Ко времени приезда в Женеву я чувствовал себя больным и утомленным – дорога через Францию была тяжелой, а из-за сильного дождя, начавшегося, как только дилижанс покинул Париж, ехать стало неудобнее во сто крат. Дух мой поддерживало одно лишь стремление увидеть сестру. Отцовский дом находился на рю де Пургатуар, недалеко от собора; купил он его для своих деловых предприятий в городе уже давно, и я весьма хорошо знал эту округу. Взяв в носильщики местного мальчишку, я заторопился вперед по знакомым крутым улицам над озером.
Дома меня встретила тишина. Наконец, после многократного стука, к двери подошла молодая служанка. Я ее не узнал, а туговатая на ум девушка, казалось. не способна была понять, что в семействе может быть сын. В результате моих длинных разъяснений на ее родном наречии она неохотно позволила мне войти в дом. Возможно, она заметила некое сходство между мной и Элизабет. От нее я узнал, что сестра моя находится в санатории в Версуа, небольшом городке на берегу озера, а отец снял там виллу, чтобы быть рядом с нею. В столь поздний час нечего было и думать о том, чтобы туда отправиться, и я, изможденный, едва ли не наугад выбравши спальню, погрузился в глубокий сон.
На следующее утро я пешком отправился в Версуа. По берегу до него было не более двух или трех миль, и я воспользовался хорошей погодой, чтобы насладиться возвращением в родные края. Приятно было вспомнить спокойствие и добрый нрав моих соотечественников, в особенности после угрюмости англичан; горный же ландшафт был, разумеется, во много крат лучше оксфордского, где нет ничего выдающегося, разве что подернутые дымкой Темза и Червелл. Размышляя об этих вещах, я, не прошло и часа, добрался до места.
Версуа покоится над озером на небольшом естественном плато, а владения санатория простираются вниз, к воде. Это место всегда было источником здоровья; здесь найдены были следы римского храма Меркурия. Местный народ считает, что бог до сих пор где-то здесь, я же приписываю животворную силу воздуха электрическим разрядам, происходящим в горах. Атмосфера этой местности напоена живым духом.
Я направился к воротам санатория и добился, чтобы меня впустили: тому способствовало мое имя – семейство Франкенштейн в чести у многих. Прежде мне ни разу не доводилось бывать в подобном учреждении; это же, полагаю, было одно из первых такого рода, построенное согласно научным принципам общественного здравоохранения. Меня провели в комнату сестры, когда же оказалось, что она пуста, мне указали дорогу к берегам озера. Именно там, как мне сказали, любила сидеть с шитьем Элизабет.
Я едва узнал ее. Она сделалась до того измождена и худа, что казалось, у нее нет сил подняться и поздороваться со мной.
– Рада тебя видеть, Виктор. Я надеялась, что ты приедешь.
В медленной, неуверенной ее манере была такая примиренность с судьбой, что я готов был зарыдать. Изменился и голос ее – он сделался более высок и печален.
– Разве мог я не приехать? Я выехал тотчас же, как получил известие от папы.
– Папа слишком переживает.
– Он обеспокоен.
Она улыбнулась до крайности покойно, словно признавая свое поражение.
– Я часто думала о том, как тебе живется в Англии. Мне казалось, ты далеко-далеко…
Я подошел к ней и поцеловал в лоб.
– Но теперь ты дома. – Она снова попыталась подняться со скамьи.
– Сядь, Элизабет. Тебе не следует утомляться.
– Я всегда утомлена. К этому я привыкла. Разве не прекрасное место?
Мы были у озера, на небольшом полуострове, поросшем травой и деревьями; поднялся ветер, что здесь случается нередко, и поверхность воды взволновалась. Я взял ее шаль, которую она положила подле себя на плетеную скамью, и укрыл ее плечи.
– Мне нравится ветер. От него я чувствую себя частью этого мира.
Глаза ее от болезни стали больше; казалось, она смотрит на меня с невиданным прежде вниманием.
– Что ты шьешь?
– Это тебе. Женевский кошелек. – Так называли небольшие, искусно вышитые кошельки, какими в этой местности пользовались купцы. – Я вышиваю на нем портрет папы. Пусть останется тебе на память, когда ты отправишься в странствия.
– Я предпочел бы, чтобы у меня был твой портрет.
– О, я уж не та, что была. – Она взглянула на горы за озером. – По крайней мере, я не состарюсь.
– Прошу тебя, не говори…
Она снова внимательно посмотрела на меня. В ее истощенном лице я, как мне думалось, различил некое видение старости, которой ей было не достигнуть.
– Я не боюсь правды, Виктор. Солнце мое закатывается. Я знаю.
– Здесь ты поправишься. Для твоего недуга существуют лекарства.
– Называется это чахоткой. Хорошее слово. Я чахну. – Я собирался было сказать что-то в утешение, но она подняла руку: – Не надо. Я к этому готова. Мне представляется величайшей удачей то, что я могу сидеть здесь, подле нашего любимого озера. Знаешь ли, оно со мною разговаривает.
Внезапно ее охватил приступ кашля, мучительный и долгий. Я хотел заключить ее в объятия и успокоить, но она, полагаю, не желала утешения.
– Озеро – компания вполне веселая. Напоминает мне обо всех счастливых днях, что я знала. Рассказывает мне о твоих великих приключениях в Англии.
– О чем еще?
– Оно говорит со мной о покое.
– Элизабет… – Я опустил голову.
– Не надо слез, Виктор. Я вполне довольна. Порой я сижу здесь ночью…
– Позволяют ли это доктора?
– Мне удается ускользнуть. Во время сна нас не беспокоят, а возвращаюсь я всегда до восхода солнца.
И вот я сижу тут в темноте, гляжу на воду. На некоторых лодках есть керосиновые лампы, и ночью они плывут передо мною, словно частички светящегося пламени. Это так ободряет. Часто я думаю: вот, должно быть, на что похожа смерть – на созерцание дальних огней. Ах, вот и папа идет.
Отец шел по лужайке к нам. Одет он был строго, на нем был темно-зеленый сюртук и галстук; лишь быстрый шаг его указывал, что ему не по себе.
– Виктор, тебе следовало зайти ко мне.
– Я прибыл в Женеву вчера поздно вечером, папа. Времени не было. Разве вы не получили письма, что я послал из Оксфорда?
– Я ничего не получал.
Я понял, что вид Элизабет сильно растревожил его; мне ясно было, что ее состояние ухудшается с каждым днем.
– Я забросил дела в Женеве. Ты ела сегодня, Элизабет?
– Немного хлеба, размоченного в молоке, папа.
– Тебе необходимо есть. – Он положил руки ей на голову, будто желая благословить. – Тебе необходимо набираться сил. Хорошо ли тебе спалось?
– Да, превосходно.
– Хорошо. Еда и отдых. Еда и отдых. – Нагнувшись, он поправил шаль у нее на плечах. – Ветер дует прямо с гор. Не возвратиться ли тебе в комнату?
– Доктора превозносят достоинства свежего воздуха, папа.
– Вполне возможно. Но видела ли ты, чтобы они сидели у озера? Мне самому становится прохладно. Виктор, помоги мне увести твою сестру.
– Я вполне в состоянии идти, папа.
– Разумеется, Элизабет. Мы пойдем рядом с тобой. Виктор, возьми сестру за руку.
Когда она поднялась с плетеной скамьи, я понял, что она очень слаба – она словно чуть покачивалась на ветру, и на мгновение мне показалось, будто она потеряла равновесие. Она оперлась на меня и засмеялась, как бы над собственной немощью.
Дорога к санаторию шла слегка в гору, и, когда мы стали медленно подниматься по гравийной тропинке, уводящей от озера, она ухватилась за мою руку. Отец шагал рядом с нами по траве, склонив голову в раздумье, но когда мы приблизились к двери здания, он прошел вперед. Позже он сказал мне, что хотел поговорить с одним из врачей в отсутствие Элизабет. Я проводил сестру в ее комнату.
– Папа очень печалится, – сказала она. – Надеюсь, ты сможешь его успокоить.
– Как же это сделать?
– Не знаю.
– Элизабет, я не могу здесь оставаться. Я не могу поселиться в Женеве.
– Я понимаю. Тебе здесь не место. Ты всегда горел честолюбием.
– Не знаю, как мне в этом повиниться.
– Я и не жду ничего подобного. Это похвально. Я всегда гордилась тобою, Виктор. С тех самых пор, когда ты был мальчиком, я наблюдала за тобою с восхищением. Помнишь, ты показывал мне, как живет цыпленок в курином яйце? Ты его изучал. Если тебе хотелось что-то познать, ты все подчинял своему желанию. – Говоря, Элизабет оживилась, словно возвратившись в прежние, до болезни, времена. – Ты докучал людям вопросами, на которые у них не было ответа. Почему облака меняют форму? Почему разрезанный червяк разделяется на два живых существа? Почему осенью листья меняют цвет? – Она замолчала. – Добейся успехов в науке, Виктор. Стань великой личностью.
В комнату вошли папа с молодым человеком, который поздоровался с Элизабет в манере самой непринужденной. Я решил, что это один из ее врачей, однако ж он мне не понравился.
– Элизабет, – сказал он, – самая терпеливая из моих подопечных. Она переносит банки и пластыри без малейших жалоб.
– Рад это слышать, – ответил папа. – Хорошо ли она ест?
– Она поддерживает свои силы. Мы полны самых лучших надежд.
В моих глазах это походило на маленькую комедию, разыгранную ради Элизабет, но выражение усталости на ее лице убедило меня в том, что на нее она не подействовала.
– Думаю, нам следует тебя оставить, – сказал я. – Ты утомлена.
– Да, – сказал папа. – Ей необходимо отдохнуть. Отдых есть лечение.
– Позволительно ли мне сознаться в том, что я устала? – Она взглянула на врача, который внимательно за нею наблюдал.
– Разумеется. Не забудьте, что перед ужином фортепьянный концерт. Мы будем слушать Моцарта.
– Теперь я уже не люблю слушать музыку.
Перед тем как уходить, отец обнял ее, вновь уговаривая есть получше и спать. Я сомневался в том, что она послушается его наставлений. Слишком далека была она от этого мира, чтобы обращать внимание на подобные вещи. Как только мы ушли от нее, глаза отца наполнились слезами. Я никогда прежде не видел его плачущим.
– Ей не жить, – сказал он. – Доктору это известно.
– Но ведь есть какая-то надежда?
– Ни малейшей. Доктора сказали, что улучшение невозможно. Чахотка поразила ее легкие.
– Но ведь доктора могут ошибаться.
– Ты слышал, как она дышит? Доктор сказал мне, что прошлой ночью рот ее был полон артериальной крови.
– Что же нам делать?
– Ждать. Что же еще?
– Ее более не греет солнце.
– Что такое?
Я говорил слишком тихо, и он меня не расслышал.
– Тяжелое время, папа.
– Будет еще тяжелее. Мы должны лелеять твою сестру.
Смерть наступила двумя днями позже. Элизабет обнаружили утром сидящей в кресле у постели. Сказали, что она не страдала; не знаю, как это удалось определить. По настоянию отца похоронили ее на маленьком кладбище в Шамони, в деревне, где находилось наше родовое поместье. Элизабет положили в свинцовый гроб, и мы все вместе отправились по петляющей дороге прочь из Женевы, в горы. Стоит ли говорить, что путешествие было печальным. Все, что я теперь о нем помню, – сладкий запах горящих бревен, сопровождавший нас часть пути.
Когда мы добрались до нашего старого дома, я жаждал снова увидеть чистую белизну снега, к которому не прикасался никто на свете. Из окна моей комнаты виден был Монблан и вершина, которую мы называли Л'агилль дю Миди; снег на верхних склонах сиял, освещенный солнцем, а нижняя часть горы все еще оставалась в тени, покрытая серым снегом, с нее чередой сбегали в долину деревья. Ничто не мешало взгляду простираться вдаль. Видны были каменистые участки, до которых никогда не добирался свет, русла, по которым никогда не текла река, странной формы скалы, вырубленные силами, каких я не мог себе представить. Все было окутано вечным покоем. То был покой, в который теперь вступила Элизабет. Но тут громкое птичье пение вернуло меня обратно на землю.
Вечером накануне похорон пришла буря. Густые облака покрыли горы, затянув их вершины серой дымкой, что опускалась все ниже. Блики солнечного света касались земли, а стоило подняться ветру, как листья на деревьях начинали трепетать подобно скрипкам. Когда в склон горы ударила молния, выглядело это так, будто по земле хлестнули прутом. Огонь сверкал по всему небу; гром переместился и шел, казалось, низом, под горами. Затем горы исчезли из виду. В воздухе висела тяжесть ожидания, в нем чувствовался аромат грозы. И тут на общинном выгоне, поросшем травой, я увидел девочку, игравшую с двумя собачонкми. Как мне хотелось в тот момент, чтобы Элизабет возвратилась и увидела это вместе со мной! Знай я, как ее оживить, я сделал бы это! Невысказанная мысль моя слилась со вспышкой молнии, возникнув в тот же миг.
Звон колоколов церквушки в Шамони, раздавшийся, когда ее опускали в землю, словно отражался от скал и снега. Меня вновь переполнило чувство, знакомое с детства, – как будто колокола неким образом оказались внутри горы и звук их проникает сквозь ее толщу.
После похорон, на которых присутствовали большинство жителей Шамони, я не находил себе места. Мне необходимо было двигаться. И потому я возвратился в горы. Я стал карабкаться вверх через хвойный лес, окаймлявший предгорья, с трудом удерживая равновесие среди каменистых уступов и корней, то и дело затруднявших мое восхождение. Были тут и ручейки, стремительно падавшие с ледников на верхних склонах. Наконец я нашел вьющуюся тропинку, которою ходили местные крестьяне. Мне хотелось взобраться выше, еще выше, ступить на Л'агилль дю Миди. Где-то поблизости раздался голос сурка, и этот пронзительный зов заставил меня осознать свое одиночество. Упади я здесь и умри, тело мое вскоре покроют лед и снег; реликт моего времени, оно сохранится на многие века, как установлено современными опытами по замораживанию, и не подвергнется разложению.
Воздух тут был более разреженным, и я ощущал, как в теле моем пульсирует кровь. Это было прекрасно – почувствовать силу жизни, однако в бескрайнем одиночестве, где меня омывали потоки вселенной, это порождало еще и чувство сродни ужасу – чувство, когда осознаешь, сколь могущественно бытие, и в то же время понимаешь, сколь оно хрупко. Я лежал на замерзшей земле, но холода не ощущал. Я окликнул сурка, подражая его голосу. В отклике живого существа прозвучала жалобная нота, словно оно не поняло приветствия. Я крикнул опять, твердо уверенный в том, что вся жизнь – единое целое, и теперь в отклике мне послышался трепет узнавания.
После смерти Элизабет отец как будто устал от собственной жизни. Он очень быстро постарел, забросил дело по продаже товаров за границу, созданное им за многие годы. Отказавшись возвращаться в Женеву, он заперся в своем кабинете в Шамони, где просиживал от зари до сумерек, глядя в окно на горы. Вечерами он обедал вместе со мной, но разговаривали мы мало. Впрочем, ему случалось изливать душу, переполненную чувствами.
– Ты занимаешься науками, – сказал он мне однажды вечером. – Можешь ли ты мне изъяснить, почему самые жалкие создания обладают жизнью, тогда как Элизабет лишена ее навеки?
– Дар этот не вечен, отец.
– Этот мотылек полон жизни. Видишь, как он кружит у пламени свечи? Радует ли его, по-твоему, его существование?
– Он словно бы танцует. Всем живым существам должно расходовать свою энергию.
– И все-таки этой жизни, этой радости придет конец.
– Мотылек не знает о смерти.
– Стало быть, он полагает, что бессмертен?
– Понятие бессмертия ему неведомо. Он есть. Этого довольно. Он не живет во времени.
– Сила существования, которой он обладает, – возможно ли ее найти?
– Что вы под этим подразумеваете?
– Существует ли некая сущность, некая жизненная искра?
– На этот вопрос, отец, я не могу ответить. Это постоянный предмет споров, но к удовлетворительному заключению прийти никому не удается.
– Стало быть, мы не знаем, что есть жизнь.
– Нет. Ей невозможно подобрать определение.
– На что же годны все твои науки и занятия, если они не позволяют понять самого важного?
– Все, на что мы способны, – двигаться от известного к неизвестному.
– Но когда неизвестное столь велико…
– Оно тем паче заставляет меня не жалеть сил, отец.
Мотылек по-прежнему порхал вокруг свечи, и я поймал его, сложив руки. Я чувствовал, как его бледные крылышки бьются о кожу моих ладоней, и внезапно испытал ощущение восторга.
– Я пытаюсь отыскать этот дух жизни.
– Что же думают на этот счет твои профессора в Оксфорде?
– О, они об этом не знают. – Я моментально пожалел о своем скором ответе.
– Стало быть, это тайные поиски?
– Не тайные. Этим занимаются многие другие. Мы работаем независимо друг от друга, стремясь к одной и той же цели.
– Выходит, хорошо жить в этом веке?
– О да. – Я раскрыл ладони, и мотылек неуверенно выпорхнул в сумеречный воздух. – Предстоят великие открытия. Мы откроем тайны электрического потока. Мы построим огромные соборы из вольтовых батарей, чтобы воссоздать молнию.
– И создать жизнь?
– Кто знает? Кто способен дать ответ? Возможно, я не застану этого.
– Ты всегда отличался настойчивостью, Виктор. Я верю – какую бы задачу ты перед собою ни ставил, ты непременно в ней преуспеешь. Чего бы тебе хотелось?
– Мне хотелось бы вернуть к жизни Элизабет.
Он опустил голову, но внезапно внимание его привлек слабый грохот в горах у нас за спиной.
– Лавина, – произнес он. – Что ж, сумей ты их покорить, Виктор, быть тебе знаменитым. – С этими словами он вздохнул.
Спустя несколько недель после похорон он заразился инфлюэнцей и начал слабеть день ото дня. То был для меня урок: так разум управляет телом. Жизненная сила обладает природою не только физической, но также умственной и духовной. Стоило отцу моему разувериться в жизни, и внутренние силы начали покидать его. Вместо того чтобы лежать в постели, он продолжал сидеть в кресле у себя в кабинете. Любовь его к книгам была такова, что он, полагаю, не желал с ними расставаться. О делах, которые он поручил своему доверенному служащему, мсье Фабру, он ни единожды не заговаривал. По сути, он ни единожды не завел связного, долгого разговора о чем бы то ни было. «Деньгами пользуйся с толком, – сказал он мне однажды вечером, в момент, когда я думал, что он спит. – Пусти их на достойное дело». Я был единственным его наследником и вполне сознавал, какие на меня возлягут финансовые обязательства. «Все, что в человеческих силах, тебе по плечу». Затем он снова погрузился в молчание.
Я сидел подле него, когда он умер. Я читал ему из «Страданий молодого Вертера» Гете – этот роман я всегда намеревался изучить, а поскольку достоинства его превозносил передо мною Биши, энтузиазм мой был тем более велик. Отец обладал превосходным знанием немецкого, однако понимал ли он мои слова, не знаю – возможно, что он к ним и не прислушивался. Мне всего лишь хотелось уверить его в том, что я с ним. Внезапно он открыл глаза.
– Не в том дело, что Вертер слишком много любил, – произнес он. – Он слишком долго жил. – Сказавши это, он тихо отошел.
Я ожидал некоей перемены в момент смерти, некоего ощущения ухода, но не мог предвидеть того, чему стал свидетелем. Казалось, он никогда и не был живым; казалось, он возвратился в некое предыдущее состояние, в каком находился прежде, чем наполниться жизнью. Он ушел обратно. Я пощупал у него пульс, потрогал сбоку шею, но все было кончено.
Итак, еще одного Франкенштейна зарыли в холм позади маленькой церкви в Шамони; я был единственным из близких родственников, при этом присутствовавших, однако следом за мною к могиле подошли домашние слуги, а также те, кто служил у отца, да те самые обитатели деревни, что были на похоронах Элизабет. Я не сдерживал слез – возможно, впрочем, оплакивал я самого себя.
Я провел в Швейцарии два месяца, в течение которых привел в порядок свои дела и передал управление компанией мсье Фабру, которому отец всегда доверял. В письме к ректору колледжа я изъяснил причины своей задержки и попросил у него отпуска до следующего триместра; разрешение, в согласии со сводом уставов, было дано, и я с удвоенным нетерпением и честолюбием ждал, когда смогу возвратиться к своим занятиям. Теперь я был наследником большого состояния, которым мог пользоваться бесконтрольно, ни перед кем не отчитываясь. К тому времени я уже твердо вознамерился пустить его на достижение своих целей в науке изучения жизни.
Были и другие причины, по которым я рад был возвратиться. Я несколько месяцев не получал никаких известий от Биши, и мне не терпелось узнать обо всех его подвигах в Лондоне. Теперь я обдумывал намерение снять в городе просторный дом, где мы с ним могли бы жить, тесно общаясь. Были у меня и другие планы, составленные в голове до того точно, словно подле меня сидел архитектор. Я намеревался создать огромную лабораторию, чтобы заниматься там опытами, поставив дело на широкую ногу. Мне хотелось создать «галерею жизни», где были бы выставлены все известные формы примитивного существования. Говоря начистоту, я хотел стать благодетелем человечества. Итак, ранней осенью того щедрого на события года я возвратился, полный энтузиазма и предчувствий, в Англию. Я полагал, что в Лондоне человек с деньгами в кармане является хозяином своей судьбы. Однако тут, как мне предстояло убедиться, я ошибался.