Вряд ли все мои попытки свести счеты с жизнью были обдуманны мной заранее, до момента совершения. Скорее всего, это было нечто на вроде импульса, толчка, спровоцированного то недоброкачественной опухолью одиночества, то, как цунами, внезапно налетающим и разрушающим до основания мою нервную систему сексуальным голодом, а то и просто от осознания своей никчемности, которая выплескивалась из меня рвотными массами, когда я напивался до свинского состояния. Одно порождает другое, другое вливается в третье и вытекает в четвертое, а потом все переплетается в некий Гордеев узел, и в один прекрасный момент ты нащупываешь на своей жопе прыщ и осознаешь нечто такое, от чего уже не просто не хочется, а нет никакой возможности к дальнейшему существованию. И тут все происходит. Но здесь есть один, небольшой нюанс, для кого-то он значим, а кому-то кажется необоснованным.
Что ж, сначала про нюанс, а затем я попытаюсь его обосновать. Он заключается, как ни странно, в выборе самоубийства. Тут резонно возразить: при чем же здесь выбор, когда осталось сделать в этой жизни последний шаг, заключительный поступок и все – смерть, стоит ли задумываться об этом, когда – то уже смотрит пристально в твои широко раскрытые горящие очи? Мне кажется, здесь большую роль играет воспитание, традиции, обычаи. Ну а что, скажем, самурай не станет вешаться или топиться, а наш сельскохозяйственный житель вскрывать себе пузо кухонным ножом для разделки мяса – это же ясно, как белый день, разве только если обожрется самогонки да начнет из себя чертей изгонять, не самурай, конечно, хотя кто его, лешего, разберет. Должно быть, и еще какие-то свойства человеческого характера играют свою роль в выборе средства последнего земного греха. Жизнь в этом лучшем из худших миров представляется мне деревом, сплошь изъеденным различными червячками, гусеницами, короедами и другим дерьмом, все эти твари – это наши грехи, а большие и маленькие зияющие раны на дереве – это последствия наших греховных дел. Не знаю уж, как там, в царстве мертвых, грешат или нет. Впрочем, должно быть, это зависит от того, куда тебе доведется попасть. Но если по ту сторону жизни грешат, то, наверное, только в раю, так как в аду мучаются за уже совершенные грехи, там, сдается мне, попросту некогда, да и невозможно грешить, вся вечность расписана по секундам, и никакой передышки.
Так вот, насчет этого самого выбора. Я всегда знал, что не буду вешаться или топиться. Застрелиться, в принципе, можно, но, опять же, сразу возникает ряд вопросов: 1) где взять оружие? 2) куда производить выстрел – в сердце или в голову? И третий: а нужно ли это делать? Третий, надо сказать, вообще универсальный вопрос, мне кажется, его надо задавать себе в любом случае перед тем как решил что-либо сделать.
А вообще-то, какая разница, в каком состоянии найдут твое бренное тело, дерьмом ли в брюках оно будет смердеть, от того что твой сфинктер, что называется, расслабился по причине удушья, наступившего с помощью веревки, провода, шнурка и т.д., или же выловят из стоячей воды зеленую разложившуюся тушку, с объеденным рыбками лицом. Либо же лопатами отскребут от асфальта, тебя это вряд ли станет заботить. Это когда ты живой, бывает противно вдыхать широко раскрытыми от ужаса и любопытства глазами мертвячую вонь. Это когда ты живой, легко тысячу раз умереть и воскреснуть вновь, для того чтобы закончить свое пребывание на этой грешной земле красиво и затем вдохнуть полной грудью эти жалостливые взгляды на твоих похоронах. Стройный ряд печальных лиц, венки, цветы, слезливые речи в твою честь, но все это лишь пока ты жив. Нужно обладать не только оригинальным воображением, но и увесистым презрением к роду человеческому, и к себе в том числе, чтобы завещать свое бренное тело после смерти на пищу собакам, и пережить это, будучи живым.
Ему было двадцать с небольшим, когда его издающее хрипы тело нашли в бане. Провод стальными тисками, словно бешеный пес, мертвой хваткой глубоко врезался в его шею.
– К чему это? – спросил я, стоя у изголовья.
– Разве это то, что ты хотел спросить у меня?
– А что же?
– То-то и оно.
– И все же?
– Уже поздно, слишком, слишком поздно. И не стоит смотреть на меня так пристально долго, иначе я могу взглянуть на тебя и проникнуть за горизонт твоих глаз, теперь меня зовут смерть. Не стой здесь, посмотри, сколько народу, дай и другим вдохнуть этот щекочущий душу воздух, позволь и их душам содрогнуться, глядя на бледность пугающей вечности.
А я, погрязший в эстетических аспектах, так и не отважился на существование в отсутствии пространства и времени. Тяжелые оковы страха делают меня узником этой клетки, в которой с каждым годом становиться все труднее дышать. Однако я предпринимал попытки разрезать ткань бытия и расплескаться кровавыми брызгами по спертому воздуху комнат, сломать эти стены и уничтожить этот мир, но лезвие было тупое, а ткань прочна и неподатлива, рука тряслась, а мозг разрывал черепную коробку, визжа, как токарный станок. И результат – загноившаяся корка и угрызение совести.
Я поцеловал его холодный лоб чисто автоматически, так делали все, все, кто пришел попрощаться с ним, проводить в дальнее плавание с билетом в один конец, который он разыграл в лотерее, именуемой жизнь. Осознание смерти всегда приходит задним числом, оно имеет что-то вроде инкубационного периода, который у всех протекает по-разному. Как бы я ни старался, мне не удается ни понять, ни постигнуть смерть близких. Для меня это похоже на какое-то расставание, словно мы просто ездим в разных троллейбусах, судьба распоряжается так, что мы не видимся и все. Но я верю в то, что этот человек где-то ходит, что-то говорит, кого-то любит, выпиливает лобзиком, сверлит дырки в стене, из-за которой каждый раз, как умолкает дрель, раздается протяжный вопль: «педераст гребаный», покупает туалетную бумагу, так как у задницы аллергия на газеты, и делает многое другое, но я этого не знаю, только и всего. Вряд ли сейчас удастся вспомнить первого покойника, на чье безжизненное лицо я взирал, затаив дыхание. Однако всякий последующий раз меня переполняли те же чувства, когда-то пробужденные во мне ликом смерти. Впервые, совсем еще неосознанно, я столкнулся со смертью, учась в начальной школе. Наш район был спроектирован на редкость компактно, все жизненно важные предприятия и организации находились практически в одном месте. Рядом с детским садом, с верандами на курьих ножках, огороженными забором, стояла обшарпанная, исписанная всевозможными словами из разряда ненормативной лексики, школа – здание довоенной постройки. Чуть далее от школы располагался роддом, а рядом с роддомом, сразу через дорогу от школы, бледно-серым пятном равнодушно взирал на окружающую действительность своими остекленевшими, наполовину закрашенными тенями для век глазами, морг – покрытая штукатурными язвами, страдающая сыпью и лишаями, приземистая, коренастая коробка из-под торта. Архитектура этого дома как нельзя лучше соответствовала той функциональной деятельности, которую нес в своей утробе этот перевалочный пункт, упокоившихся с миром и без оного. От одного взгляда этого серого чудовища, этого мавзолея со сменными телами, веяло могильным холодом.
Всякий раз на переменах из своих классных комнат мы наблюдали за обнаженными, распластанными на бетонных кушетках, такими же бледно-серыми как, это здание, посетителями этого мрачного заведения. Там были не только мужчины, но и женщины. Только потом мне кто-то сказал, что у трупов нет пола. Я по большому счету не совсем согласен с этой вполне разумной теорией. Если у живых есть половые признаки и по ним мы делаем заключение, не углубляясь в области психики, то у мертвецов члены не отваливаются и влагалища не зарастают, и, более того, если в первом случае способность функционировать утрачена, то во втором – ничуть, что вполне может случиться у человека живого. Но если мы полезем в дебри психической науки, тогда уж не только в мертвых, в ныне здравствующих нам будет трудно разобраться, где мужчина, а где женщина, а где – ни то и ни другое. И что из себя представляет женщина, а что не-женщина, и принадлежала ли Жанна Д'Арк к тем, кому принято дарить на восьмое марта цветы.