Апрель, 1889 г от Р. Х. Санкт-Петербург
Бледные весенние сумерки за окнами раздражали хозяйку дома, и горничная, повинуясь ее нетерпеливому жесту, поспешила задернуть тяжелые шторы. Уюта в комнатах не прибавилось. Гости, бывавшие здесь довольно часто, всегда чувствовали себя будто в просторной антикварной лавке, наполненной множеством старых вещей, каждая из которых оставалась сама по себе. И хозяйка – сама по себе, слегка нелепая в потертой собольей накидке поверх платья, давно вышедшего из моды, а точнее, никогда в моде и не бывшего. И хозяин – он редко появлялся на людях, присутствуя, так сказать, теоретически где-то в глубине большой квартиры. Детей им Бог не дал. И, рассуждая беспристрастно – к лучшему. Что бы они с ними делали?
– Свечи, господа, зажигаем свечи! – объявила хозяйка, грея под накидкой постоянно мерзнущие сухие ладони. – Каждый – свою… Елена Францевна, драгоценная, что ж вы не садитесь?
Одна из гостий – немолодая, полная, строго одетая дама с движениями удивительно плавными и неторопливыми (двигаясь, она как будто плыла в глубине моря, преодолевая телом сопротивление воды), – обернулась от чиппендейловского буфета, возле которого стояла, рассеянно проводя рукой по гладкой дверце.
– Приветствую старого знакомого, – она выговаривала слова с чуть заметным суховатым акцентом, – точно так же он стоял в гостиной вашей матушки… помните, Ксения? – в простенке между окнами, и свет падал на него с двух сторон, отчего громоздкий британец терял изрядную часть своей солидности…
Присутствующие заулыбались. Хозяйка – тоже, хотя не сказать, что очень уж искренне. Высокий молодой человек с пышной каштановой шевелюрой и красивым, слегка меланхолическим лицом сообщил, подходя к полной даме и беря ее под руку:
– Maman, c,a s'appelle la sentimentalite allemande.
Дама чуть заметно поморщилась, но позволила ему подвести себя к большому круглому столу, за которым расположились гости.
Всего гостей было шестеро. Кроме помянутой дамы и молодого человека – старуха в черных кружевах, нервозностью и неуклюжестью весьма напоминающая хозяйку (что и неудивительно, поскольку являлась ее теткой), румяный господин в круглых очках (известный в обществе поклонник переселения душ и животного магнетизма), а также – элегантная, энглизированного вида леди бальзаковских лет и не менее элегантный джентльмен. Последние сидели рядом и время от времени перебрасывались веселыми понимающими взглядами. С хозяйкой их связывало дальнее родство и склонность – от нечего делать – к экзотическим развлечениям, которых они, впрочем, в отличие от нее, никоим образом не принимали всерьез.
Перед каждым гостем стоял высокий подсвечник. Всего их – вместе с хозяйкиным – выходило семь: мистическое число! Когда свечи зажглись, неуютный сумрак отполз в углы, а главной стала середина стола, на которой желтел большой лист пергамена, исчерченный буквами, цифрами и геометрическими фигурами.
Хозяйка распахнула дверцы чиппендейловского буфета и достала из его глубин чайное блюдце тончайшего китайского фарфора. Господин в очках тут же строго выпрямился и принял таинственный вид. Тетушка в кружевах, поджав губы, проворчала:
– Негоже, милая: нынче пятница, и дата нечетная. По-иному надо, не сойдется…
– Негоже под руку говорить, – хозяйка передернула плечами, – а вы какого мнения, Иван Илларионович?
Господин в очках радостно встрепенулся оттого, что в нем признали знатока, и принялся с торопливой осторожностью излагать свое мнение на предмет различных способов призывания духов. Энглизированная леди, с улыбкой обведя глазами комнату, обратилась к той, которую хозяйка назвала Еленой Францевной:
– Вы правы, баронесса, а я и не приглядывалась: в княгининой гостиной мебель стояла совершенно таким же порядком, – и, понизив голос:
– Но какова разница!..
– Самое главное, – подхватил ее сосед, бросив иронически-сочувственный взгляд на хозяйку, – убедить себя в своих несчастьях. И они не замедлят воспоследовать.
Елена Францевна легким наклоном головы показала, что согласна. Ее сын, подвинув для матери стул, уселся рядом и с рассеянным любопытством принялся разглядывать знаки на пергамене:
– Славянская азбука готическим шрифтом… интересно… А вот что: знает ли кто-нибудь из вас, где теперь эта индусская предсказательница?
– Ефим, сделай милость… – предупреждающе начала баронесса; но джентльмен вопросительно приподнял бровь, и молодой человек, улыбаясь, пояснил:
– Ну, та самая, с колокольчиками на щиколотках. Помните? Вот так же мы сидели с вами в пресловутой княгининой гостиной. Сто лет назад, если не ошибаюсь. Она вплыла, смуглая и необыкновенная, как черный лотос. Принялась нас пугать… И вдруг! Все сбылось по ее слову! Фамильные драгоценности – или что там? – пропали, и, кажется, до сих пор…
– Как не помнить, – леди состроила жалобную гримаску, – этот следователь… господин Кусмауль, он из меня тогда душу вынул, хотя он и премилый…
– Зизи! – нервный вскрик хозяйки утонул в звоне разбившегося блюдца.
Тетушка заахала, всплескивая руками – в ужасе перед дурной приметой, господин в очках поспешил заявить, что примета – учитывая специфику предстоящего, – наоборот, очень даже хорошая, леди и джентльмен с легким недоумением переглянулись, молодой человек обескуражено вздохнул:
– Верно, не стоило поминать… Но согласитесь, право: это ведь было настоящее приключение!
– С того дня начались все мои беды, – убитым тоном провозгласила хозяйка, без сил опускаясь на стул.
Леди, которую она по-родственному назвала Зизи, отвела глаза. Ей очень хотелось сказать, что главная беда Ксенички Благоевой – рожденной княжны Мещерской – заключается ни в чем ином, как в самой Ксеничке.
– Ценю твое благородное молчание, – шепнул ей сосед.
Баронесса коротко взглянула на сына, и тот поднялся, чтобы позвать горничную.
Спустя несколько минут, когда осколки были убраны, дамы и господа наконец разместились вокруг стола и приступили к тому, ради чего собрались: общению с потусторонним миром. Блюдце, вынутое из буфета взамен разбитого, закоптили на семи свечах и поместили в самый центр стола. Господин в очках, румянец которого слегка поблек в связи с торжественностью момента, заговорил приглушенно и нараспев:
– Reginae magnae Cleopatrae spirite, voco ti…
– Стойте! – внезапно, резко подавшись вперед, прервала его Ксения. Руки присутствующих, потянувшиеся было к блюдцу, замерли.
– Я решилась, – быстро, опережая вопросы, заявила Ксения, – прошу вас, господа… Иван Илларионович… Нынче мы станем искать другого общества. Клеопатра простит.
Она откинулась на спинку стула и громко произнесла (голос почти не дрожал):
– Дух блаженно почившей Анны Мещерской… явись, поговори с дочерью своей! Помоги мне!
Наступила тишина. Фарфоровое блюдце, над которым застыли, почти не касаясь его, семь ладоней, пришло в движение.
С тихим шуршаньем оно медленно обернулось вокруг своей оси. Тетушка в кружевах коротко вздохнула, как всхлипнула. Иван Илларионович повел напряженным взглядом на нее, потом на Ксению, потом на блюдце.
– Маменька, здесь ли… – не справившись таки с голосом, едва слышно прошептала Ксения. Блюдце подтвердило: здесь.
Дух княгини Мещерской, отлетевший из этого мира шесть лет назад, и впрямь явился, воспарив над трепещущими свечными огоньками. В комнате не стало, впрочем, ни светлее, ни уютнее.
– Ты… все теперь знаешь. Видишь: нет счастья, нет покоя. Скажи, отчего так?..
Узкая, в изящных кольцах рука Зизи над блюдцем слегка дернулась. Что за мелодраматизм, в самом деле. Стоило ввязываться в эдакую моветонную глупость. Знала ведь, что с кузины станется… Но – любопытно! И оно ведь движется… ползет?..
Невольно затаив дыхание, гости смотрели, как блюдце подползает к цепочке готических букв, оборачивая намеченную на краю копотью стрелку то к одной, то к другой. Иван Илларионович, не выдержав, взялся читать вслух:
– В… к… а… в ка-мне… сча-сти-е…
– В камне – счастие, – монотонным эхом повторила Ксения, – я так и знала.
Баронесса качнула головой, будто хотела – вслед за Зизи – укорить себя за участие в этом мероприятии. Ее сына, кажется, интересовало другое: с рассеянной, немного скептической, немного снисходительной улыбкой он приглядывался к лицам. Кто же двигает это несчастное блюдечко? Не может ведь оно ползать само?
Или – может?..
– Я так и знала, – повторила Ксения, голос ее вновь окреп, – камень украли, и все пошло не так. Ты, маменька, знаю, гневаешься на меня за то, что твой особняк продала. Но куда было деваться? Боренька совсем нездоров! Ему-то за что наше проклятье? Скажи мне… скажи – кто украл? Кто?!
На последнем слове она едва не взвизгнула. Гости – кроме тетушки и Ивана Илларионовича – хоть им и было интересно и даже слегка не по себе, предпочли отвернуться: неловкость победила. Блюдце тем не менее прилежно задвигалось, выдавая ответ, который Иван Илларионович столь же прилежно озвучил:
– М… и… ш… к… а. Мишка.
– Миш…ка? – повторила, запнувшись, отнюдь не Ксения – баронесса. Ксения молчала, пытаясь, кажется, сообразить: что за Мишка? Ефим с удивлением взглянул на мать.
Повисшая тишина сделалась отчего-то такой тяжелой, что огоньки свечей потускнели и поникли. В этот миг даже рационалистически настроенный джентльмен почти не сомневался в том, что дух Анны Кирилловны Мещерской, свойственницы и давней знакомой семейства Ряжских, к коему он имел честь принадлежать, – вот он, тут, прямо над столом.
Внезапно тетушка в кружевах вскинула голову и вопросила высоким, вибрирующим от сладкого ужаса шепотом:
– Annette! Ma petite! C'est toi?!
– Тетя!.. – страдальчески оскалившись, выдохнула Ксения. Иван Илларионович укоризненно поджал губы. Ряжский возвел глаза к потолку. Зизи опустила ресницы. Лицо баронессы приняло индифферентное выражение. Блюдце не шелохнулось.
Бедная тетушка, не найдя ни в ком сочувствия (хотя, если бы пригляделась, могла бы заметить его в глазах сына Елены Францевны!), стушевалась и даже чуть было не отдернула руку от блюдца – но тут оно снова задвигалось, и теперь уже Ксения, подавшись вперед, начала громко читать вслух:
– Н…а…к… на-ка-жи… его… Кого? Кого наказать, маменька?
Блюдце споткнулось и поползло быстрее, при этом смысла в его ползанье как будто поубавилось:
– С-м-м-тр… к-н-г…
Однако, волнуется почтенная Анна Кирилловна, отметил про себя Ряжский.
– Книгу! – радостно вскрикнула Ксения, и блюдце тут же подтвердило: точно, к-н-и-г-у.
– Что за книга? Зачем книга?
Запинаясь и теряя буквы, дух начал объяснять, что и зачем. Свечи, до сих пор горевшие ровно, взялись вдруг трещать и чадить. Понять объяснения было трудно. Рука Ксении, напряженно тянувшаяся к блюдцу, совсем онемела.
– Не вижу, – прошептала она растерянно, – запуталась…
– Да вот же, – сказал Ефим. Глянул на мать, будто извиняясь. Ему явно надоело отыскивать в происходящем забавные стороны. И впрямь: сколько можно?
– Первая книга на нижней полке слева… Так, Константин?
Ксения перевела быстрый испуганный взгляд с него на Ряжского.
– Похоже, – кивнул тот, – что там дальше? Ага… страница тринадцать.
– Четвертое слово в седьмой строке, – сказала Зизи.
Все снова уставились на блюдце.
– Так? – спросила Ксения, и блюдце успокоено подтвердило: так! Вслед за чем повторило: «Накажи», – и, доползя до центра пергаменного листа, окончательно замерло.
Никакие вопросы и призывы уже не могли его оживить. Дух княгини Мещерской покинул собрание.
Гости, отступив от стола, возвращались понемногу в реальный мир. Со свистящим шорохом свернулся в трубку желтый лист, расписанный буквами и знаками. Свечи, сдвинутые на край стола, горели теперь ярко и мирно, по-домашнему. Иван Илларионович снял очки и протер их мягкой фланелевой тряпочкой. Он чувствовал себя слегка обманутым: спиритический сеанс не оправдал ожиданий. Планировалось свидание с Клеопатрой, а затем с Цезарием Гейстербахским… и что? Разве что книга… Да! Книга!
– Заглянем же наконец в книгу!
– Конечно. Сей же час отыщу, – Ряжский, поднявшись, шагнул от стола. Книги помещались в соседней комнате, именуемой кабинетом – якобы хозяин предавался там высокой умственной деятельности. На самом деле горничная ходила туда убирать раз в месяц – чаще-то все равно никто не заглядывал, не стоило и надрываться. Сейчас эта горничная, стоя на пороге гостиной, выслушивала распоряжения хозяйки насчет ужина. Внезапно Ксения прервалась, махнула рукой и обернулась так резко, что по всегдашней своей неуклюжести едва устояла на ногах. Ефим даже сделал движение: подхватить, – но она уже бежала к дверям кабинета, громко восклицая:
– Костя! Костя! Остановись!
– Ах, Боже мой, – сморщившись, будто от кислого, пробормотала Зизи.
– Не ходи и не ищи никакой книги, – категорическим тоном заявила Ксения, – ужин стынет.
– Так за ужином и прочитаем, – добродушно заявил Ряжский, улыбаясь, – ты же сама наверняка сгораешь от нетерпения.
– Нет! – она тряхнула головой. – Мне это совершенно не интересно.
Ефим взглянул на Ксению, потом – на мать. Баронесса тоже смотрела на госпожу Благоеву – со сдержанным сочувствием, думая при этом, однако, явно о чем-то своем, очень далеком от происходящего.
– Мы бы помогли вам разработать план, – сказал Ефим.
– План? Какой план?
– Наказания похитителя, разумеется, – Зизи надоело скрывать раздражение. – Честное слово, кузина, тебе давно не пять лет и даже не шестнадцать. Можно бы…
– Вот именно, – Ксения, резко передернув плечами, издала деревянный смешок, – давно не шестнадцать. Оставим это, господа.
Вконец разочарованный Иван Илларионович раскрыл было рот, чтобы возразить… и закрыл. Гости поднялись и двинулись в столовую. Тетушка в кружевах задержалась возле подсвечников. Она была единственной, кого инцидент с книгой никоим образом не затронул. Точнее, она в него просто не вникла – как и в то, зачем нужна книга.
– Annette, Annette, ma pauvre Annette!.. – пробормотала она, несколько раз проведя рукой по кружевной скатерти, будто хотела стряхнуть с нее крошки.
Ксения Благоева едва дождалась ухода гостей (которые, надо признаться, и не стремились особенно задерживаться). Рысью, почти не задевая по пути за мебель, метнулась через гостиную с давно погашенными свечами, распахнула дверь в кабинет.
Нужная книга обнаружилась сразу. Это был сборник какого-то поэта – Ксения и не подумала посмотреть, какого, равно и задать себе вопрос, отчего вдруг поэтическая книжка объявилась у ее мужа, который рифмованной речи не воспринимал в принципе. Стремительно зашуршали страницы. Вот и тринадцатая… экой номер – не к добру! Или – наоборот? Хмурясь и четко двигая губами, Ксения вполголоса прочитала четверостишие с искомым словом:
– Не ждите, я жалеть не стану,
что оставляю навсегда
мой Альбион, страну туманов.
Однако – в этом ли беда?..
Сентября 11 числа, 1889 г от Р. Х.
Имение Калищи, Санкт-Петербургской губернии, Лужского уезда
Здравствуй, милая Элен! Сердечно обнимаю тебя и прошу прощения за свой поспешный и необъявленный отъезд из столицы.
Попробую объясниться. Даже сейчас, в деревне, гуляя по лесам и долам, пребываю я в совершеннейшем расстройстве и смятении чувств. Ты знаешь лучше других, что таковое состояние для меня не характерно, и потому я верю, что твое великодушное сердце простит мою беспардонную неучтивость.
Однако, все по порядку. В прошлое наше свидание я говорила тебе, что визит мой в Петербург связан с литературными делами. Именно так я и задумывала свое пребывание в столице. Собрать материал для нового романа побудила меня отчасти скука деревенской жизни, отчасти (тебе я могу в этом признаться) – светский успех «Сибирской любви». Тщеславие – сомнительная опора в делах, но кто из нас ему не подвержен? Ты отговаривала меня, объясняя опасения свои рискованностью мною задуманного, а я, несчастная, не прислушалась к твоим разумным словам. И вот что из этого вышло.
Дней уже больше десяти тому назад, ввечеру отправилась я в район Канатной фабрики, что за Чухонской слободой, чтобы осведомиться о жизни, быте и нравах местных обитателей. Особенно меня интересовали завсегдатаи игорных домов, трактиров, девицы легкого поведения и прочие жители городского дна. Оделась я, как всегда, скромно и неброско, чтобы не привлекать излишнего внимания тамошних обитателей. До моста на Голодай меня довез извозчик, дальше он ехать отказался, говоря, что там, мол, по ночам барышне бывать опасно. Где у этих людей логика мысли? Никогда мне этого не понять. В результате я велела ему ждать, а сама отправилась пешком, вглубь Чухонской слободы, а затем к фабрике, вкруг которой теснились подслеповатые деревянные домишки. Прогулка моя начиналась не без приятности. Выйдя на побережье и впав в некое оцепенение, слушала я резкие крики чаек, любовалась пронзительными красками вечернего неба и созерцала меланхолический вид на пустынные об эту пору острова Жандармерова, Кошерова и Гонаропуло. Далее за час наблюдения над нравами слободы я записала много удивительных для будущего читателя фактов и подслушанных словечек. Меж тем окончательно стемнело, на Думской башне пробило 11 часов, дороги стали вовсе пустынными и жуткими. Я собралась уже идти назад, как вдруг услыхала какие-то крики, и стоны, и звуки ударов. Забежав за угол трактира-развалюхи, увидела, как трое оборванцев избивают ногами лежащего человека, по виду прилично, и даже богато одетого. Луна в те дни находилась в фазе полнолуния, и в ее безжалостном свете я с ужасом увидала блеснувший в руках одного из нападавших нож… Нож опустился, лежащий человек глухо вскрикнул. Будь я девушкой более тонкой конституции, я, должно быть, упала бы в обморок или убежала (негодяи в пылу драки меня не видели), но предыдущие испытания закалили мое сердце, и я достала из ридикюля пистолет, который всегда ношу с собой в такие места для обороны, и выстрелила в одного из нападавших. Представляю, что ты сейчас обо мне думаешь, но сложившаяся к тому моменту картина была слишком нервической даже для меня: на моих глазах убивают человека, помощи ждать неоткуда, я – случайная свидетельница – его единственная надежда спастись.
Оборванец, в которого я выстрелила, повалился замертво, остальные двое, видимо, испугавшись, бросились бежать. Я, не чуя под собой ног, и трясясь, словно в лихорадке, подошла к лежащему человеку. На его плаще расплывалось кровавое пятно, другой порез уродовал лицо, но сознание его не покинуло, и глаза были открыты. Увидав меня, он вдруг приподнялся и принялся ругаться самым ужасным, трущобным образом (многих слов я попросту не понимала), что совершенно не гармонировало с его одеждой и прочими деталями облика.
Справившись с болевым шоком, он спросил меня, что я тут делаю и где мои спутники. Узнав, что я нахожусь здесь одна, он снова начал ругаться, а потом приказал (именно приказал, а не попросил) вывести его оттуда, обещая награду. Я понимала, что он вне себя от боли и потери крови, а меня принимает за служанку или подавальщицу из какого-нибудь ближайшего притона. К тому же на обиды просто не было времени – оставшиеся в живых оборванцы могли вернуться в любую минуту. Я предложила ему встать, опираясь на меня. О том, чтобы тащить его, не могло быть и речи – он слишком велик даже для моей, отнюдь не субтильной, фигуры. Я высказала соображения о том, что следовало бы позаботиться о помощи человеку, в которого я стреляла – он разразился новым потоком ужасной площадной брани. Меня покоробило, но я не могла не признать, что в его положении отсутствие человеколюбия по отношению к пострадавшему выглядело вполне оправданным.
Когда, с великими трудами и преодолев ужасные мучения, мы, наконец, добрались до извозчика (трусливый ванька был в великом страхе и явно жалел, что, польстившись на заработок, остался дожидаться меня), спасенный мною мужчина велел везти его на Аптекарский остров, к игорному дому Туманова. Когда я осмелилась поинтересоваться, не лучше ли ему в его состоянии отправиться домой, он засмеялся с самым ужасным видом (не забывай, что лицо его было порезано ножом, и по нему, несмотря на все мои усилия, текла кровь), и сказал, что этот великосветский игорный притон и есть его родной дом. Я подумала было, что у него начинается бред, но в остальном он изъяснялся вполне ясно и здравомысляще (если не считать вопиющей простонародности его речений).
Короче, мы подъехали к дому Туманова (ты знаешь, что он был построен недавно по образцу лучших лондонских клубов) как раз в тот момент, когда там вовсю разгоралось веселье. Богатые экипажи, светские щеголи, лакеи, камердинеры, ливреи, особы легкого поведения в ужасных шляпках и нарядах, непременные в таких местах цыгане, в общем все, как это описано у прогрессивных европейских писателей – запах больших денег, нравственного разложения и светского разврата. Раненный велел подвезти его к заднему крыльцу, я помогла ему сойти, и хотела было удалиться, считая свою миссию исполненной, но он сказал, чтобы я осталась. До сих пор не могу понять, почему я подчинилась. Выбежавший навстречу слуга в роскошной, хотя и несколько вульгарной ливрее явно признал спасенного мной человека и готов был оказать ему всяческую помощь и поддержку. Так что мое дальнейшее присутствие совершенно не требовалось. Да и само пребывание в подобном месте, в полночь, не делало мне чести. В общем, не было ничего, кроме полупросьбы, полуприказа истекающего кровью незнакомого человека, который, к тому же, ни на минуту не прекращал ругаться. И, ты не поверишь, Элен, но я осталась.
Потом лакей и прибежавший откуда-то невысокий человечек с лисьими глазками (впоследствии я узнала, что это управляющий клубом) с трудом тащили раненного наверх, по узкой, крутой лестнице. Наверху, в просторной комнате, обитой темно-красным шелком, уже ждал немолодой врач в зеленом жилете, с белыми, словно вымоченными в каком-то растворе руками. Он велел раздеть раненного. Я опять хотела уйти, но управляющий вежливо проводил меня в соседнюю комнату и попросил подождать там. Поверь, Элен, я никогда не видела ничего страннее покоев, в которых очутилась. Твой тонкий, безупречный вкус ожидало бы в них немалое испытание. Вот что там было: самая невероятная смесь стилей, подлинной роскоши и немыслимых вульгарностей. Наборный малахитовый столик (со времен своей сибирской эскапады я легко могу опознать в нем настоящее произведение искусства, достойное царских апартаментов) и картинка с лебедями на нем, купленная на блошином рынке. Персидские ковры, стулья эпохи какого-то из Людовиков, бронза, серебро, позолота, картины… Все это вперемешку, навалом, без всякого намека на единое пространство и оформление. Если это личные покои, то совершенно непонятно, как в них можно жить. Взглянув на все это, я как-то по-особому оценила свой скромный учительский домик, который ты, Элен, всегда ругала за подчеркнутый аскетизм. Право слово, моя бедность намного привлекательнее такого богатства.
Меж тем врач очистил раны пострадавшего и принялся зашивать их. Ругань, которая неслась при этом из комнаты, не поддается никакому описанию. В конце концов, насколько я сумела понять, раненный попросту прогнал врача и громовым голосом запретил ему притрагиваться к себе. В комнату, где я находилась, забежал человечек-лиса, и чуть ли не со слезами на глазах попросил меня воздействовать на его хозяина. Иначе, дескать, у того лицо останется изуродованным. Меня, по чести, все это приключение уже измотало до крайности, и я мечтала только об одном: добраться до своей комнаты в номерах, скинуть испачканную кровью одежду, принять ванну и уснуть. Жизни раненного, как я поняла, ничего более не угрожало, и мои мысли все более возвращались к другому человеку, тому, кого я, быть может, убила наповал.
Однако элементарное сострадание заставило меня прислушаться к просьбе человечка-лисы. Быть может, совсем чуть-чуть здесь примешивалось и любопытство, ведь я до тех пор ничего не знала о спасенном мною человеке. Я зашла в комнату, и тихим, но уверенным голосом сказала раненному, что ему следует неуклонно подчиниться всему, что сочтет нужным делать врач. Лежал он передо мной почти совершенно обнаженный, с залитым кровью лицом и дикими от боли и настойки опия глазами. Услышав мой голос, он развернулся ко мне, усмехнулся и махнул врачу рукой, разрешая приступать к операции.
– А ты пока расскажи мне о себе, – велел он мне, почти не шевеля распухшими, как котлеты губами.
Чтобы отвлечь его от боли, я начала что-то рассказывать о своей работе и деревенской жизни. Он слушал внимательно и даже перестал ругаться. Человечек-лиса смотрел на меня, подобострастно улыбаясь и молитвенно сложив руки. Я поняла его жестикуляцию как выражение благодарности и приглашение не останавливаться, ибо крутой нрав лежащего на кушетке человека уже был мне к тому времени известен.
Далее в неспешном течении моего рассказа наступает момент, о котором мне стыдно писать даже тебе, Элен. Впрочем, ты взрослая женщина, мать двоих детей, и твои прогрессивные взгляды на мораль и физиологическую сущность человеческого существа мне известны. А потому сообщаю тебе без всяких экивоков: на протяжении всего монолога я не могла отвести глаз от этого грубого мужика. Его огромное распростертое тело попросту притягивало мой взгляд. И самое ужасное: несмотря на его болезненное состояние, он, кажется, заметил это.
Когда все процедуры были закончены, я быстрее пули вылетела в соседнюю комнату. Почти сразу же туда вошел управляющий и от имени раненного предложил мне деньги. Я, естественно, отказалась. По всей видимости, из-за боли и опийного опьянения раненный плохо слышал мой рассказ и по-прежнему принимал меня за горничную или служанку.
Однако человечек-лиса слышал меня хорошо. Отказавшись от мысли всучить мне деньги (сумма, кстати, предлагалась немалая), он, в свою очередь, осведомился, не может ли он что-нибудь для меня сделать. Я, наконец, задала давно интересовавший меня вопрос: кого же я спасла и кем этот человек приходится владельцу клуба? Последовавший ответ меня слегка обескуражил, но в чем-то я уже была к нему готова. Лежавший в соседней комнате человек оказался самим владельцем и основателем игорного дома – Михаилом Тумановым.
Поразмыслив немного, я сообщила человечку-лисе (он представился мне как Иннокентий Порфирьевич – чего-то в этом роде, я, признаться, и ожидала), что мне, как сочинителю и литератору, для написания моего нового романа полезно будет ознакомиться с нравами завсегдатаев игорного дома. Он сначала разохался и принялся было пространно объяснять мне (иногда даже вставляя французские слова и щеголяя ужасным произношением), что приличествует и наоборот девушке моих лет, внешности и сословия, но я быстро и решительно оборвала этот поток лакейского красноречия. Он мигом оборотился в нормального делового человека и, подумав, сказал, что постарается мне помочь. Мы договорились о встрече в четверг и на том расстались, уверив друг друга во взаимной симпатии. Его хозяин, как я поняла, к тому моменту, наконец, поддался чарам опийной настойки и уснул (настойки этой влили в него немеряно сразу по приезде, но до поры его могучая конституция, на его несчастье, обарывала и сон, и обезболивающее ее действие).
Вернувшись в номера и выполнив все, о чем мечталось, я, против собственных предположений об истощении сил и нервов, не могла не только уснуть, но даже сидеть или лежать спокойно, и чуть не до утра ходила по комнате как тигра в зверинце, смущая, должно быть, соседей.
Туманные картины Голодаевского побережья, фабричной слободки, всего моего вечернего приключения вставали перед моим внутренним взором, перекрываясь и накладываясь на противоречивый облик Туманова, сама фамилия которого удивительным образом гармонировала с обуревающими меня чувствами и переживаниями. И какая же все-таки дикость эти так называемые народные нравы! В наш просвещенный век иметь под боком у процветающей столичной культуры такие вот слободки, где пьянство и убогость самого бытия калечат и развращают людей с самого детства до смерти. Какой позор для всей цивилизации! С этим, несомненно, следует бороться, бороться неустанно, отдавая этой борьбе весь жар души. Вот подлинно благородная задача для человека, живущего на пороге двадцатого века!
Однако, следует признать, что все эти ясные картины достойного образа мысли и существования являлись и являются в мой мозг как бы затуманенными чем-то еще, чего я покуда не сумела определить с достаточной точностью, а потому погожу бередить твой ясный ум незрелыми плодами моих терзаний, быть может, совершенно напрасных и бесплодных. Прочла ли ты новую книгу г. Преображенского, коею я имела честь тебе рекомендовать? Что ты думаешь о явлениях животного магнетизма, в ней описанных? Мне кажется, что некий здравый смысл во всех этих писаниях присутствует, тем более, что некоторые явления, происходящие со мной сейчас, так и напрашиваются на какие-то физиологические толкования… Вероятно, следует отбросить лень, обратиться к первоисточникам и прочесть все это на немецком языке. Боюсь, без практики мне будет трудновато уяснить для себя нелегкие моменты этих ученейших трудов. Ты ведь не хуже меня знаешь, какими занудами могут быть эти ученые немцы, и в какие словесные кружева облекают они плоды своих интереснейших (надо это признать) изысканий и размышлений.
Возвращаясь от рассуждений к событиям моей жизни, сообщаю, что в четверг ко мне на Консисторскую улицу, где расположены номера, прибыл роскошный экипаж от Тумановского клуба. Кучер сослался на распоряжение Иннокентия Порфирьевича, а я так и осталась в недоумении: докуда простирается вольность этого лисоподобного управляющего в ведении дел клуба и приглашении гостей? Мог ли он пригласить меня помимо воли самого Туманова? И могу ли я считаться гостьей?
Однако, собрав свои письменные принадлежности, я, не колеблясь, отправилась в этот роскошный притон, не без волнения думая о возможной встрече с его владельцем. Дорогой я осведомилась у кучера о здоровье хозяина клуба (слуги всегда все знают) и услышала, что он вполне на ногах и ведет дела, как обычно. Видимо, его медвежье здоровье позволило ему без особого вреда для себя перенести столь тяжкие ранения. В предвкушении интересных впечатлений и не менее интересных сведений для моего будущего романа я уселась в экипаж.
Прости, Элен, но то, что произошло далее, настолько волнует меня, что я пока не в силах справиться с собой, и с присущей мне рациональностью описать тебе все по порядку. Позже, когда впечатления улягутся по своим местам и отчасти рассеются и потеряют остроту, я обещаю тебе подробнейшим образом рассказать обо всем, а пока… верь в благоразумие своей давней подруги и молись за меня, если хоть капля веры сохранилась в твоей просвещенной душе. Я же, увы, молиться не в силах, что иногда воспринимается мною как достижение Вольтерова просветительства, а иногда – как ужаснейшая из потерь, постигшая человеческую цивилизацию в целом и меня с нею заодно. Я вижу, как по-звериному глубоко, хотя и смутно, веруют крестьяне в усадьбе и в деревне. Посещение церкви и исполнение обрядов (сути которых они, по преимуществу, не понимают) приносят им радость и духовное удовлетворение, которого я, будучи материалисткой, лишена совершенно.
В Гостицах все по-прежнему. Сестрица с матушкой, чадами и домочадцами здоровы, неустанно осуждают меня за мой способ жизни и мысли (удивительнейшим образом забыв, что сами были ему не последней причиной). Муж сестры затеял какую-то сельскохозяйственную реформу и гордится ею настолько, что готов обсуждать ее даже со мной. По-моему, все это очередная помещичья блажь, которая не решит ни одной из деревенских проблем, а лишь встревожит крестьян, коии и так неспокойны, нищи, запойны и мятежны духом.
Младшие ученики мои с благодарностью откликаются на любую попытку вложить в их вихрастые головы хоть какую-то крупицу знаний, а старшие по большинству являют собой образцы уездного скудоумия и догматизма. Они готовы учиться арифметике и алгебре, и даже грамотному письму, но география с историей и зоологией представляются им настолько далекими от их повседневных интересов, что, когда я рассказываю им из этих предметов, они с полной уверенностью просто засыпают, отдыхая от крестьянских, ремесленных или торговых трудов, которыми нагружает их семья.
Как обстоят дела у Василия Александровича? Здоровы ли Петенька с Ванечкой? Напиши подробно. Еще раз прости за поспешный отъезд. Засим всех крепко обнимаю и целую.
Навсегда твоя Софи Домогатская.
Сентября 20 числа, 1889 г. от Р. Х.
Санкт-Петербург
Милая, гадкая Софи!
Получив днями твою карточку с «pour prende conge» я попросту не находила себе места, гадая, что еще с тобой приключилось. Выпила как простой компот всю склянку успокаивающей микстуры, что прописал мне по капле доктор Зельский, и никак не почувствовала ее действия. Ругала себя и тебя последними словами, даже невинному Васечке досталось от моего плохого настроения. Зачем ты не остановилась у меня! Зачем я тебя не уговорила! Право, Софи, что за ненужная церемонность между старыми подругами! Твои рассуждения касательно компрометации нашего семейства мне просто смешны. Все знают, что мы с тобой в коротких отношениях с детства, и во всех салонах я с гордостию за твой талант называю тебя своею лучшею подругою. И кого б ты стеснила в нашем особняке на Разъезжей, где по утрам, бывает, живого человека не дозваться, и бродишь, и ищешь кого-нето, чтоб слово сказать…
Когда же принесли письмо, я сперва успокоилась, а потом еще больше встревожилась и разволновалась. Софи! Софи! Заклинаю тебя всеми святыми, памятью батюшки твоего, чем угодно, хоть делом освободительных реформ, оставь, изгони из своего ума и сердца думы об этом человеке! Ради Бога, выходи за Петра Николаевича, и будьте счастливы! Он милый, кроткий человек, никогда тебя не обидит. И к литературным твоим занятиям и прочим увлечениям относится либерально (ты же именно это всегда называла камнем преткновения, говоря о невозможности замужества, – но вот, камень откатили с дороги). И доход у него хоть и невелик, но имеется, и имение не заложено (я уж через Васечкиных друзей узнавала). Чего тянуть, Софи! Или ты за пустяковыми отговорками ждешь, когда в твоей авантюрной натуре опять проснется жажда приключений, и потянет тебя в пропасть?! Равноправие полов есть великое благо, но ведь мужчины не могут рожать детей. Пусть женщина будет равноправным гражданином, ученым, писателем, художником, вообще чем угодно, но, по моему твердому убеждению, она не может исполнить свое предназначение на земле, не родив, не вскормив и не воспитав следующее поколение. Таков завет Природы и Бога (выбирай, что тебе больше нравится), и не нам с тобой это отменять или осуждать. И вот еще что, Софи. Ты всегда была образованнее меня, и имела более быстрый и острый ум, я с детства это чувствовала, смирилась и давно не обижаюсь на это. Но теперь есть область, в которой я прошла дальше, и ты не сумеешь этого отрицать. Быть женой и матерью – это огромная радость и счастье. Никакие рассуждения об общественной пользе и земской реформе не заменят женщине улыбки ее собственного младенца и сливочного запаха волосиков на его головенке. Заклинаю тебя, Софи, подумай об этом!
Зная тебя многие годы, я читала твое послание между строк и содрогалась от страха за тебя. Зачем вы с Петром Николаевичем не повенчались нынче осенью, как собирались? Все соблазны были бы уж позади, и геенна не разверзалась у твоих ног. Хотя и знала уже довольно, но тем не менее кинулась по всем своим светским друзьям и недругам (ради тебя ездила с визитами даже к тем, кого терпеть не могу – не будем по именам, ты знаешь, о ком я) наводить справки о Туманове. Уж к вечеру первого дня мои гладкие от природы волосы (послушности которых, помнишь, ты так завидовала в детстве) стояли дыбом и никак не хотели ложиться. По совершеннейшему пустяку нахамила Ванечкиной няне, послала Глашу в аптеку заказать еще капель, опрокинула на себя бонбоньерку с пудрой – в общем, полное смятение чувств и расстройство нервов.
Кое-что ты уж, наверное, про него знаешь, но все равно полезно увидеть это, сказанное (точнее, написанное) словами, чтоб не было соблазна изгнать из головы, забыть, как будто и не было ничего. Знай же, Софи: Туманов – человек из ниоткуда. Даже имя его, говорят, не данное ему от рождения, а им же самим выдуманное. Все бумаги его – фальшивые и справлены за деньги. Крещен ли он, и если крещен, то в какую веру – того никто не ведает. Сам он никогда не давал повода думать, что хоть во что-то верует. Впрочем, и о неверии тоже ничего не говорил, хоть дамы и пытали его об этом. Родился он где-то в трущобах. Мать его, по слухам, была дешевая проститутка, которая тут же по его рождении не то умерла, не то бросила его в куче отбросов. Кто его подобрал и вырастил – все покрыто мраком и тайной. Про детские годы он никогда и ни с кем не говорит. Все его огромные капиталы не унаследованы и не заработаны, а нажиты исключительно нечестными путями, из которых прямое воровство на улицах и рынках представляется самым простым и легко оправдываемым. Читает он с затруднениями и едва умеет писать, но при этом – феноменальный счетчик. Говорят, что в его голове целиком умещаются все бухгалтерские книги его заведений.
Теперь то, что тебя особо касается, – его личная жизнь. Писать буду прямо, не делая никаких скидок на твой девический статус, ибо водит моим пером единственно тревога за тебя и желание оградить любимую подругу от неприятностей. Его первый значительный капитал – результат интимного обслуживания престарелых светских дам, скучающих вдов и молодушек, выданных замуж за стариков. Чем он брал за свои услуги – деньгами, протекциями или иным образом, – здесь мнения света расходятся. Должно, и тем, и другим. Но не все ли равно? По общему мнению, он совершенно не Казанова, и женщин, в общем, не любит и даже презирает. Причем чем более женщина знатна, прилична в поведении и нравах, тем выше градус этого презрения. При этом сила его дикарского обаяния (я так понимаю, что ты успела испытать его на себе) такова, что немного найдется дам, в чьей постели он не успел еще побывать. После недолгого романа он их бросает с видом великолепного равнодушия, который одних доводит до нервического припадка и отъезда на воды, а в других, по закону противоположности, вызывает еще более сильную к нему привязанность восовокупе с ненавистью и брезгливостью. Все это мешается в такую адскую смесь, что как бы не превратилась в порох. В этом смысле меня совершенно не удивляет, что кто-то напал на него в фабричном поселке (а что он, кстати, там делал? – об этом ты не подумала?) и хотел его убить. Подумай только, что ты со своим пистолетом, быть может, избавила его от мести ревнивого мужа, лишив при этом жизни несчастного оборванца, которого великосветский рогач нанял за несколько серебряных рублей. Последняя скандальная связь Туманова была с графиней К. Он ее бросил, как и других, она же, по слухам, не смирилась, и все надеется чуть ли не силой вернуть его благосклонность. В чем сила его влияния на мужчин, я не знаю, и Васечка об этом говорить отказывается. Однако, мне кажется, что сказанного достаточно вполне, чтоб ты выбросила из своей хорошенькой головки все мысли об этом человеке. Поторопись же соединить свою судьбу с Петром Николаевичем, и ваш душевный и телесный союз сразу все излечит. Займись школой, хозяйством, роди ребеночка и предоставь призракам петербургских трущоб вести их мучительное существование вдали от тебя.
Василий Петрович и маменька с папенькой шлют тебе поклоны и наилучшие пожелания. Ванечка, слава Богу, здоров, а Петечка третьего дня перекушал мороженого и заболел ангиной. Жар уже спал, однако, горлышко еще красное. Даем микстуру и силимся удержать его в постели, чтобы не было осложнений.
Засим обнимаю тебя крепко-крепко и остаюсь верная тебе
«Любой, кому случалось праздно прогуливаться вкруг Васильевского острова, заметит, что разные его концы мало походят друг на друга. Южный берег весь уставлен огромными каменными строениями с пышной архитектурой. Северная же сторона глядит на Петровский остров и вдается длинною косою в сонные воды залива. По мере приближения к этой оконечности каменные здания редеют, уступая место деревянным хижинам. Между сими хижинами проглядывают пустыри и, наконец, строение вовсе исчезает, и вы идете мимо ряда просторных огородов, который по левую сторону замыкается рощами. Он, в свою очередь, приводит вас к последней возвышенности, украшенной одним или двумя сиротливыми домами и несколькими деревьями. Ров, заросший высокой крапивою и репейником, отделяет возвышенность от вала, служащего оплотом от разлитий; а дальше лежит луг, вязкий, как болото, составляющий взморье. И летом печальны сии места пустынные, а еще более зимою, когда и луг, и море, и бор, осеняющий противоположные берега Петровского острова, – все погребено в серые сугробы, как будто в могилу».
Однако, на сей момент в Петербурге стояла лишь ранняя осень, до зимы оставалось еще два месяца, в палисадниках алели рябины, и воробьи дрались в пыли из-за просыпанных зерен. Богач и миллионщик Туманов возвращался с Канатной фабрики, где меж деловыми людьми намечалась выгодная сделка с участием оной фабрики, Верфей и Путиловского завода. Если дело выгорит, то прибыль получится немалая, а главное, чистая, не облагаемая никаким налогом. Для участия в разговоре самого Туманова не было никакой особенной необходимости – вполне довольно было бы послать своего человека, но он пошел сам, не то чтобы не доверяя кому-то, но повинуясь той смутной тяге, которая жила где-то посередине его широкой груди, под богатым сюртуком из серой английской шерсти. Временами она (сам Туманов называл ее тоской) сподвигала его на действия весьма диковинные для его нынешнего положения. Бывало такое, что, скинув сюртук и засучив рукава тонкой рубашки, Туманов сам, в очередь с грузчиками, разгружал ящики с апельсинами и яблоками, присланными для ресторации игорного дома. Бывало, собственноручно варил суп, мешая в нем такие диковинные сочетания продуктов, от которых у знатных поваров (один из них был выписан из самого Парижа) вставали волосы дыбом. Случалось ему мыть полы в своих комнатах, выступать в роли вышибалы, приказчика, лакея – и все это делалось с такой гримасой мучительной серьезности на грубом лице, что возникшие было на лицах слуг усмешки таяли сами собой, оставляя в их душах чувство какой-то неопределенной жалости к заблудшей и явно томящейся душе хозяина. Сказать ему об этом они не смогли бы, да Туманов не стал бы их и слушать. Но на кухне и в служебных помещениях игорного дома его необычные привычки и склонности служили постоянным предметом для обсуждения, и какая-нибудь розовощекая кухарка или горничная говорила, щелкая орехи или лузгая семечки:
– Ой, барина-то как жалко! Глянешь, прям сердце рвется. Мается, сердечный, а от чего?
– К причастию не ходит, Бога не чтит, – оттого все, – откликалась от плиты баба постарше. – Кто Бога забыл, тот завсегда мается.
– Может и так, может и так, – говорила молодка, но при этом качала головой из стороны в сторону, будто не соглашаясь.
Туманов шел по пыльной дороге и жевал ягоды рябины. Горький вкус ягод словно бы холодил рот. Перед домом на колченогом табурете стоял таз с горячим яблочным вареньем. Девчушка лет пяти веткой отгоняла от него ос. Рассмотрев Туманова, она бросила свое занятие и подбежала к нему. Рыженькие волосики и белые ресницы делали ее похожей на веселого поросенка.
– Дядя, дай грошик, – сказала она и протянула выпачканную в варенье ладонь. – Я за тебя Богу помолюсь.
Туманов вытащил из кошелька монетку и дал девочке. Она цепко схватила ее, но не убежала, как он предполагал, а вдруг, изловчившись, поцеловала его в сжатый кулак, и тут же, глянув в лицо, рассмеялась весело и открыто. Ее поведение, лишенное системы, развеселило Туманова. Он рассмеялся в ответ, и потянулся погладить жидкие кудряшки, сквозь которые просвечивала розоватая кожица. Девочка увернулась, а оса, привлеченная яблочным запахом, сделала над ее головой замысловатый пируэт. Взблеснувший из-за облака луч заходящего солнца окрасил волосы и холщовое платье девочки в красноватые тона волшебного фонаря. Туманов двинулся дальше, но, сворачивая за угол, не удержался и обернулся, чтоб поглядеть на девочку еще раз. Увидел, как мальчик постарше, тоже рыжий и кудреватый, зажал сестренку локтем и отобрал полученный гривенник. Девочка некрасиво скривила лицо и убежала в безмолвном горе. Туманов дернулся было назад, но остановился, поняв, что любые разборы лишь сделают ситуацию еще хуже и тягостнее для всех участников.
На завалинке у покосившегося домика на три окна сидели мужчина и женщина. Женщина, достав из выреза платья веснушчатую грудь, кормила завернутого в тряпки младенца. Мужчина с шилом в руке починял недоуздок.
– Гляди-ко, ночью дождь будет, – сказала женщина, взглянув на небо.
– Может, и будет, – откликнулся мужчина и, заметив Туманова, оборотился к жене. – Прикройся, неловко.
– А-а, – женщина озорно улыбнулась, и сразу стало видно, что она совсем молода, привлекательна и даже кокетлива. – Пущай барин смотрит. Нешто что новое разглядит? – она склонилась лицом к ребенку, а муж неодобрительно покачал головой, встретился взглядом с Тумановым, углядел в нем нечто, расслабился и заговорщицки подмигнул: «Что, мол, с глупой бабы возьмешь?»
Туманов хотел, но не сумел подмигнуть в ответ. Где-то под ложечкой родилась боль, превратилась в мучительную зависть к этому немудреному супружескому вечеру.
– Отчего у меня не так? – сам себя спросил Туманов и, не находя ответа, прибавил шагу.
Немного времени спустя он свернул под покосившуюся трактирную вывеску и потянул на себя разбухшую дверь.
Когда Туманов, побагровевший лицом и шеей, но все еще крепко держащийся на ногах, вышел из трактира, совсем стемнело. В кармане сюртука плескался полуштоф водки, взятый навынос. Невдалеке, возле фабричных бараков горели голубоватые фонари, у трактира же темень – глаз выколи. Дождь так и не случился, и потому темнота была пыльной и какой-то осязаемой. Казалось, ее можно черпать ложкой. Из сада, огороженного двумя жердями, вышла девица в сарафане, остановилась возле Туманова и с поклоном протянула ему на тарелке три яблока:
– Откушайте, барин!
Туманов вздрогнул, с трудом сфокусировал на девице еще не приспособившийся к потемкам взгляд, взял яблоки, одно надкусил, другие сунул в карман, насупротив полуштофа. Потом наклонился, сгреб девицу за талию, поцеловал в щеку, пахнущую дешевым мылом и пивом. Девица тихонько взвизгнула, пожалась всем гибким телом и захихикала почти бесшумно, как ночная птица. Туманов отпустил ее и пошел прочь.
Парило совсем по летнему. Небо оставалось затянутым и даже луна и звезды не освещали дорогу. Туманов шел зигзагом, колеблясь от одной стороны дороги к другой. Раз споткнулся об не то выброшенную, не то оброненную кем-то корзину, другой – наступил ногой в лошадиные катышки. Бормоча под нос ругательства, подумал, что, может, уж сбился с пути и сейчас удаляется от центра.
Внезапно прямо перед ним, словно сгустившись из темноты, выросли три черные фигуры. По одежде Туманов признал в них местных оборванцев, голытьбу, выгнанную с завода за пьянство, разврат и хулиганство. Хотел было вытащить кошелек, и отдать им, но что-то в их движениях – решительных и неуверенных одновременно, и слишком слабый запах спиртного (оборванцы были почти трезвы), подсказало даже затуманенному водкой мозгу – договориться не удастся. Эти люди ждали не случайного прохожего, а именно его, и их цель – не ограбление (хотя портмонетом, а именно его содержимым, они, конечно, тоже не побрезгуют). Придется драться – понял Туманов, и одновременно понял, что шансы его весьма невелики. Он один, пьян, не взял с собой никакого оружия, помощи в этом крысином углу ждать не от кого…
Даже пьяный, Туманов был силен и опытен в драке. На второй минуте он своротил челюсть одному из нападавших, и в лицо остро пахнуло кровью и жареным луком. Но их было трое, а он один. Когда одному из оборванцев, наконец, удалось обманным ударом свалить его на землю, и в свете прорвавшейся-таки сквозь облака луны он увидел нож, почему-то жаль стало не обрывающейся жизни, а разлившегося полуштофа с водкой и откатившихся куда-то яблок. Туманов усмехнулся и изо всех сил напряг мышцы, готовясь принять неизбежный удар. Боли почти не ощутил, только к холоду разлившейся водки добавилось тепло вытекающей крови. Руки еще слушались, но движения уже замедлялись и, хотя и пытался, лицо прикрыть не успел. После сквозь наползающую черноту грянул гром.
– Неужели гроза? – вяло удивился Туманов.
Потом над ним склонилось лицо, которое никак не могло принадлежать никому из нападавших. Сквозь заливавшую глаза кровь он разглядел прямые темные брови, высокий лоб и голубоватый кончик тонкого носика. Все остальное пряталось в тени.
– Какого черта?! – прошипел он. – Убирайся!
Это существо здесь и сейчас было еще более неуместно, чем он, истекавший кровью, и напавшие на него оборванцы. Кстати, куда они подевались? Скрипя зубами и отчаянно ругаясь от нахлынувшей боли, Туманов приподнялся на локте и увидел одного из нападавших, неподвижно лежащего на дороге лицом вниз. Да ведь это же она в него стреляла! – внезапно догадался он. – И пожалуй что, убила. Вот это номер! Впрочем, нет, чепуха! Стрелял, должно быть, кто-то из ее спутников.
– Кто ты? Где остальные? – сплюнув в пыль натекшую в рот кровь, спросил Туманов.
Девушка молча покачала головой. Должно быть, это означало, что она здесь одна. Осознав положение и собственную беспомощность в нем, Туманов вновь принялся ругаться. Лучше бы он сдох здесь в одиночестве!
Тем временем девушка достала платок и попыталась стереть кровь с его лица.
– Глупость! – сказал Туманов. – Глупость все! Черт! Черт! Черт! – он отобрал у девушки платок и прижал к ране.
Туманов был опытным бойцом, знал толк в уличных стычках, в колотых, резаных и даже огнестрельных ранах, и уже понял, что обе его раны, скорее всего, не смертельны, если вовремя остановить кровь и избежать лихорадки. Та, что на лице, выглядит, должно быть, страшно, но, в сущности, чепуха. Опасность в другой ране, той, что в боку. Оттуда вытекает слишком много крови, вся рубашка уже промокла насквозь. Впрочем, там же еще водка, – вспомнил он и усмехнулся, подумав о модной дезинфекции.
Раз уж он жив и пока в сознании, глупо лежать и ждать, пока оборванцы опомнятся и вернутся, чтобы отомстить. Тем более, что теперь он не единственный объект их мести.
– Надо валять отсюда по-быстрому! – сказал он девушке. – Подмогни мне! Я на тебя обопрусь и встану. Дальше легче пойдет.
Девушка сжала тонкие, темные губы и послушно просунула руку ему под локоть.
Дальше все виделось как в тумане. Казалось, что они шли всю ночь, и уж должно было рассвести. Звезды и луна снова куда-то исчезли, начал накрапывать дождь, капли текли по вискам и за пазуху, и почему-то пахли водкой и луком. Мучительно хотелось отдохнуть, заснуть или уж хоть умереть, если иначе нельзя. Фартук, который кинул им ванька, чтоб не поганить экипаж кровью, где-то в середине пути превратился вдруг в мерзкую облезлую собачонку, вилявшую хвостом и повторявшую хриплым, испуганным голосом: «Не спите, не спите, я вам говорю – не спите. Нельзя вам спать».
– Вон пошла! Вон пошла, тварь! – ругал и гнал собачонку Туманов, и сам понимал, что получается тихо и жалобно, и собачонка нимало не пугается, а все нудит и нудит под ухом, не дает уснуть и избавиться от боли.
Потом откуда-то взялись Федор, и Иннокентий с бледным, выжатым лицом, похожим на просвирку. И снова рядом была девушка с высоким, чистым лбом и плотно сжатыми губами. Она хотела куда-то уйти, но он боялся настырной собачонки и велел ей остаться, чтоб отгоняла проклятую тварь, если та надумает вернуться.
Доктор хлопотал над ним, а огонь от ламп, которые снесли в комнату, то расплывался радужными кругами, то стягивался в ослепительные точки, и тогда под веками словно что-то взрывалось, отдаваясь в голове нестерпимой, сверлящей болью. Туманов кричал, ругался, плохо сознавая себя, и вполне пришел в сознание лишь один раз, когда девушка принялась уговаривать его не противиться доктору и дотронулась до плеча своей прохладной ладонью.
– Кто ты? – спросил Туманов. – Расскажи о себе.
Девушка пожала плечами, кинула на Иннокентия растерянный взгляд, и начала говорить что-то обыкновенное, что говорят всегда, рассказывая о себе незнакомым людям. Если верить этим рассказам, то получается, что все девушки одних лет или все старики похожи друг на друга, как горошины из одного стручка. Но девушка не была обыкновенной, и Туманов ясно знал это, несмотря на потерю крови, опий и все прочее. Синее строгое платье с белым отложным воротником делало ее похожей на гимназистку, но темные глаза казались намного старше лица.
– Что-то здесь не так, – подумал Туманов, погрозил девушке пальцем, расслабился и поплыл на волнах опийных снов и ее низкого, хрипловатого голоса, который долетал к нему тоже волнами, словно девушка то наклонялась к нему, то отходила в дальний угол комнаты.