В школе я получал хорошие отметки, но учитель постоянно оставлял в моем дневнике неприятные комментарии для родителей: «Брайан должен прилагать больше старания. Брайан часто бездельничает и мешает другим ученикам. Брайан слишком часто и подолгу витает в облаках». Я помню, как мои родители, когда бывали недовольны моим поведением, часто зачитывали мне эти замечания вслух. Если бы я был ребенком сейчас, мне бы, наверное, диагностировали легкую форму синдрома дефицита внимания в сочетании с гиперактивностью. Однако в те времена подобных диагнозов не существовало, и потому мое поведение определялось простой формулой: «Брайану необходимо быть более внимательным».
Когда я перешел в пятый класс, что-то изменилось. Что именно? Возможно, школа стала для меня отдушиной, возможностью на время забыть о хаосе, царившем у меня дома. Или относительно безопасным местом, где я мог каким-то образом выплеснуть свою энергию. Так или иначе, мои отметки стали заметно улучшаться, и я попросил позволить мне участвовать в выборах классного старосты. Я был неплохим спортсменом – не выдающимся, но в самом деле неплохим, и лелеял в душе надежду, что когда-нибудь стану игроком высшей бейсбольной лиги.
Еще я мечтал о Кэролин Кизл, на редкость красивой девочке, учившейся в нашем классе. У нее была очаровательная стрижка, подчеркивавшая прелесть тонких черт ее лица. Но вместо того чтобы завести с ней разговор и рассказать о своих чувствах, я прилеплял ей к волосам пластилин. Разумеется, Кэролин очень сердилась на меня, но это, как ни странно, меня устраивало. Гнев был понятной для меня эмоцией, а вот чувство приязни – не очень. Я исходил из того, что пусть уж лучше Кэролин злится и кричит на меня, чем попросту меня не замечает. В конце концов я пришел к выводу, что мне все же нужно дать понять Кэролин, что она мне нравится, каким-то другим способом. Но, может быть, позже, на следующий год, когда мы перейдем в шестой класс и станем совсем взрослыми.
Мне очень повезло с учителями. В пятом и шестом классах начальной школы моими преподавателями были миссис Валдо и миссис Кроуфорд. Обе они не ограничивали нас жесткими рамками учебников. Они поощряли учеников к поиску собственных способов самовыражения и, в частности, одобряли мой интерес к импровизации. Я узнал, что излагать содержание книги можно по-разному. Что не обязательно выводить в тетради привычные и скучные строки про то, что «Приключения Гекльберри Финна», одно из самых известных произведений Марка Твена, рассказывает о жизни юноши, который покидает родной город в поисках лучшей жизни, и так далее, и тому подобное. Нет! Я мог написать изложение так, словно я и был Гекльберри Финном. Или, к примеру, профессором Флипнудлом.
Профессор Флипнудл был главным героем нашей школьной театральной постановки под названием «Машина времени». Флипнудл изобрел эту самую машину и с ее помощью путешествовал в прошлое, чтобы своими глазами видеть самые важные поворотные моменты истории. Двумя годами ранее в школе уже был поставлен этот спектакль. Главную роль в нем сыграл мой брат. Он по-настоящему потряс меня. Надев рыжий парик, Ким изменил не только привычную внешность, но и поведение своего героя. В его исполнении профессор Флипнудл стал другим человеком, непохожим ни на самого Кима, ни на того профессора, которого я себе представлял. Помнится, тогда, сидя среди зрителей, я ясно понял, что это была просто гениальная находка и что когда-нибудь я тоже должен надеть на себя этот парик. В один прекрасный день начались пробы. Деталей припомнить не могу, но, по всей видимости, я был хорош, поскольку главную роль дали мне. И, следовательно, я получил право надеть тот самый рыжий парик.
Было запланировано два представления: одно в дневное время для учеников и учителей и одно вечером – для родителей. Текст я выучил наизусть и был уверен, что все пройдет прекрасно. Мне казалось, что спектакль – это то же самое, что устное изложение какой-нибудь книги, только длиннее.
В рыжем парике, ставшем для меня чем-то вроде талисмана, я прогнал дневной спектакль на одном дыхании, сорвав аплодисменты публики. Во время перерыва мой коллега по труппе и друг Джефф Уайденер, весьма убедительно выглядевший в роли Дэви Крокетта, предложил мне одну идею, которая, по его мнению, могла стать весьма интересным юмористическим дополнением к вечернему представлению.
– Послушай, Брайан, – сказал он, – по-моему, будет смешно, если ты вместо фразы «Произнеся Геттисбергское послание, президент Линкольн вернется в Белый дом» скажешь, что «президент Линкольн вернется в «Белый фронт». Здорово, правда?
В шестидесятые и семидесятые годы универмагов «Белый фронт» в Южной Калифорнии было так же много, как сегодня – торговых центров «Таргет». Я засмеялся и согласился, что заменить в тексте «Белый дом» на «Белый фронт» будет очень остроумно. Но тут же добавил, что это погубит весь спектакль. Я заявил это настолько убежденно, что на этом разговор и закончился.
Однако у меня откуда-то возник параноидальный страх, что на сцене я ошибусь и скажу именно ту реплику, которую предложил Джефф. Поэтому я принялся мысленно твердить, словно мантру: «Не говори «Белый фронт», не говори «Белый фронт».
Несколько часов спустя я вышел на сцену. Играл я с большим подъемом. Все это происходило еще до того, как мой отец устроил драку в здании суда, но я не помню, чтобы он был среди зрителей. Однако я точно знал, что моя мать, брат и бабушка с дедушкой находились в зале, и это наполняло меня гордостью и радостным возбуждением. В моей крови бурлил адреналин. Наконец представление дошло до того места, где упоминались события Гражданской войны. И тут я громко и раздельно заявил, что «президент Линкольн, произнеся Геттисбергское послание, вернется в «Белый фронт».
Наступила тишина.
Я тут же осознал, что сделал чудовищную ошибку, и замолчал. Может, зрители не расслышали или не поняли мои слова, не заметили мою оплошность? Может, в последний миг сам бог помог мне и спас меня от конфуза? Я спрятался за неожиданной паузой, словно за щитом. Но тут в зале раздался громовой хохот. Зрители корчились и сгибались от смеха в три погибели. Дети на сцене тоже хохотали до слез, включая Кэролин Кизл. Увидев, как ее плечи трясутся от смеха, я понял: все мои надежды на то, что она оценит хотя бы мою безупречную игру во время дневного спектакля, полностью перечеркнуты.
Стоя посреди сцены, я беззвучно хватал ртом воздух. Мышцы моего лица словно онемели. За несколько лет до этого у меня вырвали пару зубов. Помню, когда анестезия начала отходить, мне казалось, что все вокруг движутся, словно в замедленной съемке. Все звуки казались мне искаженными, лица расплывались перед глазами. Тогда, на сцене, я снова испытал те же самые ощущения. И еще – чувство панического страха. Я понимал, что сделал что-то ужасное. По-настоящему ужасное.
Я посмотрел за кулисы – там стояла моя обожаемая миссис Валдо. Она, не сумев удержаться, тоже смеялась, да так, что у нее едва хватило сил поднять руку и сделать ею круговое движение. Тем самым она хотела сказать, что я должен продолжать. Но я не мог. Я попросту оцепенел.
Полагаю, все это продолжалось всего пару секунд, хотя мне они показались целым часом. Наконец шум в зале стал затихать, и я почувствовал, что, пожалуй, смогу продолжить. Но вот вопрос – что мне следовало делать? Идти дальше по тексту как ни в чем не бывало? Или исправить ошибку? Я решил, что правильнее все же будет поправиться, и сказал: «Произнеся Геттисбергское послание, президент Линкольн вернется в Белый дом».
И тут внезапно зрители снова захохотали – пожалуй, еще громче, чем до этого. Слова, на которых я споткнулся, теперь имели свой подтекст, свою историю, словно чья-то любимая шутка, и с этим ничего нельзя было поделать. Достаточно было одного лишь намека на мою оговорку, и зрители снова принялись бушевать.
Оцепенение мое прошло, но на смену ему пришел гнев. Я ВЕДЬ ВСЕ СКАЗАЛ ПРАВИЛЬНО! Мне было непонятно, за что публика продолжает наказывать меня. Это было несправедливо. И эта несправедливость поразила меня в самое сердце.
Я хотел просто уйти со сцены, но интуиция подсказала мне, что это лишь усугубит и без того неприятную ситуацию. В конце концов зрители все же успокоились, дав актерам возможность возобновить представление. Боясь снова ошибиться, я опустил еще одну реплику, в которой упоминался Белый дом. Я гнал текст в ускоренном темпе, чтобы все поскорее закончилось, поскольку, как мне казалось, все только и ждали моего промаха, дабы посмеяться надо мной еще раз.
И вот, к великому моему облегчению, спектакль подошел к концу.
Сказать, что я был расстроен, – не сказать ничего. Я был безутешен. За кулисами люди благодарили меня за вечер, который они не скоро забудут, и это лишь обостряло мои страдания.
Этот вечер имел для меня далекоидущие последствия. Я стал замкнутым, неуверенным в себе. И еще я крепко усвоил простой урок: профессия актера – это не для меня.