Из рассказов конца 70-х годов
Начальник летел мимо Мурашкина на полной скорости – и уж совсем было пролетел, но вдруг оглянулся, вгляделся и радостно сказал:
– Здорово, Иван Сергеич! Ты как, в добром здравии? Ну, тогда я тебе, слушай, поручение дам. Сходи вставь раму в седьмой комнате.
– Всегда пожалуйста, – откликнулся Мурашкин. – Это во втором общежитии, что ль?
– Да-да-да! – крикнул начальник, скрываясь за углом. – Во втором, в седьмой!
Столяр покашлял и, с сожалением взглянув на окно мастерской, в котором маячила сутулая фигура художника Олега Семеновича, изменил направление своего движения. До второго общежития было недалеко, минут пять неторопкого ходу.
Ящик с инструментом был у Мурашкина в руке. Без ящика он во дворе фабрики не появлялся – так повелось с той самой поры, когда он понял, как надо себя вести в здешних местах. Ящик был из фанеры, громоздкий, зато ручка ножовки и часть топорища, выглядывавшие из него, сразу бросались всем в глаза. Все понимали: человек идет не просто так, а по делу.
Иван Сергеевич числился здесь, на фабрике, столяром ЖКО, но работу ему поручали всякую. Он и плотничал, и красил, и штукатурил, и облицовывал – ни от какого дела не отказывался. Поначалу эта его черта настолько всех удивила, что ему в глаза говорили: «Ты чего, мужик, – рехнулся?». Потом привыкли. Да и как-то так получилось, что за первые же полгода столяр выполнил все неотложные работы. Начал с тех, за которые до него никто и браться-то не хотел – с помойных решеток, с туалетов. А потом и другие дела переделал. Остались мелочи – по ремонту кой-где ковырнуться, ящик под мусор сляпать, стекло вставить… Повседневка, одним словом.
Была даже такая полоса, когда начальник ЖКО и вовсе стал Мурашкина после обеда домой отпускать. Однако вскоре такое сладкое житье кончилось по причине конфуза: под главным инженером фабрики рухнул в общежитии пол. В общежитие пузана этого заносило раз в год, не чаще, – и вот, поди ж ты, ступил как раз на гнилое место. Ясное дело – расшумелся, ручонками размахался. Где Мурашкин? Подать сюда Мурашкина! Прискакала к Ивану Сергеевичу на квартиру деваха с проходной – и застала хозяина за чаепитием. Ну, тут уж всем попало – и столяру, и комендантше, и самому начальнику ЖКО. Лай стоял – хоть святых выноси…
На другой день, поуспокоившись, начальник Мурашкину сказал:
– Ты, Иван Сергеич, больше домой в рабочее время, слушай, не ходи. Не надо…
– Это-то мне понятно, – ответил столяр, – не пальцем деланы. А только где ж мне находиться, когда работы нет? У меня ведь тут ни сарайки, ни будки. Может, какую ни то пристроечку всё ж таки сгоношу? Вон там, слева от мастерской, местечко пустое есть…
– Не велено, Иван Сергеич. Я уж закидывал удочку: ни в какую. А ты, слушай, вот что: ты бегай по двору, чтобы тебя видно было. Побегай да покури, покури да побегай. Понимаешь?
– Понять несложно, – вздохнул столяр. – Понимаем. Только вот…
– Вот таким макаром, Иван Сергеич! Ну, с богом!
И умчался.
С той поры Мурашкин и бегает. До обеда, худо-бедно, работа для него находится. А потом начинается… Со стороны глянуть – ухохочешься. Двор у фабрики маленький, спрятаться негде. Бежит Иван Сергеевич, в руке ящик с инструментом, вид озабоченный: ни дать ни взять, где-то крышу с цеха сдуло. Однако ж заходит – забегает! – по пути к Олегу Семеновичу, выходя от него лишь часа через два. Оттуда снова круг по двору дает и – в цех, с ремонтниками калякать. От них, опять же через двор, – в проходную. Ну, а там уж и конец рабочего дня не за горами…
С одной стороны, оно вроде бы и ничего – и время кой-как тащится, и зарплату начисляют. С другой – как-то неловко, словно от самого себя хоронишься.
…Задумавшись, Мурашкин не заметил, как подошел к общежитию. Открыв тяжелую дверь, вошел в темный коридор, поднялся по скрипучей лестнице и постучал в седьмую комнату. Никто не отозвался. Столяр постучал еще раз, подергал за ручку – дверь заперта. Прошел по коридору дальше, заглянул на кухню. Здесь, в большой комнате с высоким потолком, стоял гомон, как на базаре. Все четыре обитательницы второго общежития были тут – одна старуха стирала в жестяном корыте, поставленном на табуретки; трое других копошились у газовых плит.
– Привет труду! – сказал столяр.
– Ой, Иван пришел, – всплеснула руками одна из старух. – Иван! Да ты привинтил бы мне ручку-ти к двери, совсем отвалилась ручка-ти! Я вить заплачу тебе, ты не бойся…
Вторая старуха бросила стирку и, уперев мыльные руки в бока, закричала на первую неожиданно молодым, визгливым голосом:
– Што! Што ты пристала к человеку! К тебе, што ли, пришли? Ишь ты, барыня, разлетелась! Взяла сама да прибила, невелика птица!..
– Мил человек, да ты, поди, ко мне? Да? Вот обрадовал-то, дай те бог здоровья, – подскочила к столяру высокая, костлявая старуха Твердухина. – Подём-ко, подём, я те покажу, чево она мне наделала…
Она цепко схватила Мурашкина за рукав и вытащила в коридор.
– Нарожать? – донеслось до столяра с кухни. – Нарожать дело нехитрое, да ты поди их вынянчи, да вырасти, да на ноги поставь! Нарожать!..
– Подём, подём, мил человек, – приговаривала старуха, увлекая Ивана Сергеевича вперед по коридору. – Я тебя и угощу, у меня есть, я припрятала. Это у тех ростопырок нету никовда, а у меня всегда есть…
Подойдя к своей двери, она оглянулась и быстрым движением вынула откуда-то ключ. Войдя, тут же стала тыкать длинным острым пальцем в сторону окна:
– Вот вить, вот, ты смотри – это всё еенных рук дело. У меня окошко всегда запиралося, это всё она, бесстыжие глаза. Это она мне за правду мстит, они все за правду мою ненавистничают. Зачем, говорят, доказала на нас, што мы дерматин стащили. А я говорю: а рази не вы? А у ково же его под койкой-то нашли? У вас нашли-то, а не у меня вить! Воры вы, заворуи, а на вора и доказать не грех. И вы, говорю, меня не страшшайте, я вас не боюся…
Мурашкин огляделся. В комнате стояли две железные койки, крытые зелеными казенными одеялами, обшарпанный шифоньер; полопавшиеся обои на стенках обильно уклеены цветными картинками из журналов. Стекла в окне были выбиты – и сама рама наполовину высажена: было видно, что тут ковырялись топором.
– Мне Фаина говорит, мол, иди к экспорту, – рассказывала старуха Твердухина, – пусть он тебе напишет заключеньё, подавай экспорту. А чего я пойду к экспорту? Кабы она мне голову разрубила, тогда бы да, а синяки-то вить и у ней есть, ей Петька через день да кажный день подносит. На меня же евонные синяки и свалит, дознайся-ка тута. Я, мил человек, по судам ходить не люблю, а вот пусть-ка ее выгонят с общежития! Тогда она попляшет! Мне Фаина говорит: я тебя знаю, Твердухина, ты никовда нарушениев не допускала, а совестишь ты этих лахудр здря, их токо дрыном проймешь. Дак вить распустилися до последнева! Совестила, говорю, и совестить буду, пока живая!
– Это самое… – сказал столяр. – Лестницу бы надо… Где она у вас?
– Лестницу? Чичас, будет и лестница. Я всё знаю, где чево, покажу, где и лестница стоит. А я вить ей, Таньке-то, говорила, я вить ей, дуре, наставленьё делала, не будет, говорю, тебе в жизни счастья, а то и в тюрьму седешь. По-моему и пошло! Господи, воля твоя, што деется!.. девки вино лакают хуже мужиков, табак курят, блудят што твои кошки. Рази ж мы так-то жили? Да нас, бывалоча, тятя как нахвощет вицей, дак забывали, де и дорога ко парням-то, а они уж нынче совсем обасурманились…
Пока Мурашкин ходил за лестницей, очищал раму от битых стекол, пока вынимал ее и менял петли, старуха рассказала всю историю. Дело было обыкновенное. У одной из сорока с лишним девок, живущих в первом общежитии, украли зарплату. Кто-то по злобе науськал девку на Твердухину. Выпив для храбрости, девка полезла драться. Старуха заперлась у себя в комнате, но обидчица, взяв в котельной топор, залезла по доске к окошку и чуть не выставила раму. Старуха была вынуждена искать спасения у комендантши; девку забрали в милицию.
– А если бы она со мной вместе жила? – кричала Твердухина, тыча пальцем в темные подглазины на своем лице. – Вить тута уголовное дело могло вытти, раз она такая бешеная! Вить ее никакой силой не удержать. Этакую-то лошадь, парни-то по двое к ей ходят, вот вить што творится…
– Так она что у вас, прости господи, что ль? – спросил Иван Сергеевич, с силой вворачивая шуруп. Рама была уже почти в полном порядке.
– В самую точку! – старуха ткнула пальцем чуть-чуть не в глаз Мурашкину. – В самую точку, мил человек! Дак вить у нас не одна она, Танька, такая-то. Ешшо Светка есть, да Таисья, да Розка. К Розке, почитай, всё Заречье переходило. Вот што творят! Тепериче и дочек-то никто не хочет, все хотят парней, потому што девки-то хуже парней стали!..
– У них своя жизнь, – рассудительно заметил Иван Сергеевич. – Чего нам их осуждать… Всё равно по-своему повернут.
– Уж это так, – закивала Твердухина. – Всё норовят по-своему, слова супротив не скажи. Воли им дали стоко, што взяли две…
– Ну, всё! – сказал столяр. – Готова твоя рама. Сейчас вставлю, а завтра приду застеклю. Ты пока что одеялом окошко-то закрой, на ночь-то. Ладно еще, не зима на дворе.
– Ой, спасибо те, милой, дай бог здоровья, – запела старуха. – Вот я тебе чичас винца налью, спаси тя Христос. Чичас я тя угощу, погоди…
– Вообще-то, – Мурашкин почесал затылок, – я ведь на работе…
– Да уж ты не обижай старуху, выпей стопку! Я вить токо хорошее вино покупаю, у меня этой бормотухи не водилося никовда. Посиди, мил человек, посиди маненичко…
Она просила настойчиво. Столяр видел, что старуха говорит искренне, со всем уважением. Да и рабочий день уже давно перевалил на вторую половину.
– Ну, – согласился он, – разве что стопку…
Раму поставили на место, лестницу убрали. Столяр сел на краешек кровати. Твердухина куда-то сбегала, принесла бутылку портвейна, сама открыла. Она вроде бы даже помолодела – носилась, высокая и стройная, туда и обратно, суетилась. Через несколько минут поставила на тумбочку шипящую глазунью, два стакана, полбуханки хлеба. Заперла дверь, села на принесенную с собой табуретку.
– Ну, – сказал Мурашкин, – чтоб голова не болела!
– Мне – маненичко, мил человек, всё забываю, как величать-то тебя…
– Зови Ваней, – разрешил Иван Сергеевич.
– Ваня, милой, мне маненичко, я на вино слаба. Это, бывалоча, в молодые годы хлопнешь стокан да и пляшешь, што пыль столбом. А теперече уж чево…
– Сколько ж ты пенсии получаешь? – спросил столяр, жуя глазунью.
– Да што моя пенсия, коту под хвост, вот те моя пенсия. Сорок пять рублев получаю, вот и живи как хошь.
– Мало.
– Дак еще бы не мало, Ваня, милой. Вить и я тожа человек, не пугало какое огородное. Мне вить тожа охота еще пожить. Уж раз старуха, дак, мол, и всё…
Она вдруг тихонько заревела, заутиралась передником.
– Мало, маловасто, – рассудил столяр. – А дети что ж? Аль все неживые?
– Неживые, батюшко. Кабы живые были, рази бы я здеся жила? Было у меня два сына, один в войну погиб, другой уж после, от рака помер. Пил тожа…
– А жены ихние? Не вспоминают?
– А пошто жа я ей нужна, батюшко? – удивилась старуха. – Я ей не нужна. Одна у меня невестка-то, Павлик на фронт пошел, еще и жениться не успел. Одна она, Люська. Дак оне еще в педдесят восьмом годе разошлися, как Вовка пить начал. А пошто ж я ей нужна? В Костроме живет, квартеру хорошу имеет…
– Да, – сказал Иван Сергеевич, в очередной раз потянувшись за бутылкой. – У меня вот тоже сын, тоже Вовка. В техникуме учится, в механическом. Не скажу что плохой, нет. Не хулиганит. Но тоже…
Столяр замолчал, поглядел в окно. Там стояла пыльная рябина и желтела вдали стена другого общежития. Старуха смотрела на Мурашкина и ждала, что он скажет.
– Тоже вроде как стыдится батьки, – закончил Иван Сергеевич. – Виду-то не кажет, но я же вижу… Ну, – оборвал он сам себя, – ладно! Давай за сынов выпьем. Какие ни есть, а всё ж таки сыны…
Вино забулькало. В замочной скважине задергался ключ, дверь распахнулась – и на пороге появилась Фаина Евгеньевна, комендантша, здоровенная бабища лет пятидесяти. Из-за ее спины выглядывала какая-то деваха.
– Та-ак, Твердухина, – зловеще пропела комендантша. – Значит, других обвиняешь, а сама хлещешь? За правду, значит, горой стоишь, а сама тут бардак устраиваешь? На выселение, что ли, на тебя подать? А?
Старуха Твердухина глотала воздух, силясь что-то сказать, но у нее ничего не получалось. Заспинная деваха хихикала.
– А тебе, Иван Сергеич, – грозно промолвила комендантша, – стыдно должно быть. У нас тут не ресторан! У нас тут рабочее общежитие! И в бардак его переделывать я не дам! Распивать спиртные напитки у нас воспрещено!
Твердухина, наконец, обрела дар речи.
– Да Фаина Евгеньевна! – завыла она. – Да милая ты моя! Да мы ж ничего не допускали! Никаких нарушениев! Человек пришел, раму вставил, как жа не угостить! Да ты прости меня, дуру старую, неумную!..
– Она вином с наценкой торгует! – радостно крикнула девка из-за спины. – Притон устроила, стерва старая. А других стыдит. Ух ты, ханжа!
– Умолкни, Таисья, – бросила комендантша. – А ты, Твердухина, если будешь затевать скандалы да пьянствовать – вылетишь из общежития на легком катере! Думаешь, терпеть будем твои безобразия? Да ты не реви, не реви, Москва слезам не верит!
Мурашкин чувствовал себя крайне неловко. С одной стороны, он понимал, что не совершил никакого преступления, с другой – осознавал, что теперь неминуемо пойдут разные разговоры, пересуды… На каждый роток не накинешь платок. «Эк, – думал он, – дернул меня нечистый. А всё эта… дура старая, погоди да погоди, мил человек. Вот и погодил…».
Он лихорадочно соображал, как бы с честью выйти из этой ситуации, что бы такое сказать. И не мог сообразить. Переводил взгляд то на ревущую старуху, то на красную от гнева комендантшу, и молчал. Пауза затягивалась.
– Ну, – сказал он наконец, – ладно. Спасибо этому дому, пойдем к другому. Раму я вам вставил…
– За раму спасибо, – оборвала его комендантша, – а вино пить здесь нечего. Не ожидала от тебя, Иван Сергеич!
– Всё, иду, – сказал Мурашкин. И выскочил в коридор.
Почти бегом он вылетел из общежития, по инерции просеменил десяток метров – и только тут заставил себя замедлить шаг. Ящик с инструментом был в руке – и его привычная невеликая тяжесть немного успокоила столяра. Он откашлялся, покрутил головой, сплюнул и попытался придать своему лицу привычное выражение деловитости и озабоченности. Оглянулся – вокруг вроде бы никого нет, только занавеска на близком окошке словно бы дернулась. А может, просто показалось?
Столяр достал из кармана часы и вгляделся в циферблат. До конца рабочего дня оставалось полчаса. Надо было идти на фабрику.
– Хоть стекол на завтра нарежу, – рассудил он вслух. – Жаль, размер не снял. Да, поди, стандартный…
И снова оглянулся – не слышит ли кто его? Вот, скажут, чудак: сам с собой на улице разговаривает.
1977