Глава 3. Сергий Булгаков: политэкономист и священник, марксист и мистик

В надгробном слове на погребении о. Сергия Булгакова в июле 1944 года его епископ, митрополит Евлогий, сказал: «Дорогой отец Сергий! Вы были истинным христианским мудрецом, вы были учителем церкви в возвышенном смысле этого слова. Вас озарил Святой Дух, Дух Мудрости, Дух Разума, Утешитель, которому Вы посвятили всю свою ученую деятельность»[27]. Булгаков был верующим человеком и при этом творчески ищущим профессором богословия, чья молитва в начале и в конце большинства его книг была: «Маранафа! Ей, гряди, Господи Иисусе!» Литургическим служением этого священника, тем, как он исповедовал и молился, восхищался о. Александр Шмеман, который назвал его «пророком и тайнозрителем, вождем в некую горнюю и прекрасную страну, в которую всех нас звал он всем своим обликом, горением, духовной подлинностью»[28].

Митрополит Евлогий говорил еще об о. Сергии: «Поскольку Ваше богословие было плодом не только головы, но и тяжких испытаний сердца, в Вашей судьбе, быть может, предначертано было быть непонятым, обвиненным…» Выдающийся церковный деятель, глава замечательной церковной общины, митрополит Евлогий как никто другой понимал своих сотрудников. Распознав в о. Льве Жилле чистое сердце, священника беспримерной душевной цельности, он принял его в Православную Церковь через сослужение Евхаристии, как в древности поступали отцы Церкви, например Василий Великий. Видел он и то, что о. Лев был мечтателем, человеком безмерной любви и веры, но совершенно непригодным в практических делах, не администратором. В богемном облике поэтессы и радикального политического деятеля Елизаветы Скобцовой, дважды разведенной, он усмотрел личность, способную послужить Христу, и притом в монашестве, что казалось соблазнительным для социального и религиозного чувства многих его русских собратьев-эмигрантов.

В сыне священника и семинаристе, потерявшем веру, бывшем марксисте и профессоре политической экономии, который стал священником и богословом, митрополит Евлогий обрел не только первого ректора своего богословского института имени преп. Сергия, но и первого православного мыслителя, который не жалел сил на то, чтобы состоялась встреча церковного Предания с культурой и миром XX века. Он увидел в о. Сергии, как подчеркивает Поль Валльер, первого православного богослова XX века, обладавшего провидческим даром в достаточной степени, чтобы привлечь внимание современного мира и его культуры к Преданию Церкви, причем гораздо более радикальным образом, чем любой из его современников в Восточной и Западной Церквах. Тот же Поль Валльер смело подытоживает: «Булгаковское догматическое богословие говорит “да” Преданию Церкви и вместе с тем “да” миру, “да” богословию и также “да” человеческим качествам, “да” Богу и “да” человечеству»[29]. Это был богословский ум, достаточно дерзновенный, чтобы попытаться дать положительное изложение учения о Воплощении, которому Халкидонский собор полторы тысячи лет назад смог дать лишь отрицательную формулировку: «неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно». В борениях своего сердца, в испытаниях трудной жизни о. Сергий старался раскрыть – на тысячах страниц и во множестве проповедей и бесед – смысл Воплощения: Богочеловечество, что Поль Валльер правильно переводит как «человечество Бога» («the humanity of God»), факт, что Бог стал человеком, – как самое сердце христианской веры[30].

Борис Яким, превосходный переводчик работ о. Сергия Булгакова на английский, решился охарактеризовать его стиль как «мистический лиризм», который в конечном счете развертывает на множестве страниц его пространных сочинений столь широкую панораму, что ее в свою очередь можно назвать «мистическим эпосом»[31]. Никита Струве собрал в своем очерке образы, рисующие невероятную продуктивность человека, жившего в страшной нужде, со здоровьем столь ослабленным, что в свои пятьдесят казался неизлечимо больным[32]. Невзирая на нищету, на две операции (у него был рак горла), лишившие его голоса, на постоянную борьбу соперничающих церковных общин и группировок русской эмиграции, на резкие нападки даже со стороны уважавших его коллег, не говоря уже о критике со стороны церкви-матери, Московского Патриархата, о. Сергий сумел создать произведения удивительно глубокие по содержанию и поразительные по объему. Его малая трилогия о Матери Божией, ангелах и св. Иоанне Предтече занимает более 750 страниц убористого текста, а большая трилогия – около 1500 страниц, и сюда нужно добавить все его меньшие труды о Евхаристии, апостолах Петре и Иоанне, Апокалипсисе, иконах, его классическую катехизическую книгу «Православная Церковь», множество статей в журналах и борниках, лекции, письма и свыше 1200 страниц никогда не публиковавшихся дневников, проповедей, молитв и других сочинений. Как отмечает Константин Андроников, переводчик его работ на французский, ни один богослов Восточной Церкви со времен падения Византии не продуцировал сравнимого корпуса богословских идей, и всё это помимо всех его произведений по социологии, политической экономии, философии, литературной критике и богословию, написанных до изгнания из России в 1922 году, а также его трудов как делегата Поместного собора Русской Церкви 1917–1918 годов[33].

Несомненно, работы Булгакова, даже в переводе, бросают читателям серьезный вызов. Сформированная под сильным влиянием немецкого интеллектуального наследия XIX века, его мысль порождает тексты, трудные для чтения: длинные разветвленные предложения заставляют вспомнить труднейшие страницы таких разных гигантов мысли, как Гегель, Маркс и Макс Вебер. Его широкая образованность и мышление не только укоренены в философии, психологии, русской и западно-европейской литературе, экономике и социологии, но они пропитаны отцами Церкви и современным ему богословием. Не следует поэтому удивляться его очеркам об искусстве Пикассо, цитатам из богословов Англии, Германии, Франции, Соединенных Штатов всех деноминаций и специализаций. Надо думать, что, за очень небольшими исключениями, глубина и обширность его эрудиции остается непревзойденной среди православных преподавателей и ученых в любой области и особенно в богословии!

Впрочем, он был продуктом российского Серебряного века в науках и искусствах, настоящего ренессанса многих дисциплин, особенно философии и богословия. Если взглянуть на его сверстников, поражаешься, что с ними невозможно сравнить никого из нашей эпохи высоких технологий и узкой специализации. Его друг и учитель, выдающийся богослов и ученый о. Павел Флоренский расстрелян в бывшем Соловецком монастыре, превращенном в советский концлагерь. Булгаков сотрудничал и преподавал вместе с такими философами, как Николай Бердяев, Лев Шестов, Лев Карсавин, Николай Лосский и Семён Франк, такими историками и социологами, как Георгий Федотов, Петр Струве и Антон Карташев. Поэтесса и активный общественный деятель мать Мария (Скобцова) была его духовной дочерью. С богословом о. Георгием Флоровским они вместе преподавали в Свято-Сергиевском институте, равно как и с Владимиром Лосским, его оппонентом в споре о православности его сочинений. Он был духовным отцом сестры Иоанны (Рейтлингер), которая вместе с Леонидом Успенским и о. Григорием (Кругом) возглавляла движение за возрождение иконописных традиций. В то время в среде русской эмиграции жили всемирно известные деятели культуры, такие как Шагал, Кандинский, Бакст, Дягилев, Баланчин, Шаляпин, Нижинский, Прокофьев, Рахманинов и Стравинский, если назвать только самых знаменитых.

Я упоминаю эти прославленные имена просто для характеристики контекста жизни Булгакова, его коллег и студентов, чтобы поместить их в средоточие того, что иные называют «плеядой» или даже «пантеоном» даровитых личностей российского Серебряного века. Странный и тревожный факт, что наследие не одного Булгакова, но и большинства других упомянутых выше богословов сегодня в забвении, не изучается в православных учебных заведениях, редко обсуждается в научной литературе, никогда всерьез не рассматривается в ведущих богословских направлениях на Западе. Что это – трагические следствия церковного конфликта в Православии, как предполагает Роуэн Уильямс, обращение младшего поколения или иной школы – Владимира Лосского и Георгия Флоровского – против своих старших коллег или оппонентов, желание избежать споров, равнодушие, в конце концов, или даже отвращение к себе?[34] Даже когда руководители богословских учреждений выказывают почтение к о. Сергию Булгакову, это не значит, что он внесен в учебные курсы, списки рекомендованной литературы или научные проекты соответствующих заведений. Но я убежден, что, наряду с другими представленными здесь людьми, его следует читать или перечитывать не только учащимся богословских институтов, но и гораздо более широкому кругу читателей. Ибо в о. Сергии и других представленных здесь людях мы встретим не только удивительную самобытность внутри традиции (что само по себе уже некоторый подвиг!), но и нечто большее – свидетельство их жизни. Одним словом, мы встретим «живые иконы», молитвенников, людей веры, чья жизнь столь же ярко являет Евангелие, сколь и их сочинения, живописные произведения или тяжкий ручной труд.

Бегство из Церкви, возвращение в Церковь

Я родился в семье священника, во мне течет левитская кровь шести поколений. Я вырос у храма преп. Сергия, благодатно обвеянный его молитвой и звоном. Мои впечатления детства эстетические, моральные, бытовые связаны с жизнью этого храма. <…> Примерно, до 12–13 лет я был верным сыном Церкви по рождению и воспитанию. Учился в духовной школе, сначала в Духовном Училище (четырехклассном) в родном городе Ливнах, а затем в Орловской Духовной Семинарии (3 года). Уже в самом почти начале периода, в первом-втором классе семинарии наступил религиозный кризис, который – правда, хотя и с болью, но без трагедии – закончился утратой религиозной веры на долгие, долгие годы… <…> Как это случилось? Как-то сразу, неприметно, почти как нечто само собою разумеющееся, когда поэзию детства стали вытеснять проза бурсачества и семинарии. <…> …вместе с потерей религиозной веры я естественно, как автоматически, усвоил господствующие в интеллигенции революционные настроения. <…> …даже в состоянии духовного одичания в марксизме, я всегда религиозно тосковал, никогда не был равнодушен к вере[35].

Совсем по-иному опишет автор этих строк позже и свое рукоположение, и молитвенную жизнь.

В день Св. Троицы [10 июня 1918 г.] я был рукоположен во диакона. Если можно выражать невыразимое, то я скажу, что первое диаконское посвящение пережито мною было как самое огненное. Самым в нем потрясающим было, конечно, первое прохождение через царские врата и приближение к св. престолу. Это было как прохождение через огнь, опаляющее, просветляющее и перерождающее. То было вступление в иной мир, в небесное царство. Это явилось для меня началом нового состояния моего бытия, в котором с тех пор и доныне пребываю… <…> Переживания этого рукоположения [во священники], конечно, еще более неописуемы, чем диаконского, – «Удобее молчание». Епископ Феодор сказал мне в алтаре слово, которое тогда меня потрясло… Была общая радость, и сам я испытывал какое-то спокойное ликование, чувство вечности[36].

Сергей Николаевич Булгаков родился в 1871 году в семье Николая Васильевича Булгакова и Александры Косминичны Азбукиной в городке Ливны Орловской губернии[37]. Его отец служил настоятелем не обычного, а кладбищенского храма, где певчим вместо хора был один псаломщик, и жить приходилось на доходы от треб – служения панихид и других служб. Не только детство, но и бо́льшую часть своей жизни о. Сергий проведет среди духовного сословия и в большой бедности. Его семья была отмечена наследственным бичом, поражавшим столь многие славянские семьи, – алкоголизмом, ставшим причиной смерти не только его отца, но и двух старших братьев. Кроме крайней нищеты сельского священства, в особенности же священника кладбищенской церкви, и высокой детской смертности, семья о. Сергия страдала еще и от нервной болезни его матери. В свете этих фактов тем более замечательно, что брак Булгакова с Еленой Ивановной Токмаковой, которая родила ему троих сыновей и дочь, был исключительно счастливым. Несмотря на горестную утрату трехлетнего сына от почечной болезни в 1909 году, на тяготы насильственной эмиграции с временным разлучением в изгнании друг с другом и с семьей, на постоянную нищету, о. Сергий и Елена счастливо прожили в браке почти пятьдесят лет и умерли с разницей в несколько месяцев в 1944 году.

Как и следовало ожидать от сына священника, Сергий поступил учиться в Орловскую духовную семинарию, но тогдашняя крайне формализованная, закрытая система богословского образования ничем не могла помочь, когда с ним случился кризис веры. Он уходит оттуда в Елецкую гимназию и затем поступает в 1890 году на юридический факультет Московского университета. Хотя он был склонен больше к гуманитарной сфере, в частности к литературе и философии, о. Сергий пишет в своих автобиографических заметках, что, подобно многим другим юным интеллектуалам, изучение юриспруденции и особенно социальных наук казалось ему более нужным для преобразования общества. Его умственные дарования, однако, не укрылись от профессоров, и после защиты диплома и диссертации (в 1894 и 1897 годах соответственно) его приглашают преподавать в университете, а с 1898 по 1900 год он побывал на стажировке в Германии. Как и многие его сверстники, Булгаков в тот период увлечен марксизмом, веря, что социальная демократия – лучший путь развития России. Позже он говорил, что марксизм «шел мне как корове седло», хотя продолжал считать демократический социализм лучшей формой управления и хозяйствования. Его книга 1900 года «Капитализм и земледелие» уже расходится с ортодоксальной марксистской теорией и в особенности, как замечает Роуэн Уильямс, с более современной позицией Ленина и Плеханова, считавших, что крестьянское общинное землевладение неспособно стать важной политической силой[38]. Булгакову же культурный фактор русского национального характера и жизни представлялся гораздо более сложным явлением, и в данных о международном земледельческом хозяйстве он находил дополнительные соображения, ставящие под вопрос мысль не только Маркса, но и его российских интерпретаторов.

Несмотря на то что Булгаков не получил докторской степени, его избрали профессором политической экономии Киевского политехнического института. Там в период 1901–1905 гг. его сочинения отражают переход «от марксизма к идеализму», и в это первое десятилетие XX века он участвует в работе Союза освобождения, организации, ставившей целью социальные и экономические реформы. Он сотрудничает с такими разными людьми, как Петр Струве, Николай Бердяев и Вячеслав Иванов. С последними двумя они вместе издают в те годы несколько журналов. В 1907 году Булгаков избран депутатом во Вторую Думу от Орловской губернии, но этот опыт отвратил его от всякой мысли о политической карьере, столь обескураживающим было поведение избранных думцев. От идеологического марксизма его мысль сначала двигалась в сторону общерелигиозных и философских интересов под влиянием Достоевского, о котором в 1901 году он прочитал открытую лекцию, высоко оцененную слушателями. В своих автобиографических заметках, опубликованных без указания авторства в одной из его книг для иллюстрации мысли о вере как личном опыте встречи с Богом, он описывал постепенное возвращение к вере, впервые вдохновленное трансцендентной красотой природы.

Мне шел 24-й год, но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера, и, после бурных кризисов и сомнений в ней воцарилась религиозная пустота. <…> Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние кавказские горы. Впервые видел я их. И вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога. И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза. Его любовь… Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам. И я снова старался поймать мелькнувшую мысль, задержать сверкнувшую радость… А если… если мои детские, святые чувства, когда я жил с Ним, ходил пред лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплеванная, загаженная, если все это правда, а то, мертвящее и пустое, слепота и ложь?[39]

Через несколько лет совершилась эпифания, встреча не только с творением, но и с Творцом.

Пришла новая волна упоения миром. Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культурность», комфорт, социал-демократия… И вдруг нежданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене. Сама Ты коснулась моего сердца, и затрепетало оно от Твоего зова. Проездом спешим осенним туманным утром, по долгу туристов, посетить Zwinger с знаменитой его галереей. Моя осведомленность в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я хорошо знал, что меня ждет в галерее. И там мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, – знание страдания и готовность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетски мудрых очах Младенца. Они знают, что ждет Их, на что Они обречены, и вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она «принять орудие в сердце», Он Голгофу… Я не помнил себя, голова у меня кружилась, из глаз текли радостные и вместе горькие слезы, а с ними на сердце таял лед, и разрешался какой-то жизненный узел. Это не было эстетическое волнение, нет, то была встреча, новое знание, чудо… Я (тогда марксист!) невольно называл это созерцание молитвой и всякое утро, стремясь попасть в Zwinger, пока никого еще там не было, бежал туда, пред лицо Мадонны, «молиться» и плакать, и немного найдется в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слез…[40]

Однако он не возвратился к евхаристической жизни Церкви вплоть до солнечного осеннего дня 1908 года в Зосимовой пустыни.

Осень. Уединенная, затерянная в лесу пустынь. Солнечный день и родная северная природа. Смущение и бессилие по-прежнему владеют душой. И сюда приехал, воспользовавшись случаем, в тайной надежде встретиться с Богом. Но здесь решимость моя окончательно меня оставила… Стоял вечерню бесчувственный и холодный, а после нее, когда начались молитвы «для готовящихся к исповеди», я почти выбежал из церкви, «изшед вон, плакася горько». В тоске шел, ничего не видя вокруг себя, по направлению к гостинице и опомнился… в келье у старца. Меня туда привело: я пошел совсем в другом направлении вследствие своей всегдашней рассеянности, теперь еще усиленной благодаря подавленности, но в действительности – я знал это тогда достоверно – со мной случилось чудо… Отец, увидав приближающегося блудного сына, еще раз сам поспешил ему навстречу. От старца услышал я, что все грехи человеческие как капля пред океаном милосердия Божия. Я вышел от него прощенный и примиренный, в трепете и слезах, чувствуя себя внесенным словно на крыльях внутрь церковной ограды. В дверях встретился с удивленным и обрадованным спутником, который только что видел меня, в растерянности оставившего храм. Он сделался невольным свидетелем совершившегося со мной. «Господь прошел», – умиленно говорил он потом… <…> И в этот вечер благодатного дня, а еще более на следующий, за литургией, на все глядел я новыми глазами, ибо знал, что и я призван, и я во всем этом реально соучаствую: и для меня, и за меня висел на древе Господь и пролиял пречистую Кровь Свою, и для меня здесь руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается это чтение Евангелия, в котором рассказывается о вечери в доме Симона прокаженного и о прощении много возлюбившей жены-блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего[41].

Эти вехи его обращения были столь важны для понимания им смысла своей жизни, что Булгаков включил их, без указания авторства, в свой труд 1917 года «Свет Невечерний». Но в этой же книге есть другой, вероятно, самый поразительный из его автобиографических отрывков, опять же приведенный анонимно, хотя своей силой, кажется, безошибочно выдающий автора. Летом 1909 года Булгаков потерял своего первенца Ивана, умершего от нефрита в возрасте всего лишь трех лет, – страшное горе для любых родителей, еще более невыносимое из-за агонии мальчика, лихорадки от инфекции, боли и криков больного. Боль молодых родителей особенно волнующе описана в «интимном письме», которое иногда обращено прямо к умершему сыну, поскольку они через горечь страдания и смерти чада пережили сострадание Бога[42]. Страдание их сына было распятием не только их любви к сыну, но и самой мысли о Боге как любви. Однако именно здесь, где вся христианская вера, кажется, повисает на краю пропасти, которую разверзла боль от потери, о. Сергий описывает эпифанию, пережитую ими обоими. Жена Булгакова воскликнула, что небо раскрылось, чтобы взять их мальчика. Отец Сергий признавался, что первый раз в жизни испытал тогда Божию любовь – не себялюбивую, человеческую, но любовь Христа, которая проникает сквозь завесу чувства, отделяющего нас от других. И это далеко не единственный случай, когда Булгаков описывает вторжение Бога в свою жизнь. Во время серьезной болезни сразу после вынужденного отъезда его из России в 1921 году в Крыму он напишет о своем уповании испытать свет Преображения, увидеть перед смертью Царство Божие, пришедшее в силе[43].

Возвращение в Отчий дом

Как сообщает Роуэн Уильямс в своих весьма ценных комментариях к своим же переводам из Булгакова, годы между 1905 и 1917 были для о. Сергия временем бурных поисков[44]. Он не только возвращался от марксистской мысли и политики к более глубокой, обдуманной, хотя и весьма критической позиции, но «возвращался» – и очень сложным и опять же критическим путем – в Церковь. Порвав с иссушающей семинарской схоластикой юности, которую позднее Флоровский назовет «вавилонским пленением» и западным влиянием, он углубился в изучение не только отцов Церкви, но и церковной истории и современных богословов и философов, среди которых – Трёльч, Гарнак, Морис. В то время Булгаков публикует очерки о раннем христианстве и апокалиптической вере и социализме, становится активным членом Московского религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева в Москве. В 1906–1911 годах он – профессор политической экономии в Московском университете, но впоследствии отказывается от этой должности в знак протеста против недостатка в университете академической свободы. В этот период он испытал сильное влияние своего друга о. Павла Флоренского, также преподававшего в Москве, автора смелой попытки того, что можно назвать «символистским» богословием – книги «Столп и утверждение Истины».[45]

Возвратившись в Церковь, Булгаков пережил смерть своего маленького сына, родившегося в 1906 году и умершего 27 августа 1909-го. Следующим поворотным событием стала публикация в 1909 году знаменитого сборника «Вехи», на страницах которого Булгаков и шесть других авторов выразили позицию христианских интеллектуалов в русской культуре и обществе, где революционное бурление достигало критической точки. Роуэн Уильямс перевел обширную статью Булгакова под названием «Героизм и подвижничество», где туманные идеалы интеллигенции отвергаются во имя скромной личной верности отдельных лиц, в пользу пути обращения и веры, который Булгаков называет традиционным обозначением монашеского послушания – «подвигом»[46]. Можно задуматься о том, не оказало ли это описание Булгаковым невидимого аскетического измерения повседневной жизни влияние на ученика Булгакова, его защитника и нередко популяризатора, Павла Евдокимова, с чьим образом нам также предстоит познакомиться в этой книге, говорившего о призвании всех крещеных, независимо от их действительного статуса, к некоему «внутреннему монашеству». Вполне вероятно, что оба вдохновлялись образом Алеши Карамазова у Достоевского, идеалистически настроенного юноши-послушника, которого его духовный отец, старец Зосима, посылает в мир[47].

После отъезда из России в 1922 году Булгаков сначала оказывается в Крыму, затем ненадолго в Константинополе и потом в Праге, где собралось много эмигрантов. В середине 20-х годов начинается его деятельное пастырское служение в Русском студенческом христианском движении и преподавание в Русском юридическом институте в Праге, который был основан как «университет-в-изгнании» и поддержан многими пражскими интеллектуалами, среди которых не последнюю роль играл президент Томаш Масарик. Когда в Париже открылась богословская школа, митрополит Евлогий, тогда Управляющий русскими православными приходами Московской патриархии в Западной Европе, пригласил о. Сергия занять должность профессора богословия и пост ректора в этом учреждении, которое впоследствии стало Свято-Сергиевским институтом (или, как его еще называли, Сергиевским подворьем). Булгаков прибыл в Париж в 1925 году, а первый его курс, где учился Павел Евдокимов, был выпущен в 1928-м.

Булгаков проведет на Сергиевском подворье всю оставшуюся жизнь, станет ветераном его аудиторий, но более всего – часовни, бывшей ранее церковью Немецкой лютеранской миссии в Париже. Он с семьей ютился в крохотной квартирке для преподавателей. Выступал с докладами на экуменических конференциях Всемирного Совета Церквей в Лозанне, Оксфорде и Эдинбурге. В 1927 году стал одним из основателей экуменической ассоциации между Православной и Англиканской церквями – Содружества св. Албания и преп. Сергия. В 1934 году по приглашению Епископальной Церкви приезжал в Соединенные Штаты, читал лекции в Колумбийском университете, Северо-Западной семинарии Сибери в Эванстоне, Иллинойсе, посещая при этом многие и православные, и неправославные приходы[48].

За девятнадцать лет жизни в Париже он опубликовал невероятное количество книг. Первыми следует назвать «Петр и Иоанн» (1926), «Икона и иконопочитание» (1931), «Православная Церковь» (1935) (последняя книга была немедленно переведена на французский и английский как учебное пособие для западных христиан). «The Wisdom of God» («Премудрость Божия»), обзор его учения о Софии, написанный как апология этого учения, вышел в 1937 году по-английски и по-французски. Далее следует малая трилогия – «Купина Неопалимая» о Матери Божией (1927), «Друг Жениха» о св. Иоанне Крестителе (1927), «Лествица Иаковля» об ангелах (1929). Затем большая трилогия – «Агнец Божий» о Христе (1933), «Утешитель» о Святом Духе (1936) и «Невеста Агнца» о Церкви (опубликована посмертно в 1945). В 1948 вышел в свет «Апокалипсис Иоанна». Будучи широко известен как автор книг, статей, лекций, как активный общественный деятель, о. Сергий пользовался огромной популярностью и как исповедник и духовник. В 1939 году он перенес операцию по удалению голосовых связок из-за рака горла и полностью лишился голоса[49]. Он способен был лишь на едва слышимый шепот, позволявший ему продолжать преподавание и ежедневно совершать утром литургию в узком кругу друзей, членов семьи и духовных чад. Как ректор и профессор он обучил и воспитал на Сергиевском подворье целое поколение богословов, многие из которых стали священниками и епископами[50]. Совершенное им в последние двадцать лет жизни, наперекор болезни, нищете, нападкам на его сочинения и другие злоключения, поистине достойно удивления.

«Живая икона»

Во многих отношениях о. Сергия Булгакова можно назвать иконой. Он – образ России от предреволюционных и послереволюционных времен вплоть до наших дней. Все напряжения и противоречия бунта и консерватизма, верности преданию и творчества, поисков национальной идентичности, конфликта и открытости, уважения к личности и злобных нападок на нее – всё это можно найти у него или вокруг него. Он отринул веру, в которой был воспитан, возмущенный ее неспособностью удовлетворить запросы его ума и сердца, и вернулся к христианской традиции уже взрослым, медленно идя назад, как паломник. Он был всецело верен церковному Преданию, но эта верность не была слепой или законнической. Именно внутри этого Предания нашел он творчество и динамику, благодаря которым Евангелие Царства по-прежнему могло в любой эпохе и любых обстоятельствах открывать дар свободы, мира и радости. Однако, утверждая эту почти невероятную открытость христианства миру, он сразу же столкнулся со строгостью тех, для кого оно было замкнутой и неподвижной системой. Этот конфликт имел место главным образом с его собратьями, русскими православными эмигрантами, но не раз вступал он в споры и с протестантами, особенно на экуменической конференции в Лозанне в 1927 году по вопросу о важности почитания Божией Матери. В том, что Поль Валльер называет попыткой Булгакова установить «диалог с современной цивилизацией», попыткой понять «человечество Бога», явленное в Воплощении, даже его друзья и сочувствующие ему коллеги видели тяжкую ересь и в лучшем случае сожалели о его бесполезных богословских спекуляциях и «системостроительстве»[51]. Трудно понять, как богослов, столь много написавший, настолько деятельный в экуменическом движении, в студенческих организациях, в эмигрантской и французской умственной жизни, был так быстро забыт и почти полностью обойден вниманием через полстолетия или немного более после смерти.

Чем внимательнее присматриваешься, тем яснее становится, что Булгаков представлял не только вынужденно оставленную им Россию, но и во многом противоречивую ситуацию Церкви в XX веке, положение христиан в современную эпоху. Если о преп. Серафиме Саровском можно сказать, что он дает образец преобразований, через которые должна пройти душа, образ преодоления всех категорий и позиций, образ простой и непосредственной человечности, которой подобна эта истинная святость, то, вероятно, о. Сергий, учитель Церкви, верный пастырь и несомненный праведник, служит образом иной, воинственной стороны этого «нового бытия», «сокровенной святости» нашего времени. Он стал жертвой сил, которые сам же пробудил. К сожалению, его мало знают, мало читают сегодня, несмотря на поразительные достижения его мысли. Еще менее известна его молитвенная жизнь и священническое служение, сияние святости, омраченное обвинениями, по большей части безосновательными, против его богословских трудов. Репутация пережившего нападки и даже осужденного за свои сочинения настоятельно поднимает вопрос о статусе Булгакова не только среди богословов, но и вообще в Православной Церкви. Ректоры двух выдающихся православных учреждений на Западе недавно обратились к этой проблеме.

Сергий Булгаков и ректоры

В обширном сборнике, посвященном памяти о. Сергия Булгакова по случаю столетия со дня его рождения, отмечавшегося в 1971 году, тогдашний ректор Свято-Владимирской богословской семинарии о. Александр Шмеман дал оценку «трем образам» о. Сергия[52]. Шмеман учился в Свято-Сергиевском институте четыре последние года жизни Булгакова и помнил его как священника, молитвенника, наконец, совершителя литургии, с глубоким почтением говорил о его дарованиях исповедника, духовника, проповедника и без колебания писал о его личной святости, о его прозрениях в иную реальность, реальность Царства – похвала, особенно редкая в устах такого несентиментального противника показной набожности, каким был о. Александр. Впрочем, характерно, что в число этих «образов» не вошло учительство или ученость. Посвятив этой стороне деятельности Булгакова значительную часть своего очерка, Шмеман заключает, как и другой ректор гораздо позже, что труды о. Сергия должны еще пройти через серьезное изучение и оценку, что, как можно надеяться, произойдет в будущем. С точки зрения о. Александра, центральный элемент булгаковской мысли, София, совершенно не нужен для достижения ее основного стремления – осмысления Боговоплощения во всех аспектах жизни и культуры. Подлинным источником богословия о. Сергия была, как он сам утверждал, Евхаристическая Чаша, то есть Евхаристия, общение с Христом на литургии. По Шмеману, истинную святость и величайшее значение богословия его учителя следует искать здесь, в таинстве Царства. После операции на горло ему разрешили служить раннюю литургию в боковом алтаре, где висела икона Святой Премудрости, написанная его духовной дочерью, сестрой Иоанной (Рейтлингер). В своих воспоминаниях о последних днях о. Сергия сестра Иоанна отмечает напряженность молитвы за этими ранними литургиями как священника, так и общины. Отец Сергий служил каждое утро, а время с июня 1940 года до приступа в июне 1944-го было временем нацистской оккупации Парижа, временем террора, убийств и многих великих утрат. Шмеман вспоминает, как о. Сергий, облаченный в легкие белые одежды из-за нездоровья, служил эти ранние литургии. Ульяна Шмеман, жена о. Александра, пишет о необычайности этих литургий, начинавшихся в 7.00. После операции о. Сергий, фактически лишенный голоса, как-то способен был превращать свой очень хриплый шепот в «голос», слышимый в достаточной мере, чтобы совершать служение предстоятеля литургии и чтобы сослужившие с ним могли давать положенные возгласы. То не были «частные» литургии, хотя на них присутствовали главным образом самые близкие о. Сергию люди. Шмеман, в то время семинарист, регулярно бывал на этих службах. Он отмечает, что стиль служения о. Сергия не был образцовым, но даже в его скованных, иногда прерывавшихся жестах прозревалось порой нечто от самих истоков литургического служения, восходящего к священникам Ветхого Завета.

Он не просто совершал традиционный, во всех своих мелочах «отстоявшийся» обряд. Он до конца, до предела растворялся в нем, и впечатление было такое, что литургия служится в первый раз, падает с неба и возносится от земли впервые. Хлеб и чаша на престоле, огонь свечей, кадильный дым, эти руки, воздвигнутые к небу: все это было не просто «службой». Тут что-то совершалось со всем мирозданием, что-то предвечное, космическое – «страшное и славное» – в славянском значении этих богослужебных слов. И, мне кажется, не случайно писания о. Сергия так часто уснащены и как бы утяжелены литургическими славянизмами, сами так часто начинают звучать как богослужебная хвала. Это не стилизация. Ибо богословие о. Сергия, на последней своей глубине, именно и прежде всего «литургическое» – раскрытие опыта, данного в богослужении, передача той таинственной «славы», что пронизывает его, того «таинства», в котором оно укоренено и «эпифанией» которого оно является. Явление Бога, но потому и мира в его Божественной первозданности, Божественных корней творения, предназначенного к тому, чтобы Бог наполнил его и стал «всяческим во всех»[53].

Лучшие из тысяч написанных им страниц, заключает Шмеман, – не те, где он пытается дать определение Премудрости, неопределимой по природе, где он трактует эту «ипостась» Бога, но те предложения и абзацы, которые отражают свет и радость его опыта и литургического ви́дения. Все эти тысячи страниц густой «мистической лирики» грандиозной богословской системы о. Сергия были, по мнению о. Александра, неким его «падением», не более чем Пирровой победой во многом немецкого идеализма, главным образом Гегеля, Маркса и других теоретиков, победой, закрывшей, как некий камуфляж, истинные богословские дары, воспринятые о. Сергием на алтаре, в молитве, из библейских источников.

Спустя двадцать пять лет о. Борис Бобринский, ректор того же Свято-Сергиевского института, alma mater о. Александра Шмемана, где служил ректором и профессором о. Сергий Булгаков, также высоко, пожалуй, наиболее высоко из наших современников, оценил этого загадочного «русского Оригена», как он назвал Булгакова. На ежегодном академическом собрании он безоговорочно признал не только богословский гений и творческий потенциал наследия о. Сергия, но косвенно и личную его святость, назвав его «провидцем Премудрости-Софии», то есть указав на предмет пререканий, вызвавший в свое время столь яростные нападки[54]. Было бы весьма полезно перевести этот тонкий, мастерски составленный французский текст о. Бориса, потому что он очень точно указывает некоторые болевые точки этих нескончаемых и так и не проясненных споров о том, что же действительно Булгаков имел в виду, ставя в центр своих трудов Софию, как божественную нетварную, так и тварную, – само действие и присутствие Бога во всем творении.

Вероятно, о. Борис подразумевал – именно потому, что не мог найти точных слов для выражения своей мысли и четкого определения Святой Премудрости в сочинениях о. Сергия, – что мы приходим здесь к невыразимости встречи Бога с творением. Как невозможно дать исчерпывающее определение Воплощению, так же невозможно определить природу отношений Бога со Своим созданием. Вспомним, что в Ветхом Завете эти отношения переданы через образы огненного столпа и облака в Исходе, огня и дыма на Синае, крышки («очистилища») Ковчега Завета, а позднее храма в Иерусалиме; что Сам Господь часто открывался не только через слово пророков, но и через повеления и действия ангельских посланников. Образ Премудрости появляется в Книге Притчей и других книгах премудрости, как образ, по-видимому, тварного, но олицетворенного, явления Бога, можно было бы сказать, как некое предвоплощение Бога среди людей. Несправедливо обрушиваться на о. Сергия за то, что уже в Ветхом Завете выступало многозначной, сложной и таинственной фигурой Премудрости.

Отец Борис Бобринский совершенно верно подчеркивает, что то, что Булгаков усиленно пытался выразить, невыразимо словами и может быть передано только в иконах, таинствах, богослужебных текстах, гимнах и священных местах, таких как пространство под куполом Айя-София в Константинополе. Как проницательно говорили Евгений Трубецкой и Павел Евдокимов, в иконе Святой Премудрости скрещиваются или, лучше сказать, сталкиваются «два мира». В таинственном пурпуре еще более таинственной фигуры Премудрости на новгородской иконе – ни тьма, ни свет.

В самом общем смысле икона изображает домостроительство спасения, полноту Премудрости Божией. Пурпурный цвет возвращает нас к «началу», к истокам Творения. Это – первое слово (Божие) в Библии: «Да будет свет!» (Быт. 1:3), это – Предвечная Заря (вот откуда пурпур), восходящая над бездной, еще лишенной жизни и света, откуда божественным мановением возникнет бытие[55].

Цвет таинственен, равно как и фигура Премудрости на хорошо известной иконе, как и запинающаяся, напряженная речь не только о. Сергия, но и его ученика Павла Евдокимова. Эти попытки призваны описать неописуемое и всё же явственное присутствие Бога в творении. Что Святая Премудрость ассоциируется также с Христом, с Женой Апокалипсиса, облеченной в солнце, с Матерью Божией, Церковью, равно как с ними всеми и никем из них, означает, что у о. Сергия никогда не возникал вопрос о добавлении четвертого лица в Троицу, о введении какого-то догматического новшества, но только – о молитвенном созерцании Шехины, славы Бога Живого в мире, самое большее – о богословском мнении, мистическом размышлении, не заслуживающем обвинения в ереси.

Интеллектуальный и духовный поиск о. Сергия, говорит о. Борис, уводил его на самые вершины наиболее неприступных божественных тайн, к ви́дению, которое дано было, среди прочих, преп. Бенедикту и св. Григорию Паламе, – как весь космос, вся тварь пронизаны жизнью, энергией, бытием Бога, которое нельзя увидеть и описать! Возможно, продолжает он, употребляя слова автора осуждающей о. Сергия брошюры 1933 года, Владимира Лосского, Святой Дух, «Которого невозможно видеть иначе, чем в другой личности, Кто скрывает Себя, утаивая даже Своё явление», есть ключ к схватыванию кенозиса, самоистощения, сокрытия Божественной Премудрости в творении. Вместе с другими учениками о. Сергия – своим предшественником в должности ректора о. Алексеем Князевым и о. Александром Шмеманом – о. Борис разделяет более примирительное настроение самого Владимира Лосского в конце его жизни, приводя его слова последнего, что «спор о софиологии когда-нибудь найдет свое разрешение в работе иного поколения богословов»[56].

Еще один ректор, который высказался (во всяком случае, печатно), правда, не столько о личности о. Сергия Булгакова, сколько о его богословии, – это о. Фома Хопко, ректор Свято-Владимирской семинарии. В первый раз он берется судить о том, что считает ошибками Булгакова (точно как молодой Владимир Лосский), в предисловии к исправленному переводу Лидии Кесич классического труда Булгакова «Православная Церковь»[57]. Хоть и восхваляя в целом в этом предисловии оптимизм о. Сергия и его верность Христу, Церкви и Преданию, Хопко все же высказывается – несколько обобщенно, без особых уточнений – о нескольких аспектах, где Булгаков «заблуждался». Это касается глав о таинствах и литургии, по поводу которых о. Фома опасается, что те, кто придерживаются шмемановского взгляда на литургию, будут разочарованы и неприятно удивлены, главным образом из-за ощутимого там западного влияния и, возможно, из-за иллюстративного символизма в объяснении известных частей Божественной литургии. Надо признать, что сжатый стиль изложения, нередко в высшей степени наглядный, которым о. Сергий пользовался исключительно для западных читателей, не знакомых с литургической практикой Восточной Церкви, вероятно, был причиной его опоры на символический подход как на язык, более знакомый Западу, чем внутреннее свидетельство самой литургии. Определенно не такое блестящее, как у Шмемана, изложение о. Сергия носит катехизический, но никогда не схоластический характер, как это имеет место в аналогичных пособиях в русской и западной традициях. Однако в особенности тревогу Хопко вызывают эсхатологические и апокалиптические размышления, охарактеризованные как «тип христианского универсализма»[58]. Из его критики следует, что о. Сергий неверно понял мысль отцов Церкви о Божией милости и любви, которую осужденные будут испытывать как мучение, поскольку, отвергнув Бога и Его сострадание, сами навлекли на себя скорбь и боль. Но следует задаться вопросом: не являются ли мысли о. Сергия об апокатастасисе, то есть милостивом восстановлении Богом всех душ, всего творения после очищения (что обсуждали некоторые отцы), хотя и радикально заостренными, но, как настаивали Оливье Клеман и Павел Евдокимов, не столько учением, сколько предметом молитвы, надежды и умозрений? Достаточно сказать, что идея всеобщего спасения всегда вызывала споры в Церкви, но ничто не препятствует, по крайней мере, размышлять и молиться об этом.

Совсем недавно и опять парадоксально о. Фома Хопко высказался о значении Булгакова и о его заблуждениях в ответе на очерк Мирослава Татарина[59]. Здесь о. Фома приводит список тех, кто критиковал или игнорировал богословие Булгакова, – от таких исследователей, как Сергей Верховский, Владимир Лосский и о. Георгий Флоровский, печатно или устно критиковавших о. Сергия, до о. Иоанна Мейендорфа и о. Александра Шмемана, не упоминавших Булгакова в своих работах и преподавании, и Софьи Куломзиной, известного христианского педагога, духовной дочери о. Сергия, которая когда-то, в ответ на попытку последнего объяснить ей свои взгляды, сказала лишь, что это не необходимо. Выстраивание ряда этих фигур вместе с утверждением, что булгаковская мысль мало или совсем никак не повлияла на православное или какое-либо иное богословие и что отклик со стороны родных ему православных богословов был либо критикой, либо молчанием, – всё это представляется довольно грубым аргументом, а кроме того звучит весьма странно в свете явного признания о. Фомой величия Булгакова. И опять же о. Фома считает необходимым указать на ошибки и о. Мирослава Татарина, и о. Сергия Булгакова – на этот раз в понимании кенозиса, Божией самоистощающейся любви. Пожалуй, эта, по сути противоречивая, позиция симптоматична для реакции на Булгакова в Восточной Церкви. Валльер также отмечает такую двойственную реакцию в течение многих лет на мысль Булгакова[60].

Однако все эти ректоры православных богословских семинарий, каковы бы ни были особенности их индивидуальных подходов, изображали о. Сергия истинным сокровищем Церкви, которое, к сожалению, омрачено обвинением в ереси и, что еще печальнее, обойдено вниманием последующих поколений церковных богословов, учителей и исследователей. Запад неповинен в этом, поскольку из признанных гигантов православного богословия в XX веке хорошо известны лишь немногие, главным образом, из-за странного отсутствия стремления представлять и продвигать их наследие. И нередко именно западные ученые, такие как Ярослав Пеликан, Поль Валльер, Крис Гроберг и Роберт Слесински, исследовали гений и труды мыслителей русской эмиграции. Все же и при таком диапазоне изучения русской мысли объем публикаций на эту тему невелик[61].

У кладезя Иаковля

Открытость о. Сергия Булгакова современному миру, особенно западной культуре и западным церквям, была отличительной чертой его жизни, и эта восприимчивость стала характерной особенностью многих из его окружения, хотя, конечно же, не всех. Он участвовал в экуменических конференциях организации, ставшей впоследствии Всемирным Советом Церквей, в Лозанне (1927), Эдинбурге и Оксфорде (1937); в Лозанне он прочел вызвавший бурные споры доклад о необходимости почитания Божией Матери в богослужении и о богословском осмыслении Ее личности[62]. Благодаря той же интуиции он стал одним из основателей первой межцерковной ассоциации, в которой участвовали православные, а именно возникшего в 1928 году объединения православных и англикан – Содружества св. Албания и преп. Сергия. Как и на собраниях Русского студенческого христианского движения, о. Сергий на встречах Содружества искал определения идентичности и дела каждой из сторон как проявления церковности; именно поэтому собрания устраивались вокруг богослужебного цикла, причем в центре ежедневных мероприятий была Божественная литургия. С самого начала на встречах Содружества литургия служилась каждое утро, попеременно англиканская и православная, на одном алтаре в часовне дома отдыха в Сент-Олбансе, близ Лондона. Из этих весьма редких случаев «воцерковления» и укорененности в Евхаристии позднее выросла традиция служения литургии различными чинами собравшихся церквей (Лютеранской, Православной, Англиканской, Реформатской) на встречах Экуменической конференции в Амстердаме в 1939 году и затем на последующих собраниях в послевоенный период[63].

Всегда «пионер», как назвал его Зёрнов, первопроходец, в этот период (и, несомненно, основываясь на опыте присутствия Духа в литургическом служении и общинной жизни как Студенческого движения, так и Содружества) о. Сергий начал уделять всё большее внимание вопросу не только евхаристического, но и более широкого церковного общения (koinonia) внешне разделенных церквей. Статья «У кладезя Иаковля» вышла в 1933 году в сборнике «Христианское воссоединение» и в переводе на английский в «Журнале Содружества св. Албания и преп. Сергия» (№ 22, 1933). Почти семьдесят лет спустя она остается прекрасным образцом глубокого понимания Булгаковым христианской веры, Церкви, таинств и христианской жизни, равно как и мишенью для нападок и критики. По Булгакову, нынешняя ситуация разделенных церквей подобна тому, что происходило у колодца Иакова, где, обращаясь к самаритянке – женщине, стоявшей вне иудейской церковной общины, – Христос утверждал, что наступает время истинного поклонения: ни на самарянской горе, ни в иерусалимском храме, но Отцу будут кланяться «в духе и истине» (Ин. 4:21–23). Отец Сергий противопоставляет эти дивные слова Христа о всеобщей Церкви «жесткому и негибкому, неумолимому институционализму единоспасающей церкви», противоречащему свободе Духа, Который «дышит, где хочет» (Ин. 3:8). Можно было ожидать, что последует непроницаемая стена разделения, установка на дистанцию: extra ecclesiam nulla salus, Православная Церковь – единственная истинная Церковь.

Отец Сергий утверждал это в своей главной катехизической работе «Православная Церковь», но здесь он делает поразительное заявление:

Между Церковью и церквами существует отношение не только взаимной исключаемости, но и взаимной сопряженности. За оградою Церкви для нас не пустое место, но простирается христианский мир, которому во всяком случае присуща церковность, однако вне Церкви. И это ведение, которое с несомненностью присуще христианству, в частности и православию (как и католичеству), есть непосредственное откровение о существующем единстве Церкви, которое есть одновременно и данность, и заданность – и факт, и постулат. Ни одна историческая церковь не может в себе замкнуться настолько, чтобы не знать и не чувствовать христианского мира за своими пределами, или же такое нечувствие составляет ее собственную болезнь или по меньшей мере ограниченность. Зов к единению раздается из глубины церковного самосознания, и даже самые явления ереси или раскола имеют место только в жизни Церкви – язычники и иноверные не являются для нас еретиками или раскольниками. Можно различно представлять себе пути к церковному единению, но уже сама эта цель предполагает наличие единства, существующего ранее объединения. Церковь едина, как едина жизнь во Христе Святым Духом, только причастность к этому единству имеет разные степени или разную глубину[64].

Увы, христианами в первую очередь движет не любовь к Церкви и не подлинно церковная любовь. И на Востоке, и на Западе всё ещё остается воля к разделению! Отец Сергий говорил это в 1933 году, но так обстоит дело и сегодня. Однако мы исповедуем здесь, что Дух еще поддерживает, по крайней мере, в относительном единстве христиан друг с другом, даже если их разделяют между собой учение, богослужение, история и другие факторы. Отец Сергий указывает вполне конкретные примеры этого: единство в общественной и личной молитве, в Символе веры, в слове Божием, духовной жизни, в единении со Христом и даже в таинствах. Церковные правила, то есть постановления соборов IV–V веков, запрещающие разделенным христианам молиться друг с другом, «не отменены формально, хотя и отменяются жизнью». То, что некогда было просто защитной мерой, «теряет свое значение там, где уже отсутствует наступление». Напротив, говорит Булгаков, мы наблюдаем чудо многочисленных связей между христианами всех конфессий – браки, дружбу; это «великая радость, посылаемая в наши дни Духом Святым, и новое откровение вселенской Пятидесятницы». «Вера в Господа, любовь к Нему и молитва» – вот реальности, ни в коей мере не ограниченные какой-либо одной христианской общиной[65].

Растущее сознание этого тяготеет над нами в нынешнюю эпоху, когда исчезают прежние формы разделения. В XX веке христиане начали сотрудничать, вместе заниматься научной работой и молиться, пока что наощупь, с надеждой, но без уверенности. Когда мы возносимся ко Христу в молитве, мы одно с Ним, как же земные барьеры могут еще нас разделять? И все же какие-то барьеры пока остаются. Некоторые из них – дань обычаям и языку, другие глубже, как почитание Матери Божией и святых, что отделяет протестантов от католиков и православных. Отец Сергий сознавал, что со временем и эти препятствия начнут исчезать.

Для о. Сергия Булгакова самым верным знаком разрушения враждебных стен было чувство единства во Христе, многократно испытанное в этот ранний период экуменических встреч, – единства, силу и чудо которого невозможно описать. Отец Сергий говорит об этом чувстве новой Пятидесятницы, которое испытали участники Лозаннской конференции 1927 года, о духовной общности – до того, как появилась какая-либо возможность евхаристического общения. Он был далеко не единственным, кто отмечал явственное присутствие Духа на таких собраниях. Другие участники – Николай Зёрнов, Павел Евдокимов, Элизабет Бер-Сижель, мать Мария (Скобцова), о. Лев Жилле, о. Василий Зеньковский (с некоторыми из них мы еще встретимся на страницах этой книги) – подтверждали то, что глубоко пережил о. Сергий: опыт некоего нового, благого и прекрасного события, когда внешне разделенные христиане собираются для молитвы, совместного изучения и общения. Позже Павел Евдокимов сделает фразу «экуменический эпиклезис» термином своего богословия.

Булгаков говорит, почти теми же словами, что митрополиты Филарет и Платон и о. Лев Жилле, о том, что восточные святые, такие как преп. Серафим Саровский и преп. Сергий Радонежский, стали проводниками в православную духовность, так же как для русской эмиграции проводниками в западную традицию стали свв. Женевьева Парижская и Франциск Ассизский. Общение святых на небесах не разрывается расколами и ересями. В этих рассуждениях нет никакой сентиментальности, никакого влияния социальной или политической злобы дня, никакой аргументации в пользу сохранения ресурсов и устранения двойственности. Отец Сергий не утверждал, что между христианами не существует вероучительных несогласий. Решающим, думается, надо признать тот факт, что первичный и главный его подход к единству Церкви – это подход, исходящий из принципа lex orandi lex credendi*. Даже соборные деяния, определяющие, во что надо и во что нельзя веровать, принимались только после литургической молитвы и в ее продолжение. Его коллега, историк Церкви Антон Карташев, который также был учителем многих, о ком будет идти речь в этой книге, соглашался, что богословские дебаты и переговоры никогда не были средством примирения. Он был одним из немногих, кто поддержал второе смелое предложение о. Сергия в статье «У кладезя Иаковля», состоящее в том, что евхаристическое общение могло бы стать не столько конечной целью восстановления единства, сколько его средством[66]. При этом уточнялось, что христиане, признающие единство своей веры, получив разрешение епископов своих церквей, могут совместно участвовать в Евхаристии. Отец Сергий имел здесь в виду членов Содружества св. Албания и преп. Сергия и, скорее всего, участников других экуменических конференций, то есть тех христиан, которых общая молитва, совместная исследовательская деятельность и сотрудничество приводят к тесному и реальному единству в вере и потому – к общению в таинствах. Они послужили бы зерном, из которого в дальнейшем может вырастать единство разделенных христиан. Иным образом и гораздо позднее ученик обоих Павел Евдокимов будет настаивать на том, что лишь сердце, способное воспеть «да», сказанное Пресвятой Девой ангелу, и Ее песнь «Величит душа моя Господа», только «литургическое существо» сможет преодолеть научно-догматическое non possumus*.

Но колебания, страхи и многовековые противоречия между Западом и Востоком свели это предложение на нет. Отец Лев Жилле в одной статье использовал идею Булгакова из «Колодезя Иаковля» о «духовном сопричащении»[67], а Содружество молилось за это, но пока невозможно принять общее совершение Евхаристии. Реакция тогда была резкой, как бывает и теперь. Но следует ли считать саму идею еретической, противозаконной, не имеющей никаких прецедентов, ничего не стоящей? Почти через тридцать лет другой ученик и коллега о. Сергия, в 60-х годах бывший профессором Свято-Сергиевского института, знаменитый поборник древнецерковной «евхаристической экклезиологии» о. Николай Афанасьев, даст глубокое истолкование ситуации разделенной Церкви и перспектив восстановления единства в духе, созвучном с дерзновенной попыткой Булгакова. В очерке, посвященном памяти папы Иоанна XXIII, «папы любви», он утверждает, подобно о. Сергию, что в Православии не существует единого всестороннего взгляда на Великую схизму и природу неправославных церквей. Несмотря на Filioque, на развитие папского авторитета от местного и символически-служебного до всеобщего, на позднейшие догматы Непорочного Зачатия и Вознесения Божией Матери, церкви Запада и Востока остаются «сестрами». Это наименование, вопреки враждебному неприятию его православными епископами и патриархами, было использовано многажды в прошлом, а совсем недавно употреблено в столь остро критикуемом Баламандском соглашении и постоянно звучало из уст Вселенского патриарха Варфоломея и папы Иоанна Павла II, как и многих других епископов и богословов. И опять же следует сказать, что оно основано не на чувствах, но на «исходном единстве», о котором говорил о. Сергий и которое, по крайней мере отчасти, продолжается после разделения – в молитве и вере, в Символе веры, в Писании, в святых, в «духовном сопричащении» с Богом и даже в общении в таинствах. Слишком часто христиане чувствительны к различиям именно догматического характера. Единство же в вере, которую они продолжают сохранять, не замечается, умаляется поверхностными объяснениями.

Отец Сергий Булгаков дерзал даже утверждать, что в наше время больше нет еретиков в точном смысле этого слова, то есть тех, кто сознательно и принципиально отрицает тринитарный или христологический догматы. Пожалуй, здесь с того времени произошел некоторый спад. Но он же тонко заметил, совершенно в святоотеческом духе, что немало номинально православных христиан практикуют в своей жизни ту или иную из древних ересей. Если христианство вытеснено из жизни, насквозь пропитанной секуляризмом, чем это не манихейство? Актуально и то, что человечество Христа забывается из-за предпочтения Его божественности.

И в этом смысле все окажутся, может быть, еретиками в разной степени и в разном отношении. Однако отсюда отнюдь не следует, чтобы не существовало Православия и православных. Из этого только следует, что ересь, как таковая, повреждает и ограничивает, но не уничтожает жизни во Христе и Церкви Его. Само понятие ереси, как и раскола, существует только в пределах Церкви, а не вне ее, и оно означает ущербленность церковной жизни. <…> Ибо – надо и это громко сказать – и еретики находятся в Церкви, и меру гибельности для них их еретичества нам знать не дано[68].

В отношении таинств о. Сергий также предостерегал против «конфессионального фанатизма», который может привести к тому, что вне Православия, будь то в Католической Церкви или протестантизме, будут отрицаться присутствие Христа и сила Духа и потому действительность и реальность таинств. Хотя он не упоминает об этом в данном очерке, у отцов, в частности у Василия Великого и Августина, можно найти достаточно примеров широкого понимания границ Церкви и уверенности, что Бог переступает не только рамки канонов, но даже и таинств. Весьма строгую экклезиологию св. Киприана уравновешивали действия Василия Великого и других по примирению с епископами, священниками и мирянами, впавшими тогда в раскол. Если одни протестантские церкви не имеют апостольского преемства, то другие, возможно, сохранили его, и тогда мы, следуя в этом таким богословам, как епископ Феофан, не имеем права категорически отрицать действительность их таинств и присутствие там благодати. Христос не разделился в Себе и «Господь не оставляет Своей благодатью и это Свое стадо, отторгнутое историческими судьбами от полноты церковной жизни»[69].

Похоже, надежда, выраженная Бобринским, Хопко и Шмеманом относительно серьезного изучения наследия о. Сергия Булгакова, начинает сбываться. Роуэн Уильямс не только впервые перевел некоторые сочинения Булгакова на английский, но и сопроводил их проницательным и критическим исследованием Булгакова, его личности и идей[70]. Отец Михаил Меерсон сделал широкий обзор возрождения богословской мысли, частью которого был Булгаков, а Екатерина Евтухова рассмотрела эволюцию мысли раннего Булгакова[71]. Впрочем, несомненно, что блестящее исследование русского богословия в современную эпоху, принадлежащее перу Поля Валльера, остается непревзойденным[72]. Почти двести страниц, посвященные жизни и главным сочинениям Булгакова, – самое внимательное изучение Булгакова из предпринятых на любом языке, хотя оно не подвергает наиболее спорные идеи о Божественной Премудрости исчерпывающей критике. Валльер указывает главную цель булгаковского богословского намерения: привести библейскую веру и христианскую традицию к диалогу с современным опытом и современным миром. Это не попытка урезать традицию так, чтобы она не раздражала современных критиков, но глубокая и творческая попытка дать ей возможность говорить в нынешнюю эпоху так же громко, как она делала это в прежние исторические периоды. Особенно в отношении Восточной Церкви, чья богословская продуктивность и творческая сила замерли с конца средневековья, Булгаков старается показать, что традиция, которую изучают, в которой молятся, о которой спорят, – жива. Он стремится основательно исследовать суть учения о Воплощении так, как прежде не исследовали, а именно проследить следствия того, что Бог входит во время, пространство, в телесное человеческое существование, одним словом – «человечества Бога». Он пытается осмыслить всё положительное значение халкидонской христологии не только в отношении Бога, но и в отношении человека. В свете надлежащей оценки современного богословия интуиция и творческий заряд о. Сергия Булгакова, несмотря на его изъяны, ставит его в один ряд с другими выдающимися фигурами нашего времени, такими как Тиллих, Барт и Ранер. Наконец, Антуан Аржаковский недавно описал значение Булгакова для западного богословия и влияние его сосредоточенности на Божественной Премудрости[73].

Святость: жажда Царства

И еще одно смелое утверждение, в котором дышит свежесть, свобода и блаженство Царства. Думается, горячая ревность о. Сергия о единстве Церкви коренится не в его знании Писания, отцов или церковной истории, не в богатейшей философской и богословской эрудиции, но в его эсхатологическом опыте и ви́дении. Говорю это не с тем, чтобы представить его в образе чудотворца или визионера, но чтобы подчеркнуть то, что подтверждают многие знавшие его лично: о. Александр Шмеман, о. Борис Бобринский, Никита Струве, Лев Зандер, Николай Зёрнов, Павел Евдокимов, о. Алексей Князев и другие, оставившие воспоминания и воздавшие ему долг памяти[74]. Большинство запомнили его прежде всего как священника, излучающего Христову любовь в своем служении, будь то совершение литургии, исповедь, духовничество, преподавание или писательство. Они видели в нем отблеск Царства, в его жизни и работе – живое свидетельство Евангелия. В опубликованных автобиографических заметках, как это видно из приведенных выше отрывков, о. Сергий часто говорит о том, как встречался с силой и славой этого «иного мира», нового эона, Царства. Многие его произведения оканчиваются восклицанием Книги Откровения и древней Церкви: «Маранафа! Аминь. Ей, гряди, Господи Иисусе!» Один его коллега сравнил его с великими произведениями живописи и скульптуры, которые настолько прекрасны, что кажутся полными чистого блага, сияющей любви[75].

Если это было столь очевидно при его жизни, причем даже его оппонентам и критикам, то увенчавшая ее сияющая, почти пасхальная кончина явным образом свидетельствовала о его общении с Богом. Сестра Иоанна (Рейтлингер), ухаживавшая за ним в последние недели перед смертью, оставила воспоминания о его умирании[76]. После совершения им литургии 5 июня 1944 года, на второй день Пятидесятницы, то есть в День Святого Духа, который был годовщиной его рукоположения, вечером с о. Сергием случился приступ. Только на следующее утро его сын обнаружил, что он без сознания. Последующие сорок дней, вплоть до смерти 12 июля, он находился в пограничном состоянии между сознанием и бессознательностью. Воспоминания сестры Иоанны, опубликованные после ее смерти в 1988 году, но написанные в течение этих сорока дней и завершенные в Лондоне в конце 1945 – начале 1946 года, представляют живую летопись не только этого умирания, но и жизни, приведшей к нему[77]. За ним ухаживали четыре женщины – сестра Иоанна, матери Бландина и Феодосия, а также Е. Н. Осоргина, – члены его семьи и часто навещавший их о. Киприан (Керн). Нет надобности упоминать все описанные сестрой Иоанной подробности. Периоды коматозной бессознательности сменялись периодами, когда он приходил почти в полное сознание и пытался, часто вполне успешно, говорить с окружающими. Пробовал он и писать, но написанное оказалось неразборчивым. Через пять дней после приступа произошло событие, увенчавшее умирание о. Сергия. Он имел таинственную беседу с кем-то невидимым, после чего его лицо, подобно лицу преп. Серафима Саровского, стало «сплошным светом». Описывая это чудесное явление, длившееся в своей наиболее интенсивной фазе несколько часов, сестра Иоанна не усомнилась назвать его «невечерним светом», заглавием раннего труда Булгакова, которое к тому же напоминало песнопение вечерни «Свете тихий», воспевающее Христа, Свет мира.

Этот рассказ и другие воспоминания оставались неизвестными в течение почти пятидесяти лет после смерти о. Сергия. Они весьма близки к житиям святых и языку богослужебных текстов, где смерть называется «успением», то есть засыпанием и переходом – Пасхой – в руки Христовы, в общение святых, в Царство Небесное. «Пасха» Самого Христа и «Пасха» Матери Божией изображены на иконах соответствующих праздников и созерцаются в песнопениях и стихословиях этих богослужений. Избрать такой язык для сестры Иоанны было тем более естественно, что, живя в богослужебном ритме и к тому же занимаясь иконописью, она во многом сформировалась под влиянием иконографии светлого Христова Воскресения и Успения Богородицы. Ее рассказ – не сентиментальная агиография и не медицинский отчет. Он начисто лишен чувственности и поистине во многом определен последними неделями земной жизни о. Сергия: чудом его пастырского служения, его радостью и любящей заботой об окружающих. Не случайно на его фотографиях последних лет жизни обнаруживается совсем не поверхностное сходство – не в деталях, но в общем характере и впечатлении – с преп. Серафимом. Конечно же, сразу бросается в глаза нагрудный крест, длинные волосы и борода, характерные для русских священников. Но сходство не в этом, а в искорке в глазах, в проблеске улыбки, озаряющем всё лицо, в радости, готовой вспыхнуть теплым, любящим приветствием: «Христос воскресе, радость моя!»

В конце сестра Иоанна рисует почти тот же образ о. Сергия, что и о. Александр Шмеман: образ человека, который, при всей занятости преподаванием и писательством, литургическим служением, исповедью и духовничеством, жил уже где-то там, в молитве уже дышал воздухом Царства, видя его вокруг себя здесь и сейчас. Ректоры богословских учреждений были согласны в том, что, какие бы «системы» ни вычитали будущие исследователи из книг Булгакова, в нем действительно горел огонь как в том, кто «весьма подобен Богу». В том, что о. Сергий хранил этот живой свет, зажженный в его крещении, разгоревшийся в рукоположении, в личных страданиях, вынужденной эмиграции, страшной нищете, в обвинениях и множестве мелких унижений, о которых он даже писал, состояло его личное чудо. Необычно проживая обыденную жизнь, он стал первой «живой иконой», первым образом святости в наше время. И не потому, что соответствовал образцам русской православной святости. Безусловно, этим образцам он не соответствовал, и даже само включение его в ряд «живых икон» сделает эту книгу для иных соблазнительной. В глазах таких людей он навсегда останется в худшем случае еретиком, а в лучшем – сомнительным богословом русской эмиграции, чьи размышления о Премудрости по меньшей мере подозрительны. Однако он был охвачен и иной любовью.

Оно [расхождение с «историческим православием»] относится к будущему, к эсхатологии, к тому трепетному призыванию и ожиданию Христа грядущего, но которое как-то, если не догматически, то фактически, утеряно православием (и не меньше, если не больше, и католичеством) под непосильным бременем своего историзма. Предание перестало быть живым и живущим, но стало «депозитом» веры, который надо хранить, а не жизненно творить. Православие же есть не только обладание данным богатством веры и жизнью в ней, но и пророчество, апокалипсис, история – не только прошлого, но и настоящего и будущего, зов обетования. Оно не имеет града зде пребывающего, но грядущаго взыскует. Оно есть поэзия, эрос церковный, чаяние Жениха, чувство его Невесты. Оно есть творчество, направленное к концу и цели, чаяние Конца. Это не малодушный страх жизни и бегство от нее к смерти, но преодоление всякой данности, чаяние Нового Неба и Земли, новой встречи и жизни со Христом. Все это в словах невыразимо и неопределимо, звучит как музыка души, симфония красок, поэзия искусства. Оно все есть – порыв, чаяние, обетование: «Ей, гряди»…[78]

Загрузка...