяцев, в феврале 1921 года доктор Батцнер купил дом по адресу Монро-авеню, 1712, в нескольких улицах к востоку от городской черты Скрантона в зеленом пригороде под названием Данмор[55]. Там Джейн жила следующие четырнадцать лет и встретила свою молодость.
Этот дом был больше любого другого из тех, в которых Джейн когда-либо жила, дом успешного врача, самый большой в квартале. Их соседями в 1930 году, когда Джейн исполнилось четырнадцать, были менеджер сантехнической компании, инженер-строитель и управляющий угольной шахты. Были и дома покрупнее в нескольких кварталах отсюда на Вашингтон-стрит: огромные, широко раскинувшиеся имения. Но дом Батцнеров был достаточно большим – широким и просторным, с колоннами на крылечке, поддерживающими террасу на втором этаже, с мезонином, карнизами, неглубокими эркерами, садом за домом шириной около тридцати ярдов. Сын Джейн Джим, слышавший об этом доме от своей матери, представлял его «прекрасным, хорошим местом для жизни».
Вы входите с улицы, проходите по передней лужайке на широкое крыльцо с колоннами и попадаете в гостиную. Комната Джейн находилась в нескольких шагах от маленькой лестничной площадки второго этажа, куда вели два коротких лестничных пролета, первая дверь налево – возможно, самая маленькая из нескольких спален, выходящих в крошечную прихожую. Окно Джейн смотрело сквозь террасу с балюстрадой на тихую Монро-авеню. На первом этаже располагались кухня, столовая и кабинет доктора Батцнера, соседствующий с просторной гостиной с камином и лестницей наверх, которая находилась в центре событий; сложно было присесть там и не окунуться в жизнь семьи. «Там было весело, – скажет Джейн о доме. – Мы много разговаривали»[56].
Вероятно, это было то еще зрелище, когда четверо детей Батцнера собирались все вместе, скажем, в начале 1930-х годов. На самом деле они были очень друг на друга похожи: головы одной и той же формы, узнаваемые батцнеровские черты, по-своему различимые в каждом. Все высокие, особенно Джим. Все умные, и с ранних лет их поощряли к самостоятельному мышлению. «Четверо удивительных детей», – говорит о детях Батцнеров племянница Джейн, тоже по имени Джейн. Когда они собирались позднее, взрослые и обремененные семьей, то едва ли что-то изменилось, разве что теперь их было восемь – у каждого супруг или супруга, которые, казалось, подходили не только одному Батцнеру, но и всем им одновременно.
Все они были друзьями, обсуждали книги, идеи, политику, повседневные проблемы и самые разные новости, которые приносит в их дом этот безумный мир. Годы спустя друг семьи будет говорить о почти сверхъестественном оптимизме Батцнеров-Джекобсов, взаимной поддержке, которая связывала их вместе: не просто доброта, а то чувство, что жизнь слишком хороша, слишком интересна, чтобы разменивать ее на всякие мелочи, капризы и невежество. Они были «милыми разумными нонконформистами, – сказал еще один друг, знавший семью более тридцати лет. – Отнюдь не злобствующими»[57]. Все они, говорит Кэрол, дочь сестры Бетти, «радовались жизни. Вечный праздник. Было весело. Каждый обед был в радость. Каждая прогулка – приключение». В семье не случалось «ни обид, ни ссор; не было такого, что ты должен делать то и не должен это».
Конечно, это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Возможно, в их семье не хватало взаимной эмпатии или терпимости, чтобы внимательно относится к чувствам и сомнениям друг друга или позволить скуке, раздражению или безделью испортить день; но это тоже было частью семейной культуры. Но, даже учитывая, как время смягчает воспоминания, как и некоторое семейное бахвальство в этих словах, определенно в отношениях, сложившихся в семье Батцнер, было что-то здоровое и плодотворное. Бетти станет вице-президентом крупной нью-йоркской компании, занимающейся дизайном интерьеров, и будет принимать активное участие в работе Лиги эсперанто. Джон в течение многих лет будет судьей Апелляционного суда четвертого округа США, где в том числе будет принимать важные и трудные антисегрегационные решения. Джим большую часть своей взрослой жизни проведет в южном Нью-Джерси, сделает успешную карьеру химика-технолога в крупной нефтяной компании и, на гражданском фронте, поможет превратить крошечный местный колледж в истинное достояние общественности. Джейн будет писать книги и изменит мир. Каждый проведет со своим супругом всю жизнь – по большей части, кажется, счастливую. Все четверо столкнутся со множеством вещей, с которыми будут не согласны. Их голоса станут громче. Но, как рассказывают их дети, они получали удовольствие от жизни и никогда не тратили попусту шанс воспользоваться мельчайшей крупицей радости, которую дарит этот интересный мир.
Однажды, когда Джейн было семь лет, сестра Бетти, к тому времени уже герлскаут, взяла ее с собой в поход. Джейн запомнила, как они жарили маршмеллоу на костре тем вечером, но гораздо ярче – тот момент, когда Бетти споткнулась о камень. «Вот пудингстоун![58]» – закричала Бетти[59]. «Какое хорошее слово!» – подумала Джейн, и что за интересная геологическая аномалия: много круглых камешков и гальки встроено в песчаную, похожую на цемент матрицу. Тогда, в семь лет, проявилась какая-то особое свойство интеллекта Джейн, некий двойственный взгляд: непреходящее удивление миру прямо перед ее носом – удивление первооткрывателя, журналиста, ученого; и вместе с тем удовольствие от языка и всех нюансов его звучания и значения.
В шесть или семь лет Джейн читала очень много, иногда бегая за мамой по всему дому с книгой в руке и спрашивая о словах, которых не понимала. Она любила детские стишки и народные песни, думала о том, что они означают. В стихотворении «Королевский пирог»[60], где говорится о пироге, в начинку которого входило «сало в руку толщиной», Джейн увидела отвращение к расточительству[61]. Она любила «Трех мушкетеров». Она зарывалась в «Книгу знаний», детскую энциклопедию, популярную и веселую, – хоть и, по словам ее сына Джима, «расистскую и битком набитую очевидными нелепостями». Она открыла для себя и запоем прочитала «Историю Англии для юных» Диккенса:
И вот Юлий Цезарь повел восемьдесят судов с двенадцатью тысячами воинов к нашему острову. Отплыл он от мыса между Кале и Булонью, «ибо оттуда лежит кратчайший путь в Британию». Вот почему от этой же точки ежедневно отчаливают наши пароходы. Юлий Цезарь рассчитывал без труда завоевать Британию, но он ошибся[62].
В детстве Джейн не могла говорить об этом так открыто, но позже она часто рассказывала о беседах с историческими деятелями, которые вела в своем воображении[63]. «Когда я была маленькой, я разговаривала с ними, просто чтобы не заскучать».
Первым был Томас Джефферсон – то есть до тех пор, пока она «не исчерпала свои скудные знания о том, что может заинтересовать Джефферсона. Он всегда стремился окунуться в абстракции». Затем она обратилась к Бенджамину Франклину, который, как она сообщила однажды интервьюеру, интересовался «подробностями, практическими деталями, например, почему аллея, по которой мы идем, не вымощена, и кто мог бы ее замостить, если бы она была вымощена. Он интересовался всем». Она могла рассказать ему, как работает светофор, или наблюдать его удивление тем, как одеваются современные женщины.
Она никак не ограничивала свое воображение, и очевидно, никто не пытался сделать это за нее. «Там, где я выросла, в Пенсильвании, – писала она, – дети верили, что в августе по ночам озера переворачиваются»[64]. Потом она лучше изучила этот вопрос, но тогда: «Я представляла себе это чудо: как в темноте, бурля, вздымаются и переливаются воды и сквозь них виднеется сверкающая рыба. Мы знали, когда это случалось, потому что потом находили плавающие обрывки водорослей и в верхнем слое воды в несколько футов, обычно таком чистом, – ошметки ила со дна и удушливый запах».
Довольно рано Джейн увлеклась поэзией. В 1950-х годах мать собрала ее юношеские работы и переплела около тридцати из них в маленькую книжечку. В шутку или всерьез, не ясно, они были «изданы» как работа Сабиллы Боден, одной из прародительниц по линии Бесси, жившей пять поколений назад[65]. Стихотворения Джейн назывались «Мышь», «Стирка», «Зима» и соответствовали ее возрасту; они казались очень детскими, но ведь она и была ребенком. Чаще всего они были рифмованными: «До чего же интересно знать, / Любят ли зебрята танцевать?» По большей части они были милые, порой очень ласковые. С другой стороны, поражало разнообразие тем и стилей. Джейн писала басни, как у Эзопа: их героями были мухи, блохи и мыши; коротенькие истории про Авраама Линкольна, пирата Черную бороду и французского поэта Франсуа Вийона. А вот теплые воспоминания о лагере герлскаутов: «В лунном сумеречном свете / Искры тают от костра / Листья шепчутся о лете, / Не устанут до утра…» А вот наслаждение игрой слов: «Плачет, плачет мой малыш: кошечка поймала мышь / Диньки, донки, дон…» Или: «Однажды верба вербная / Как воскресенье вербная / Увидела игривую / Простую / Рыбу рыбную / Рыбачащую в море». Некоторые, чуть более сложные, приближают юную Джейн к нам: «Лужи песни сложат о дождливом дне. / Как сегодня в школу не идется мне / Гром греми сильнее, ливень лей рекой, / Струями свободы мне лицо умой! / Ветер будет бесноваться, / Как тут дома оставаться?»
Что бы мы ни думали о ее детских текстах, она продолжала писать. Некоторые ее стихотворения были опубликованы – и когда она выросла, и тогда, пока была подростком: «Шлю вам поздравления из офиса The American Girl»[66], – написала издатель Элен Феррис десятилетней Джейн в январе 1927 года. «Мисс Йост [возможно, помощница Элен, возможно, учительница Джейн] только что прислала мне несколько ваших стихотворений, и я хочу сказать вам, что они мне нравятся». Все она, конечно, не могла напечатать, «но вы можете быть уверены, что я использую по меньшей мере часть ваших стихотворений, как только представится такая возможность». Джейн нечасто писала стихотворения, когда повзрослела, но всегда любила поэзию и декламировала стихи, за что кто-то из детей называл ее «бесконечным складом» Шекспира и Матушки Гусыни, Лонгфелло, Линдсея и Фроста[67].
Из родителей Джейн ближе был отец. Она вспоминала его как «очень любознательного, умного и независимого. Он был по местным меркам очень известным диагностом»[68], своего рода Шерлоком Холмсом телесных улик. Он умел смотреть и слышать. «Я любила слушать его истории о том, как он обнаружил то или это». Доктор Батцнер, лысый и с усами, всегда читал энциклопедию не для того, чтобы праздно накапливать занимательные факты, а чтобы погрузиться в ее содержательные статьи, иногда довольно длинные, часто обсуждая их со своей семьей. Джейн вспоминала, что ей было около семи, когда папа просил ее отыскать ему тот или иной том, на Gr или Ro. «И пока он листал страницы, а я рассматривала картинки и таблицы, он развлекал меня чем-то интересным» о греках и римлянах. «Больше всего мне понравилось, как варвары попросили три сотни фунтов перца у Рима в счет уплаты выкупа. Он сказал, что для выкупа это совершенно цивилизованная просьба».
Отношения Джейн с матерью были более сложными. Образ старой леди, забирающей волосы в аккуратный пучок, всегда аккуратно одетой и ухоженной, о которой внуки тепло вспоминали как о прекрасной рассказчице, садоводе, готовившей сытные завтраки с вафлями, дружелюбной, интеллигентной, принципиальной, иногда веселой или игривой, но всегда глубоком и внимательном слушателе, – не вполне согласуется с образом той молодой женщины, что не так давно покинула пенсильванский Эспи, которую Джейн подростком знала как свою мать. Бесс могла стать более терпимой за 101 год; строгий республиканец, она ушла из Дочерей американской революции[69], когда они осудили Джеки Кеннеди за то, что та послала рождественскую открытку UNICEF из Белого дома[70]. Уже взрослой Джейн признавала достоинства матери и могла объективно нарисовать ее точный портрет. Как она гуляла с Джейн по саду каждое утро, показывая тот или иной новый росток. Или как однажды во время забастовки шахтеров она плотно скрутила влажные газеты, одну к другой, чтобы сделать из них искусственные дрова[71]. «Я все еще могу представить, – писала ей Джейн с любовью, – как ты окунаешь их в ведро воды и сушишь на заднем дворе». Джейн рассказывала, как мать «стала старшей ночной медсестрой в важной больнице в Филадельфии»[72], – настоящая гордость. Она могла рассказать, как ее мать испытывала сострадание. Когда та была медсестрой, большинство ее пациентов были бедняками. «Она рассказывала мне об их нелегкой жизни», их нищета гложет ее[73]. В 1975 году, когда мать приблизилась к ста годам и все больше слабела, Джейн написала, что все еще «не может свыкнуться с мыслью, что дни этой прекрасной старой леди подходят к концу… Я привыкла к той, кем она была, [и] кроме того, на самом деле я люблю ее»[74].
Но это будет позже; в молодости же, в подростковом возрасте, а может быть и раньше, мать раздражала ее. Она была «довольно чопорной, – писала Джейн, – особенно в том, что касалось секса»[75]. Даже в 1950-х годах Джейн писала издателю, что мать «до сего дня изумляет меня своей способностью осуждать все земное»[76]. Я как-то представил Джейн читающей дома стишок, весьма распространенный после Первой мировой войны:
Кайзер Билл на холм поднялся,
Над французами смеялся.
Тут же кайзеру-то Билли
Пулями портки набили.
Не читай это, возмутилась мать; «портки», конечно, означали подштанники, и Джейн не должна была упоминать их. Но, конечно, та продолжала: «пулями…», после чего Бесс перекинула Джейн через колено и отшлепала ее. «Но я собиралась сказать штаны», – вопила Джейн[77].
Джейн, наверное, представляла сознание своей матери настоящим минным полем предрассудков, унаследованных из маленького городка[78]. Она вспоминала, как ей запретили играть с китайской девочкой по соседству. Ей сказали, что люди родом с Сицилии – нищеброды, по той единственной, хоть и неопровержимой, причине, что они были сицилийцами. Политически мать была гораздо консервативнее отца. В молодости она была убежденным сторонником движения за трезвость (каковых в стране было достаточно, чтобы довести Америку до «сухого закона»). Красное вино называли «красным итальяшкой», и единственным аргументом против него, конечно, служило то, что оно было итальянским. Когда доктор Батцнер получал от случая к случаю бутылку вина от шахтера-сицилийца, которого он лечил, миссис Батцнер переводила вино на уксус, если бутылка попадала к ней в руки, или просто выливала его в канаву.
Итак, как и многие подростки во все времена, Джейн препиралась с матерью. И даже хуже: она знала, что «должна молчать о том, что действительно хотела бы с ней обсудить»[79]. Подробные, многостраничные, полные аргументов и фактов письма Джейн писала матери гораздо позже: о сельском хозяйстве на Канарских островах, акупунктуре, «микробалансе природы», представленном божьими коровками, поедающими тлю – свидетельствующие о необходимости сказать, говорить, объяснять, а также о потребности в материнском внимании. Но опять же, это будет потом. Подростком, особенно в отношении более личных тем, она чувствовала, что не может рассчитывать на понимание матери.
Кажется, это приносило не больше проблем, чем то, как Джейн чувствовала себя дома. Вряд ли все обиды, которые она переживала, были для нее пустяком; ведь как такое может быть? Просто на фоне того баснословного пейзажа, наполненного детьми и их родителями, немногое из жизни Джейн на Монро-авеню намекает на скрытые страхи или стремится вырваться на свет.
В социально-экономическом отношении семья Джейн относилась к обеспеченному благополучному американскому среднему классу. Батцнерам по большей части хватало денег, правда, было их не слишком много. Джейн выросла в хорошем доме, на милой улочке с приличными домами, где жили представители верхних слоев среднего класса; у них даже была одна из первых посудомоечных машин. Но она не была полностью отрезана от тех, кому не настолько повезло. Она помнила одно местечко недалеко от их дома, вниз по холму, – закоулок, где не было тротуаров; «просто было понятно, когда идешь в закоулок, что это нищенское место»[80]. Джейн знала о мужчинах, которые работали в шахтах; некоторые из них были пациентами ее отца. Она слышала от матери о тех днях, когда та была медсестрой, и о ее пациентах-бедняках.
Ее детство было заполнено незаметным повседневным комфортом. Она ходила в пресвитерианскую церковь на улице Грин-Ридж в нескольких кварталах от дома. (Джейн «никогда не воевала с церковью, – скажет один из ее детей, – просто скучала там».) Обменивалась карточками с друзьями – кажется, с изображениями политиков, а не бейсболистов. Они играли в пиратов, проигравший шел по доске на старом пне[81], а еще в ковбоев и индейцев. Иногда она ездила в школу на роликах. У нее было потайное место в расщелине ближайшей скалы, где она прятала сокровища[82]. Как и сестра, Джейн пошла в герлскауты: они ездили в лагеря, сплавлялись на плотах. Она помнила лето, когда Чатоква[83] приехала в Скрантон с большой детской программой[84]. Джейн любила слушать, как родители и бабушка с дедушкой рассказывают о своем детстве: как бабушка для стирки делала мыло из жира и древесной золы; как мама, когда ей было восемь, повернула выключатель на первом городском электрическом фонаре. Она разыгрывала своих братьев и сестер: однажды подшутила над братом Джоном, выбросив его любимую рубашку[85]. На Рождество елку в гостиной ставили и обрезали таким образом, что она упиралась прямо в лестничную клетку на втором этаже, откуда Джейн и Джон, спрятавшись, могли тянуть за тонкие как паутинки нити, привязанные к ветвям, – соседских детей приглашали подивиться на елку, изгибающуюся и машущую ветвями от невидимого ветра[86].
Когда Джейн было четыре, они всей семьей отправились в путешествие в Виргинию, чтобы навестить родственников Батцнеров. По пути они останавливались, чтобы посетить Белый дом и посмотреть на овечек, щиплющих траву на аккуратной лужайке рядом.
Когда ей было одиннадцать, она написала в девичьем дневнике кузины: «Откусывай больше, чем сможешь прожевать – и потом жуй»[87], очевидно, не обращая внимания на банальность этого совета.
Как минимум однажды ребенком она летала на аэроплане, возможно, на биплане, как у Снупи.
Но детство Джейн Батцнер было шире и богаче, чем самый длинный список ежедневных соблазнов. Повседневная жизнь – особенно, как мы увидим, жизнь в школе – совсем не походила на то, о чем она читала в книгах. Не походила и на то, что она видела и слышала дома за кухонным столом или в гостиной. Бабушка по отцу, Люси, умерла, когда Джейн было десять; бабушка по матери, Дженни – когда ей было тринадцать; она никогда не знала своих дедушек. Но каким-то образом старые семейные истории и легенды доходили до Джейн, и у нее накопился целый том рассказов давно ушедших дней и сонм выдающихся персонажей. Не Джефферсоны и Франклины ее воображаемых диалогов, а члены ее собственной семьи, которые осмеливались отправляться в путешествия в далекие края, делали замечательные вещи и твердо верили в то, что делают.
Она знала, конечно, о дедушке по матери, капитане Бойде, умершем за несколько лет до ее рождения, его подвигах в Гражданскую войну, заключении на Юге, его популистских идеях, о том, что он баллотировался в Конгресс от партии гринбекеров. «Я рада видеть, как много идей, выдвинутых партией, в то время казавшихся странными, с тех пор стали законными и уважаемыми, – напишет она, – и я горда, что мой дедушка рисковал жизнью ради них»[88].
Младший брат ее дедушки, дядя Билли, знаменитый одноглазый адвокат по уголовным делам, столь же полный, сколь и высокий, само красноречие и хитрость, брался за любые дела – бутлегеров, чернокожих, негодяев, жуликов – не важно. В одном известном деле он защищал мужа виргинской светской львицы, найденной зарубленной насмерть, успешно переложив вину на отвергнутую любовницу клиента; присяжные признали его подзащитного невиновным через тридцать шесть минут. В другой раз его клиента во время «сухого закона» привлекли к ответственности за две пинты контрабандной выпивки. Но когда на суде дядя Билли открыл бутылки и перелил их содержимое в мерную колбу, одолженную у городского аптекаря, до кварты – того предела, до которого строгое наказание не предусматривалось – не хватило всего нескольких капель. Его подзащитного отпустили. Как он узнал, что обвинение провалится? «Знаете, – ответил он, – в свое время я не раз имел дело с бутлегерами, и, поверьте мне, они всегда мошенничают»[89].
Тетя матери Джейн, Ханна, была еще одной заметной фигурой в зале семейной славы. В возрасте сорока пяти лет эта правильная и внешне ничем не выделяющаяся женщина вдруг отправилась на Аляску учить алеутов и эскимосов. За четырнадцать лет она успела пожить у индейцев, карабкалась по скалам в пышных юбках и подъюбниках, путешествовала на каяке в наряде из медвежьих внутренностей. Тетя Ханна была истово религиозной и такой, что Джейн могла называть ее «неумолимый, упорный сторонник трезвости»[90] – к тому же на свой манер поборник прав женщин. Для растущей Джейн «она несла в себе очарование сказочной героини».
И еще была старшая сестра ее матери, Марта, которая после обучения в Блумсбергском педагогическом колледже и активного участия в жизни местного прихода пресвитерианской церкви в возрасте сорока восьми лет практически ушла от цивилизации. В 1922 году, отправившись по поручению церкви в отдаленный горный район Северной Каролины, она так и осталась там жить в небольшой захолустной деревне под названием Хиггинс. Вместо того чтобы вернуться через несколько месяцев, тетя Марта все оставалась, и оставалась, годами привнося туда частицы тепла и радости современной жизни – дарила книги и вела уроки, помогала строить новые дома, создала центр ремесел и помогла окрепнуть местному приходу. Она жила там все те годы, пока Джейн росла на Монро-авеню.
Среди предков Джейн были, конечно, и законченные бездельники и ничтожества, как и приличные, но ничем не примечательные смертные. Не многое услышишь о брате отца Кельвине, неприветливой фигуре в комбинезоне, который остался жить на ферме у своей дровяной печи со своими собаками. Мать Джейн была одной из восьмерых детей, и не все они творили чудеса в Аппалачах, как тетя Марта; в то время, когда Джейн пошла в школу, брат Бесси Ирвин продавал машины, а ее сестра Эмили работала школьным библиотекарем; оба вернулись туда, откуда приехали, в Блумсберг. И все же существовало достаточно примеров семейного героизма и эффектных поступков, из которых Джейн могла резонно заключить, что вышла из отличной семьи.
Ее жизнь докажет свою созвучность судьбам семьи и предков. Но если и так, то что – что именно? – нам с этим делать? Если она вышла из «приличной семьи», значит ли это, что что-то редкое и драгоценное передается через ее ДНК? Или, что бы на нее ни снизошло, это случилось благодаря «культуре» семьи? Конечно, Джейн была наделена невероятным интеллектом; все, что она думала и говорила, свидетельствует об этом. Но мы можем сказать с равной уверенностью, что ей повезло родиться в необыкновенно сплоченной семье; и от тех социальных и семейных сил, что так часто разрушают детский дух, Джейн была милосердно освобождена. В детстве она не могла знать, как редко такое бывает. Потом, однако, она поняла: «Жить в семье, где меня не подавляли, – большая удача»[91].
Ей также повезло, что она выросла в удачные для женщин или, по крайней мере, относительно удачные времена, которые, в отличие от предшествовавшей викторианской эпохи или послевоенного времени, когда росли ее собственные дети, не препятствовали ей быть девушкой, женщиной, работать и мыслить. Те годы, скажет она, стали «островом надежды для женщин»[92]. Конституционная поправка допустила женщин до выборов в 1920 году, когда Джейн было четыре года. Мысль, скажет она гораздо позже, «что женщины равны мужчинам и могут делать что захотят», была вполне жива. В герлскаутах, вспомнит она, «у нас были все виды знаков отличия, не только касательно заботы о детях, того, чтобы быть хозяюшкой и все такое, но и по астрономии и определению деревьев и разным штукам. Все это было частью освобождающей идеологии для женщин. Мы были счастливы». Мир был прекрасным местом, где можно творить великие дела. У вас была сила. Вы могли кем-то стать. Женщина могла стать кем-то.
В общем, Джейн Батцнер не встречала особенного противодействия. Ей, кажется, никогда не мешали, не удерживали и не втискивали в какие-то рамки. «Я выросла с мечтой, что я смогу что-то сделать, – скажет она. – Ничто не остановит меня, если я чего-то захочу»[93].
Если в этой замечательной картине и было что-то не так, то лишь ее исключительность, редкость, из-за чего ей, без сомнений, рано или поздно предстояло столкнуться с куда менее снисходительной реальностью мира за пределами Монро-авеню. В случае Джейн конфликт произошел рано – уже в школе: сначала в школе Джорджа Вашингтона в Данморе, затем в скрантонской Центральной средней школе.
Джейн рассказывает, что в классных комнатах «в те дни… был более строгий распорядок дня, чем теперь. Мы должны были сидеть там часами, делая то или это; говорить разрешалось, только если хочешь задать вопрос»[94]. Некоторым одноклассницам это нравилось или, по крайней мере, они могли это вытерпеть. Для Джейн это была сущая мука: такое настолько не соответствовало ее жизни дома, настолько отупляло, что дорого ей обошлось. Джейн заметила в себе то, что она назовет «недоразумением»: страх, «что я не могу больше говорить, что у меня пропал голос»[95]. И из него, в свою очередь, развилось то, «что можно назвать легким тиком. Я потихоньку сипела, пробовала голос, просто чтобы убедиться в том, что все еще могу говорить». В конце концов родители спросили, почему она так делает. Она не ответила: не хотела или не могла, «потому что мне казалось, что если бы я ответила, то открылась бы вся картина моих напряженных отношений с учителями».
Два года в школе Джорджа Вашингтона, расположенной в нескольких кварталах от дома, на углу улиц Грин-Ридж и Мэдисон-авеню, прошли хорошо. Но потом все покатилось под откос. Как Джейн рассказывала не раз и при разных обстоятельствах, слово «испытание» по отношению к школе можно отнести ко всем без исключения ступеням: третий класс, пятый класс, средняя школа – не важно. Позже она явно будет завидовать учебе отца в той виргинской школе в округе Спотсилвейния, в которой был всего один класс[96]. Она расскажет, что на уроках «не очень-то слушала учительницу. Я старалась, но мне быстро становилось скучно»[97]. У нее всегда что-то было спрятано под партой, например, «Мифология Булфинча»[98] – гораздо интереснее всего, что монотонно бубнила учительница[99]. Она вспоминала, как их заставляли «самым ужасным образом бесконечно повторять», и даже годы спустя могла назвать все страны Южной Америки в алфавитном порядке, показывая в воздухе их местоположение на невидимой карте. «Сказать по правде, – признается она однажды интервьюеру, – я думала, что большинство моих учителей довольно глупы. Они верили во всякую чепуху. Я всегда их поучала, поэтому иногда мы ругались»[100].
В третьем классе она умудрилась добиться исключения из школы[101]. И, по крайней мере, если верить тому, что она говорила, будучи взрослой, к этому привела именно огромная пропасть между живой и открытой атмосферой в семье и давлением в школе. Однажды вечером отец ей сказал, что обещать – это очень серьезно; никогда не давай обещание, если не уверена, что сможешь его сдержать. «Хорошо», – ответила Джейн, а на следующий день в школу пришел незнакомец, чтобы поговорить с ними о гигиене зубов. Представьте себе сцену, как будто сошедшую со страниц романов Синклера Льюиса об общественном здравоохранении и добродетели 1920-х годов: учеников собрали в актовом зале послушать хорошего джентльмена. Разумеется, он призывал их чистить зубы. Но он пошел еще дальше и здесь-то и попал в переделку с Джейн: «Он попросил каждого пообещать чистить зубы по утрам и вечерам» всю свою жизнь, и попросил всех поднять руки, чтобы подтвердить обещание.
Нет, прошептала Джейн одноклассникам, вы же не можете дать такое обещание? Не делайте этого. И вот «они опускали руки, едва успев поднять их», хотя от них ожидали совсем другого.
Когда они вернулись в класс, учительница была в ужасе. Что, по вашему мнению, вы делаете? Кто-то указал на Джейн, и вскоре учительница выведала у нее всю историю, теперь уже потребовав у нее и остальных негодяев дать клятву всегда чистить зубы. Джейн отказалась, призывая к тому же других; когда она годы спустя разыгрывала в лицах сцену, как убеждает одноклассников не подчиняться, казалось, к ней возвращалась кипучая молодость: они определенно не могут сдержать подобное обещание. Нечестно говорить, что могут. «Что ж, – сказала учительница, повернувшись к Джейн, пытаясь подавить восстание, – я с тобой разберусь».
Они встретились наедине. «Все, что она от меня получила – это пререкания. Поэтому когда ее терпение кончилось, она меня исключила из школы».
Исключила?! «Я знала временно отстраненных, но никогда не знала никого, кого бы исключили». Это совсем другое. Это серьезно. «Ужасно. Это конец». Ее родителей вызовут в школу. «Я со всей отчетливостью осознала, что я вне закона» – чувство, которое вместе с нею перешагнет через годы в старость и никогда полностью не развеется.
Ее плохое поведение, кажется, подпитывало себя само и не могло быть пресечено родителями так, как того хотело школьное начальство. Однажды Джейн совсем разошлась, хлопая бумажными пакетами в столовой, и ее отправили прямиком к директору. Директор вызвал отца. Доктор Батцнер, как гласит семейная история, ответил: «Я занятой человек. Вы занятой педагог. Я позабочусь о своих проблемах. А вы позаботьтесь о своих»[102].
«Когда мы были детьми, – писал скрантонский журналист, знавший Джейн с детства, – она была самостоятельной, умной, уморительно смешной и бесстрашной». Она плевала на лестничные перила и скатывалась вниз, чем несказанно радовала детсадовцев. Она бегала вверх по эскалатору, идущему вниз, в Scranton Dry Goods, главном торговом центре на Лакаванна-авеню. Она искала неприятностей словно из чистого удовольствия.
В четвертом или пятом классе, как рассказывает эту историю кто-то из детей Джейн, учительница изрекла мудрость: мол, ношение резиновых сапог приводит к болезни глаз[103]. Чепуха, возмутилась Джейн. Чепуха, подтвердил доктор Батцнер. Вскоре она ходила в резиновых сапогах в школу каждый день, выставляя их напоказ. Видите мои глаза? дразнила она учительницу и всех, кто ее слушался. Посмотрите на них – они в полном порядке.
В другой раз учительница задержала ее после школы и велела переписать две страницы из учебника по истории. «Какие две страницы?» – спросила Джейн[104]. Не важно, ответила учительница. Джейн выбрала фронтиспис, на котором содержался только рисунок с подписью: «Высадка Колумба на острове Сан-Сальвадор». Нет, сказала учительница, так не пойдет, и задала ей еще две страницы. Джейн отказалась: она сделала в точности то, что велено. «Так что я сидела после школы за партой, и учительница сидела и занималась чем-то за своим столом, и мы сидели и сидели». В конце концов Джейн просто встала, взяла пальто и ушла.
Это было плохо. Сага о Джейн и ее учительницах – насмешка над знакомым сценарием: юношеское недовольство ограничениями в классе, плохое поведение, вызов родителей в школу, принятие мер, подчинение власти взрослых, восстановление гармонии в школе. И, разумеется, история заканчивается совсем не тем, что Джейн окончила школу с благодарностью за распорядок, который в конце концов научилась принимать; она так никогда и не приняла его. Скорее результатом стали недоверие и озлобленность в грядущие годы, война, прерываемая только временными перемириями. «Она всегда боялась учителей, и учителя всегда боялись ее», – вот та истина, которую кто-то из ее детей вывел из рассказов Джейн о школе[105].
Годы спустя, на двухдневной университетской конференции в 1987 году, посвященной отнюдь не детству Джейн Джекобс, а ее идеям, Джейн предложила собственную теорию о тех проблемных годах. В начальной школе «маленькие девочки, которые стараются, – это те, кто берет с учителя пример»[106], представляя самих себя учительницами; в школе они маленькие ученицы, впитывающие принципы и ценности учителей. Она, конечно, такой не была, ни капельки. Но другие маленькие девочки «не очень-то заботились о том, чтобы стать учительницами» и не «считали образование столь же важным – [поскольку] сопротивлялись ему». Это, сказала Джейн, и была она. «Вот такой девочкой я была».
В начале 1962 года, выступая с публичным докладом в Нью-Йорке вскоре после издания «Смерти и жизни больших американских городов», Джейн Джекобс говорила, что ее книга выросла из несоответствия между тем, какими должны были стать крупные жилищные проекты, и тем, чем они обернулись на деле. Когда она спросила архитекторов и планировщиков, почему проекты так часто оказываются не столь жизнеспособными и успешными, как обещалось, все, что они могли ответить, – это назвать живущих там людей глупыми: мол, не могут или не хотят делать то, «что от них ожидалось»[107]. И тогда, как если бы фраза зацепилась за сеть нейронов в ее мозгу и потащила прямо на риторический риф, она сказала: «Я не знаю, почему люди не делали то, что от них ожидалось, но я хорошо знаю, – здесь она сделала многозначительную паузу, – что если люди вели себя не так, как ожидалось, значит, в теорию о том, как они должны себя вести, вкралась какая-то ошибка». И, уже зная о ее взрослом бунтарстве, сопротивлении властям длиной в жизнь, трудно не вспомнить о юной Джейн в школе: как ей удавалось отвертеться от того, что от нее ожидали, но что она не могла или не хотела делать.
Сын Джим намекает, что стратегии, которые Джейн позже будет использовать против бездумных планировщиков и городских властей, отчасти родились из препирательства с учителями. Конечно, они сделали ее только сильнее, как и в тот день в третьем классе, когда ее исключили. Ступив за порог школы, она чувствовала себя потерянной, не знала, что делать, бродила одна. Скоро она оказалась возле железнодорожных путей, которые лежали низко, в низине, на которых запрещено находиться, уж девятилетним-то девочкам точно. Поддавшись внезапному порыву, оставив учебники и куртку на спуске к путям, она бросилась вниз по склону, который вел к рельсам, затем вновь забралась наверх. Вверх и вниз, раз за разом, она взбиралась наверх, под грохот изрыгающих дым груженных углем поездов. Только когда она услышала, как дети идут домой на ланч, она в последний раз забралась наверх на дорогу, собрала вещи и отправилась домой на Монро-авеню обедать, не зная, что ее ждет.
Ее ничто не ждало.
Дома, с мамой, она пыталась «набраться смелости и признаться», но не смогла, просто молча ела.
«Поторопись, Джейн, ты в школу опоздаешь», – сказала, наконец, миссис Батцнер.
Джейн вернулась в школу, повесила куртку в раздевалке, села за парту. Учительница не сказала ни слова; Джейн позже выдвигала теории, что та даже могла испытать облегчение, увидев ее. Она «могла испугаться того, что сделала», – тихое появление Джейн предотвратило конфронтацию.
Происшествие оставило ее с чувством независимости. «Я была вне закона и принимала тот факт, что я вне закона… Это по-настоящему изменило меня. Это важное событие в моей жизни»[108]. Она поняла, что «если чего-то боишься, то единственный способ преодолеть или уменьшить страх – это пережить его».
В феврале 1929 года Джейн, окончив школу Джорджа Вашингтона, поступила в первый класс Центральной средней школы в деловом центре. Тогда как ее начальная школа находилась в нескольких минутах ходьбы от дома, то чтобы добраться до Центральной школы, нужно было пройти пешком квартал до трамвая на Электрик-стрит, затем преодолеть две мили в дребезжащем, ярко окрашенном вагончике с деревянными сиденьями – на юг до Адамс-авеню, выйти и немного пройти на запад, а затем почти прямо до Вашингтон-авеню вниз по Вайн-стрит. Там, на углу, стояла массивная гора камня в готическом стиле – Центральная школа. Напротив нее располагалась центральная библиотека. После восьмого класса, расскажет она интервьюеру, «мы пошли в школу в центре города. Наш жизненный мир расширился, началась городская жизнь – походы в театр, на лекции и в большие библиотеки»[109]. Внезапно весь Скрантон оказался в их распоряжении, и в нем слышались отголоски всего необъятного мира[110].
ПОКУДА НЕСОГЛАСИЕ ПРИВОДИТ К КОНСТРУКТИВНЫМ
СДВИГАМ В ПОЛЬЗУ УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА,
ОНО НЕОБХОДИМО И ДОЛЖНО ПООЩРЯТЬСЯ.
Эти слова Джона Митчелла, легендарного лидера профсоюза шахтеров, выбиты на боковой стороне памятника в его честь, возведенного на Кортхаус-сквер в скрантонском муниципальном комплексе в 1924 году. Когда оказываешься перед монументом, не нужно быть сыном боровшихся за свои права рабочих, чтобы почувствовать уважение к людям, которые трудились в поте лица в темноте на опасной работе под землей. Памятник Митчеллу стоит в нише гранитной плиты, словно статуя в церкви. За спиной Митчелла на плите изображены люди в шахтерских касках и высоких ботинках, выходящие из разреза. У одного из них в руках кирка. Другой держит под уздцы лошадь, напряженно тянущую телегу, переполненную черными бриллиантами угля. Видно, как тесно там и темно, почему-то даже при свете дня – впечатляющий памятник человеческому труду. Джейн знала, что один день в году соседские дети – дети шахтеров получают выходной, чтобы выйти на демонстрацию в день Джона Митчелла. Но кто такой этот Джон Митчелл? – спросила она однажды одноклассницу, дочь шахтера. Джейн помнит ее простой ответ: «величайший человек во всем мире»[111]. И она будет вспоминать именно это наряду с краснобайством о славе Скрантона как антрацитовой столицы мира, которое она также запомнит.
Черный уголь, твердый уголь, каменный уголь. Черный бриллиант. Все это названия антрацита, сверкающего бездымного угля, весь XIX век согревавшего миллионы американских домов. (Есть другой вид угля, битуминозный, он мягче и хуже пахнет, более сернистый.) Большую его часть добывали из подземных месторождений, обнаруженных в продолговатом пласте площадью всего в несколько сотен квадратных миль в горах на северо-востоке Пенсильвании, около Скрантона. «Уголь – лейтмотив этого города среди холмов, – говорится о Скрантоне в книге, изданной в рамках Федерального писательского проекта[112] в 1940 году. – Уголь принес сюда процветание, но вместе с ним также и отчаяние. На угле стоят особняки, магазины, банки, гостиницы и лачуги; он окрашивает в черный цвет красивую реку Лакаванну, покрывает шрамами склоны гор, возводит искусственные холмы из неприглядных угольных отбросов». Антрацит построил Скрантон. Он дал людям работу; больше сотни тысяч шахтеров работали в угольных пластах под землей. На угле были составлены состояния.
Антрацит и промышленность, выросшая вокруг него, помогали городу, который в 1920-х годах населяло почти 150 000 человек. Это был третий по величине город штата после Филадельфии и Питтсбурга. Он был уставлен памятниками, воздвигнутыми в последние тридцать лет возле Кортхаус-сквер или вдоль торгового района даунтауна на Лакаванна-авеню, где в многочисленных магазинах толпились покупатели. По городу резво бегали трамваи, а по ночам ярко горели огни. Городские электрические трамваи, как утверждалось, были первыми в стране; это все «скрантонский импульс, скрантонские мозги и скрантонские деньги», – доносилось из громкоговорителей в начале XX века. (Некоторые трамвайные линии проложили так, чтобы ими не пользовались шахтеры, идущие домой с работы, из опасения, чтобы обеспеченная дама в светлом платье не испачкалась, сев на сиденье после одного из них.) В городе был зоопарк, музей естествознания, прекрасная государственная библиотека с читальными залами напротив Центральной средней школы – все это, как будет вспоминать Джейн, «много значило для меня как ребенка»[113] – наряду с внушительными больницами и «несколькими старомодными, но солидными клубами». Город начал постепенно приходить в упадок, сначала из-за того, что бездымный антрацит перестал быть обязателен к использованию по закону в Нью-Йорке, потом из-за непрерывных волнений рабочих и, наконец, из-за Великой депрессии. Но пока Скрантон все еще оставался оживленным, весьма любопытным и впечатляющим городом для Джейн, так что, если верить ей, она даже любила ходить к зубному, лишь бы выйти в город. Теперь, в средней школе, она бывала там ежедневно и могла увидеть город вблизи, гуляя сама по себе куда глаза глядят.
Она была чуть младше большинства одноклассников, поступив в Центральную школу, когда ей не было еще и тринадцати. Большая часть того, что дошло до нас о ее четырех годах в школе, относится к девочке-подростку, а позднее – к молодой девушке, немного озадаченной. Вот отрывок из ученической публикации в Центральной средней школе в декабре 1931 года:
В прошлой четверти произошла некоторая путаница или витание в облаках на физике. Использовался следующий пример: Если течение воды в реке образует прекрасный пейзаж, что образует течение тока в электрических проводах? Поэтически настроенная ученица вскочила и ответила: «Прекрасный пейзаж?» Я думаю, поэтическим учеником была Джейн Батцнер[114].
Она всегда опаздывала на уроки[115]. Классная руководительница на первом году, Генриетта Леттьери, скрупулезно вела запись посещаемости, у большинства учеников – ровные ряды нулей в колонке опозданий. Джейн редко отсутствовала, но опаздывала семь раз в первом семестре, девять – в следующем. Однажды Джейн, снова опаздывая, попросила маму написать объяснительную записку в школу. Миссис Батцнер согласилась и написала, что «Джейн слишком долго сидела на краю кровати с башмаком в руке». Пока ее сын Джим рос, он видел ее сидевшей так много раз: Джейн думала, или, по его словам, «о чем-то размышляла».
Возможно, размышляла над элегией, например, «Руперту Бруку»[116], в которой пыталась «записать / Чудной тревожный звук, что слышу я», но ей не удавалось, и она клялась не пробовать снова.
Твой стих читаю я, и он рождает
И ликование, и славные мечты,
Я снова верю. Верю, и пишу – как ты.
Земля и небо – все, что смертный знает,
Один поэт лишь звезды покоряет.
Джейн до сих пор писала стихотворения; конкретно это получило скромный приз. Как и другие нерадивые ученики, для которых средняя школа означала скорее футбол или танцы в субботу вечером, а не латынь и английскую литературу, Джейн нашла убежище вне класса, в школьном литературном журнале. Impressions возглавляла преподавательница английского, Аделаида Хант, которую одна из одноклассниц Джейн описывает как «веселую дамочку с мелодичным смехом, который начинался где-то возле солнечного сплетения и булькал кверху, неудержимый, заразный»[117]. Джейн стала редактором раздела поэзии в журнале. За два ее последних года в Центральной школе всего в нескольких выпусках журнала не было подписи Джейн Батцнер или Дж. Б. под статьей или стихотворением.
В десять лет родители подарили ей пишущую машинку и самоучитель по быстрому набору. В юности она уже была писателем. Несколько ее стихов были отобраны для антологий с названиями вроде «Саженцы» или «Молодые поэты», составленных из работ учеников. Одно из стихотворений заслужило почетную премию – одно из десяти в общенациональном поэтическом конкурсе, привлекавшем тысячи заявок, в жюри которого входили Джойс Килмер и другие известные поэты. Когда оно впервые вышло в Impressions в мае 1932 года, оно называлось просто «Сонет». В заявке на премию Джейн назвала его «О друге, покойном»[118]. Как и во взрослых работах Джейн, этот сонет во многом говорит об увлечении темой жизни и здоровья в битве со смертью и упадком. «Глупец!» – обращается она к незнакомцу, смиренно принявшему смерть друга. Мертв? Но «живы в нем багрец и золото осенних вечеров, стремительный весенний бег ручьев, согретых солнцем». Нет,
Не знал его ты мыслей красоты —
Биенья крыл невидных птиц ночных.
О нет, кощунство мертвым звать того,
Кто радостно махал тебе рукой,
И улыбался, бодр и полон сил,
Чей поцелуй доселе не остыл.
В декабрьском выпуске Impressions 1932 года, незадолго до окончания школы, Джейн вывела на свет Персиваля Г. Туки-младшего – нечто вроде своего воображаемого школьного маскота для вселенной Центральной средней школы. В рассказе Джейн Перси жалуется на свое имя отцу, и тот заверяет его, что когда-нибудь у него тоже будет сын, и он назовет его Персиваль Г. Туки III. Спасибо, нет, отвечает Перси. Но внезапно, уже с надеждой, он находит выход. Что это за средний инициал, отец, что это за Г.? Может это означать, скажем, благозвучное, привычное и всем знакомое Георг? Нет, говорит отец, это означает Гешвиндт. Эта фантазия могла так и кануть в лету, но на следующий год брат Джейн, Джон, возродил Перси к жизни в том же школьном журнале: сын Перси попал в передрягу с соседом, что привело к непредвиденным правовым осложнениям, достойным воображения Джейн и юридического будущего Джона.
С помощью Impressions Джейн прикоснулась к большому литературному миру. Когда в Скрантоне играли «Сирано де Бержерака», известный театральный критик Клейтон Гамильтон выступил с лекцией о постановке в клубе «Столетие». Джейн Батцнер, девушка-колумнист, была там и спросила его, есть ли место в современном мире таким литературным гигантам, как в прежние времена. Конечно, заверил он ее, они проходят сквозь времена. «И когда он это сказал, – написала Джейн, – прямо перед моими глазами пронеслись столетия».
Немногим позже Джозеф Ослендер, который вскоре будет первым удостоен звания поэта-лауреата[119], окажется проездом в их городе. Джейн взяла у него интервью, пусть и без подобающей журналисту дистанции: встретить мистера Ослендера, столь прекрасно изъяснявшегося, – все равно что встретить самого Орфея, писала Джейн, а «обменяться мыслями» с ним – «как поговорить с Аполлоном»[120]. Вдобавок, Ослендер обожал Руперта Брука! В определенный момент оба посочувствовали мечтателям. «Мечтателями называют тех, кто находится в разладе с миром», – сказала ему Джейн, добавив, что они – единственное настоящее спасение общества. «Вся наша надежда на поэтов. Поэты видят красоту в век машин, поэты даруют спасение от машин».
Если Джейн и была слегка ботаником, это не значило, что она все время сидела дома и читала. Вот она идет брать интервью у литературных знаменитостей. Она состояла и в команде пловцов. Учеба в средней школе определено пошла ей на пользу, только если не считать работу в классе. До нас не дошло сведений о каких-либо романах, но друзей она завела. Она подружилась с Джоан Мадден[121], которая ненадолго блеснет в Голливуде, прежде чем вернуться домой, – управлять гостиницей отца в Скрантоне. Еще одним другом стал Гершон Легман[122], сын мясника, он будет изучать оригами, коллекционировать непристойный юмор и начнет серьезно исследовать грязную шутку как жанр; он удивит Джейн, сделав карьеру, собирая пошлые лимерики. Еще был Карло Марцани[123], уроженец Рима, иммигрировавший в Соединенные Штаты в 1924 году[124]. Его семья поселилась в Скрантоне, он пошел в Центральную школу за год до Джейн и говорил по-английски со «смешным», как он сам признавал, акцентом. Но он так легко влился в Америку, Скрантон и Центральную школу, что закончил третьим в классе. Он пойдет в Уильямс-колледж, поедет сражаться на Гражданской войне в Испании, присоединится к рядам Коммунистической партии Великобритании, отсидит три года в тюрьме за свои «заслуги» и проведет остаток своей жизни как общественный активист и радикальный публицист. Джейн скажет, что он был «приятным мальчиком». Он будет вспоминать, что она была «высокой, немного неуклюжей и стеснительной, но очень напористой в классе» – и «живым свидетелем высокого качества скрантонской системы школьного образования»[125].
Последнее утверждение кажется несостоятельным; Джейн была скорее живым свидетелем всего, что могло пойти не так между школой и учеником. Каждый семестр Центральная школа вела список отличников: чтобы туда попасть, требовались отметки в среднем 90 % или выше[126]. Это был весьма скромный список избранных; каждый седьмой в выпускном классе Джейн в январе 1933 года попадал туда в каждом семестре. В старших классах отличницей стала Лена Чарльз. Еще Джо Скарамуццо. А Джейн нет. Ей не удалось туда попасть хотя бы раз за четыре года. Даже не приблизилась. В семье Джейн известна история из 1933 года: кто-то, видимо, спросил миссис Батцнер про ее главное достижение года. Очень просто, ответила она: «провести Джейн через среднюю школу»[127].
Что ж, ее отметки не были такими уж плохими. Джейн никогда в действительности не заваливала предмет, хотя несколько раз была близка к этому. В одном семестре во второй год обучения она получила 74 по французскому и едва дотянула до 70 по латыни; да и по геометрии не лучше – тоже 70 баллов. Она достаточно хорошо закончила восемь семестров по английскому, даже поднимаясь выше 90 один или два раза. И необъяснимо – и этот результат возвышается над всеми ее школьными оценками – она получила 98 по истории Европы в выпускном классе.
Центральная школа в 1920-е и 1930-е годы обладала, по крайней мере на местном уровне, высокой репутацией; в ней не боготворили спорт и не недооценивали учебу. Одноклассники Джейн, включая восточноевропейских евреев, ирландцев, поляков и греков, станут библиотекарями и агентами ФБР, химиками и священниками. Статистика класса незадолго до Джейн говорит о 126 выпускниках, поступивших в 41 колледж и университет, включая Йель, Принстон и Гарвард; Сиракузы, Барнард и Бакнелл – для женщин[128]. Центральная школа, где училась Джейн, отнюдь не была островком обскурантизма, где модно не учиться и не стараться. Скорее для нее проблему составляло снизойти до всех этих «глупых» учителей. Вот целиком одно ее стихотворение, в котором, как вы узнаете из названия, говорится об этом отношении:
Брильянтовым сиянием луны
Лишь пустота и ночь освещены.
Мерцает в одиночестве небес
Бесстрашных звезд неугасимый блеск.
Без лунных, столь обманчивых лучей
Им многое становится ясней[129].
Как называется стихотворение? «Учителю». Ей не нужны были учителя, чье «сияние» освещает пустоту; ей – по всей видимости, одной из тех бесстрашных звезд – лучше самой, без них. Джейн потом будет настаивать, что ее негативное впечатление от средней школы в действительности избавило ее от скучного обучения в колледже, которое иначе ей пришлось бы переносить. Была ли это просто рационализация, ехидное замечание или и то и другое, но годы Джейн в средней школе взрастили в ней антипатию к традиционной школе и к академическому образованию в целом, которую она будет питать всю свою жизнь.
Джейн окончила Центральную школу с неповрежденным чувством независимости. «Я не так уж и поменялась, насколько я могу видеть, с тринадцати лет»[130],– напишет она составителю «Каталога всей земли»[131] Стюарту Бранду, когда ей будет семьдесят семь. «Я была тогда эгоисткой, следуя моим собственным интересам и… до сих пор им следую. Не сказать, чтобы в школе это было так уж мне на руку, зато потом сработало».
Должно быть, родителям Джейн нелегко пришлось в последний ее год в школе. С одной стороны, она была так очевидно любознательна и умна. И все же она совсем не была хорошей ученицей. Хорошей ученицей быть тяжелее, чем умной: надо рано подниматься с постели и приходить в школу вовремя, сидеть смирно, уважать учителей, делать, что говорят; все это Джейн не давалось. «Меня тошнило от школы», – скажет она. Поэтому когда в начале 1933 года приблизился выпуск, ясно было одно: она не собирается идти в колледж. Родители собирали на него деньги, «если бы я захотела», но было понятно, что она не обязана хотеть. И Джейн не хотела.
Многим девушкам и юношам из среднего класса с живым умом колледж давал шанс подняться и открыть для себя другой мир, вырваться из семейной среды и обрести новые, более перспективные связи. Следующие два года Джейн послужат ей точно так же – только вне стен университетов и без профессоров. В это время она будет изгнана из райских кущ Руперта Брука и утонченной жизни на Монро-авеню туда, где нужно зарабатывать на жизнь. Изгнана оттуда, где казалось не так уж важно успевать в срок то, что нужно сделать; из уютного и знакомого среднего города, где она провела всю свою жизнь, сначала в лесную глушь Аппалачей, а потом на улицы Нью-Йорка эпохи Великой депрессии.
Джейн окончила школу 26 января 1933 года. 4 марта того же года Франклин Рузвельт принес присягу при вступлении в должность президента, в эру самой суровой депрессии на чьей-либо памяти. Двенадцать миллионов человек лишились работы, уровень безработицы достиг 24 %. Пострадали не только хронически бедные. Отчаяние подбиралось к порогу среднего класса: многие из тех, кто процветал в лихие двадцатые, – теперь безработные, обиженные и напуганные. Джейн однажды рассказывала о жертвах Депрессии, стоящих в бесконечной очереди на биржу труда или за вчерашним хлебом: «ряд за рядом мелькают озабоченные и скорбные лица»[132].
Родители Джейн привили детям важное правило: стремись в жизни к тому, чего хочешь, но не забывай про практические навыки и профессию; не одно или другое, а и то и другое одновременно. Это было не лучшее время витать в облаках поэзии или искать работу журналиста, которой просто не было; в эти дни мечты откладывались ради практических нужд, но Джейн как будто специально не замечала этого.
Все время, что Джейн посещала Центральную школу, в Impressions, школьном журнале, в котором она работала прилежнее, чем училась, публиковали большую, на целую полосу, рекламу бизнес-школы Пауэлла. Она располагалась в скромном помещении на третьем этаже здания в нескольких шагах по Вашингтон-авеню от Центральной школы. Это учебное заведение не особенно выделялось среди подобных учреждений среднего, делового, да и на самом деле какого бы то ни было образования[133]. Эта бизнес-школа возникла в 1920-х годах стараниями ее основателя и директора, Чарльза Р. Пауэлла; а его заместителем работал его сын, Эллвуд. К 1950-м годам она прекратила существование. Но в межвоенную эпоху, особенно во время Великой депрессии, когда скрантонские девушки и некоторые юноши искали редкие вакансии, многие из них записались туда на занятия.
Реклама, которую бизнес-школа размещала в Impressions в ноябре 1931 года, в первый год обучения Джейн, обещала возможность «построить успех на основе вашего среднего образования». Среднее образование, которое предлагала школа Джейн, обеспечивало «великолепной основой». Но в длинном разъясняющем тексте, какие в современной рекламе редки, было указано, что профессии сегодня требуют специализированного обучения. Если выпускники хотят сделать в бизнесе карьеру, им нужно посетить «интенсивные деловые курсы», которые предлагают «кратчайший путь к успеху». Благодаря целенаправленным программам школы Пауэлла все «несущественные предметы» отсекаются, вы можете «подготовиться по профилю стенографистки, личного секретаря, бухгалтера, счетовода или младшего руководящего работника».
Стенографистка – персонаж старых фильмов и картин Эдварда Хоппера, миловидная девушка, которую зовут в офис начальника, чтобы записать что-то под диктовку (или, более зловеще: не записать): образы, заполняющие изнанку нашего сегодняшнего сознания механическими пишущими машинками, копировальной бумагой и дисковыми телефонами. Но многим такая работа казалась хорошей, шагом наверх. По сравнению с трудом на фабрике, мельнице или складе она обещала этикет и приличия. Работа была непыльной, но и навыки требовались существенные. Создатели самых популярных систем стенографии, Питман и Грегг, хвастались скоростью, которой могут достичь те, кто их использовал. Обученный стенографии Грегга способен зафиксировать 150 слов в минуту – достаточно, скажем, чтобы записать лекцию; запись некоторых типов материала достигала более 250 слов в минуту. У Грегга был комплексный словарь, состоявший из плавных кривых и точек. Самые мельчайшие закорючки, вариации в длине линий, расположение линий и точек передавали оттенки смысла. Для неопытного глаза слова play, plate, plea и plead выглядели одинаково. Слово «бизнес» напоминало птицу в полете. Слово «грабеж» было похоже на китайский иероглиф. Длинные листы общих форм и выражений надо было выучить наизусть и освоить. Но приложив усилия, можно было действительно стать мастером и оказаться востребованным на рынке труда
ОНИ ПРИШЛИ К УСПЕХУ
Многие выпускники средних школ посещали нашу школу в последние тринадцать лет. Многие из них сегодня занимают прекрасные должности с хорошей зарплатой. Они капитализировали среднее образование через профессиональную подготовку.
Бизнес-школа Пауэлла сделала довольно многое, как и было обещано. В извещениях о выходе на пенсию и некрологах в 1980-е и 1990-е годы пожилые скрантонцы поколения Джейн рассказывали удивительно похожие истории: они окончили ту или иную скрантонскую среднюю школу, продолжили у Пауэлла, вышли оттуда, умея записывать под диктовку, печатать, составлять деловые письма, и соответствовали формальным критериям тогдашней офисной работы. Они занимали вакансии в телефонных компаниях, на железной дороге, смогли пережить Депрессию, годы войны и затем поднимались по служебной лестнице, порой до руководящих должностей, и в итоге могли взглянуть на свою трудовую деятельность с удовлетворением.
В январе 1933 года, получив диплом об окончании средней школы, Джейн поступила на одну из программ бизнес-школы Пауэлла, специальный ускоренный курс секретарши[134]. Ей потребовалось многое выучить. Составить деловое письмо означало сначала сделать заметки о том, чего хочет начальник, а затем выразить это собственными словами. Чтобы повысить скорость печати, нужно научиться не понимать, что ты печатаешь: чтобы отвлечься, Джейн иногда пела, когда печатала. Ну и конечно, бесконечные упражнения по скорописи. Она воспринимала все это серьезно, хотела быть самой лучшей машинисткой и стенографисткой, какой только могла. И, как сообщает ее старший сын Джим – доверенное лицо большую часть ее старости и чуткий слушатель историй из ее молодости – она не жалела о месяцах в школе Пауэлла, находила работу «интересной, сложной, нужной и важной».
Бизнес-школа Пауэлла считалась достаточно респектабельной в Скрантоне, чтобы местная газета освещала ее выпуски наравне с выпусками в Центральной школе. 23 июня 1933 года The Scranton Times сообщает о шестнадцатом хоумране Бейба в сезоне; о контрабандисте, разыскиваемом за убийство, и о 114 новых выпускниках бизнес-школы Пауэлла, собравшихся в актовом зале Центральной школы. Вот они, в сопровождении оркестра, соло на саксофоне и тромбоне, исполняют гимн Соединенных Штатов, слушают обращение директора Пауэлла и получают дипломы, которые вручает его сын. Это был довольно примечательный документ, этот диплом, единственный диплом в жизни Джейн – на хорошей бумаге, огромный, с выгравированным изображением школы, торопящихся старинных машин и автобусов 1920-х годов. Он свидетельствовал о «достижениях в учебе» выпускника.
Нельзя опускать время в бизнес-школе Пауэлла как ненужную или неуместную сноску в биографии Джейн, как будто ее великая фигура уменьшилась до зубрежки скучных офисных навыков. Ведь оно тоже свидетельствует о том, как вся ее жизнь закаляла и сохраняла ее интеллектуальные способности. Мы не знаем, насколько решение посещать школу Пауэлла было здравым выбором ее собственной прагматичной натуры, а насколько стало результатом уговоров родителей. Достоверно известно только то, что в тех условиях она поступила разумно, даже мудро. Конечно, это окупилось. «Если я говорю это сама, – напишет она, – значит, [я] действительно стала хорошей стенографисткой. Я очень рада, что сделала [это], потому что я зарабатывала этим на жизнь – и, соответственно, в каком-то смысле на мою независимость – многие годы».
Но зарабатывать на жизнь она начнет позже. Примерно весь следующий год Джейн работала в газете, ей не платили. Как и многие стажировки в наши дни, эта имела неоценимое значение, сформировав необходимые навыки, обеспечив ей опыт работы, привив вкус к журналистике и дав хотя бы отдаленное представление о ней. В школе ее поддерживало писательство – стихотворения, небольшие эссе, пробы пера, слова, написанные на бумаге. Писатели были ее примером для подражания, ее мечтой. Она знала, что хочет стать писателем; ничто из сказанного за всю ее долгую жизнь никогда не свидетельствовало об обратном. «Ее цель – стать писателем, сначала газетным репортером, а потом писать что-то еще»[135]. Это фрагмент ее автобиографии из книги, в которой в 1932 году было опубликовано одно из ее стихотворений.
В конце лета 1933 года Джейн пошла работать в The Scranton Republican, которую вскоре поглотила другая местная газета, The Scranton Times[136]. Однажды в середине октября (Джейн работала там чуть больше месяца) Republican опубликовала заголовок на первой полосе шириной на семь колонок: «Речь Гитлера разбудила страх войны». Следом сообщалось, что президент Рузвельт работает над тем, чтобы сделать ликвидными фонды, оставшиеся в лопнувших или находящихся на грани банкротства национальных банках; торнадо прокатился по Оклахоме, убив трех человек; ФБР сформировало специальный отряд, чтобы найти похищенного сына владельца торгового центра. На третьей странице читателям предлагались местные новости, в том числе: парашютный прыжок, в котором что-то пошло не так, на местном летном поле, реклама похоронного бюро, шерстяных пальто и пружинных матрасов за 10 долларов 75 центов. Наконец, на четвертой странице газета снова открывалась чем-то наподобие второй первой полосы – баннер на всю ширину страницы, украшенный силуэтами светских женщин, рассказывающих о новостях местного женского общества и его клуба.
Здесь семнадцатилетняя Джейн Батцнер приобрела свои первые журналистские навыки, «занимаясь рутинными заметками о свадьбах, вечеринках и собраниях Женщин Лося[137] и Леди Гнезда сов № 3»[138]. Это, надо сказать, слова Джейн, написанные в 1961 году, и вам может показаться, что она все выдумала. Это не так. Оба – настоящие женские клубы той эпохи, филиалы мужских братств. На странице, пестрящей фотографиями недавних и будущих невест, читатели узнавали, что в мюзикл для Лакаваннского филиала Ордена восточной звезды приглашен петь баритон. Неделю, посвященную «Американской девушке», завершало шоу в масонском храме, где изображались семь возрастов в жизни девушки по аналогии с шекспировскими семью возрастами мужчины.
Некоторые сообщения на странице для женщин получали больше места, как, например, репортаж, вышедший под таким заголовком:
ПИКНИК ПОД ЛУНОЙ
В СКРАНТОНСКОМ ДОМЕ
СВИДЕТЕЛЬСТВУЕТ О БОЛЬШОМ УСПЕХЕ.
СОТНИ МУЖЧИН
И ЖЕНЩИН-РЕСПУБЛИКАНЦЕВ
ПРИСУТСТВУЮТ НА МЕРОПРИЯТИИ
Мероприятие состоялось на «просторной лужайке в „Марворте“, загородном имении миссис Уортингтон Скрантон», спонсируемое Лакаваннским женсоветом Республиканской партии – и, конечно, превзошло всяческие ожидания. Там были пикник, музыка, гадание, киоски с национальной кухней и, «хотя в желающих недостатка не было», к счастью, никто не стал толкать речь. Тем временем «метеоролог обеспечил лунный свет по расписанию».
В газете редко стоят подписи, так что мы не можем знать, написала ли ту или иную заметку в Republican Джейн. По большей части, ее работа там окутана тайной – которую создала она сама. Например, известно, что она составляла рецепты, такие как рецепт нормандского яблочного пирога, который, по всей видимости, не мог получиться хорошо – как рассказывает одна из родственниц, Джейн написала «половина чашки пекарского порошка» вместо половины чайной ложки. «Это было нелепо и вызвало явное недовольство»[139]. Конечно, продолжает она, «Джейн никогда ничего не готовила». Джейн писала не только для женских страниц. Она освещала общественные собрания, писала обзоры о кино, книгах и театре. Но на самом деле это не важно: вы учитесь основам журналистики независимо от того, какова ваша тема. Вдруг начали иметь значение факты, правописание. Вечер миссис Уортингтон Скратон прошел всего за несколько часов до того, как утренний выпуск газеты отправился в печать: важны были и дедлайны.
Однажды, когда редакция попросила ее вернуть к жизни отдел писем, Джейн взялась писать письма сама, о политике и местных событиях. Когда первые попытки оживить колонку провалились, она спросила отца: «Что же мне делать?» Тот предложил ей написать письмо против собак – оно должно взбесить читателей. Она написала, и это сработало. Колонка начала привлекать интерес. Джейн больше не пришлось писать фальшивых писем.
Как она впервые получила работу? Позже она рассказывала, что издателю нужен был репортер, но платить ему было нечем. «Я могу работать бесплатно», – сказала Джейн[140]. Издатель удивился, но отказывать не стал: «Посмотрим, что получится, понравится ли нам это и понравится ли это вам». Потом в заявлениях о трудоустройстве Джейн будет просить зарплату 18 долларов в неделю[141]; однако – и это не было чем-то из ряда вон во время Великой депрессии – она в действительности столько не зарабатывала. Хотя газета входила в профсоюз, вспоминала Джейн, «никто тогда не возражал против такого… бартерного соглашения»[142]. Газета поручила одному из своих репортеров «присматривать за мной и быть моим ментором. Я что-то писала, они публиковали это в газете. И для меня это был большой прорыв»[143]. Republican, скажет она в другой раз, была «моей школой журналистики, и, думаю, хорошей»[144].
Во время работы в газете она обычно вставала поздно, работала до вечера, потом заскакивала к отцу, который принимал больных даже вечером большую часть Великой депрессии[145]. К 1930 году он переехал из старого кабинета в здании банка Dime Savings в деловом центре города в новый, обустроенный специально для него, в новом Доме медицинских наук из кирпича и камня, выходящем на Вашингтон-авеню как раз напротив редакции Republican[146]. Лифтер поднимал Джейн на девятый этаж. За номером 909 в конце облицованного плиткой коридора располагалась длинная узкая приемная, врачебный кабинет доктора Батцнера в углу и два небольших процедурных кабинета.
Порой там все еще дожидались приема пациенты, и тогда Джейн ждала, как и все остальные, пока доктор Батцнер освободится. Если ей было скучно, она могла встать и смотреть в окно, откуда открывался вид на север и восток Скрантона; город располагался в долине между холмов. Поразительно, на какой маленькой сцене разыгрывались эти несколько лет ее жизни. Глядя вниз с высоты девятого этажа на Вашингтон-авеню, она видела в нескольких кварталах к северу вход для девушек в Центральную школу, выглядывающий из-за громады старого здания школы; напротив – высокую, крутую двускатную крышу и фронтоны мансарды дома Олбрайта, ее любимой библиотеки; а потом, через дорогу, школу Пауэлла и редакцию Republican