В сквозных отверстиях времени. Отпечатанные мысли, скользкие, как весла, черпающие безбрежные потоки памяти, потрескавшейся от сухости свежих эмоций, порожденных окаменелостью будней, воздержанием поступков, всплесками раздражения, отчаяния и одиночества.
– Принимай, сегодня прямо кровь с молоком.
– Кого там опять нелегкая?
Два санитара внесли носилки с трупом, накрытым с головой пропитанной грязью и кровью тряпкой.
– Куда ее? – спросил здоровый рыжий детина, стоящий впереди.
– Молодуха, что ли? – вглядываясь в липкие складки покрывала, не вынимая изо рта сигарету, полюбопытствовал сторож.
– Целка стопроцентная, свежатина, – донеслось из-за спины рыжего бугая.
– Хорош трепаться, успеешь еще, наглядишься. Куда ее выкладывать?
– Как обычно, вон, на бетонный топчанчик. Врач только утром будет, так что пусть пока полежит, отдохнет.
– Мне по хрен, пусть дожидается, я – домой, ты едешь? – обращаясь к напарнику, спросил Рыжий.
– Да я, пожалуй, задержусь, мы тут со сторожем покалякаем, – холодным прищуром гаденьких глаз улыбнулся тщедушный санитаришка, плохо скрывая мелкую дрожь возбуждения.
– Ну, хрен с вами, сидите, я пошел.
Дверь хлопнула, провожая большого рыжего санитара от греха подальше. Дверь хлопнула и большая черная мышеловка, словно питон, проглотила двух серых крыс и приготовилась к перевариванию.
– Тебя как звать-то, покойное секюрити? – паутинным жалом возводя мосты, плюнул санитар.
– Савелий, – нехотя пробурчал сторож.
– Ну что ж, Савелий. Савелий – это что-то типа Сава. Превосходно, ты, Сава, случаем не меценат, не Мамонтов?
– Сам ты Мамонтов.
– Да ладно, брось, давай лучше выпьем, а потом экспонатик проанализируем.
– Ну что ж, давай выпьем, – охотно согласился сторож.
Юноша с лицом сорокалетнего мужчины, невысок ростом, худой и сморщенный, как член после купания, пряча свой пугливый взгляд, озираясь по сторонам, достал из-за пазухи бутылку водки.
– Давай тару, – весело взвизгнул он, вгрызаясь коралловым ожерельем челюстей в бутылочную пробку.
Трясущимися от предчувствия сладостных минут руками разлил содержимое стеклянной посуды в две железные посудины, не дожидаясь реплик со стороны соседа, и не выдвигая собственных тостов, заглотил все содержимое кружки залпом, словно мучаемый жаждой странник. Вытер ладонью расплескавшуюся по подбородку жидкость и закурил. Сторож, тоже ничего не говоря, осушил содержимое кружки, оторвал мягкую хлебную плоть от буханки, понюхал ее и принялся скатывать шарик.
– Пойдем, взглянем, что ли, на покойную? Уж больно хороша.
– А кто она такая, есть документы? – катая хлебный шарик во рту, спросил сторож.
– Не боись, она у тебя тут задержится, покуда не опознает кто. А опознать ее, скажу я тебе, брат, вряд ли удастся, серьезно ушиблась девка. Мордашка в всмятку, как яйцо.
– Как это?
– Как-как, яйцо в всмятку когда-нибудь ел? Ну вот – растеклось по асфальту, а, как известно, шалтая-болтая, болтая-шалтая не может собрать вся королевская конница и вся королевская рать. В общем, как-то так, понял?
– Как старик корову донял, – огрызнулся сторож.
– Одно меня смущает – один башмак у нее на ноге был, а вот другой слетел.
– К чему это? – разжевывая хлебный шарик, спросил сторож.
– А к тому, что примета есть – если из обувки выпал, когда тебя машина собьет, то все, пишите письма, записывайся в жмурики, ну а если остался в обуви – то, считай, родился в рубашке, еще поживешь.
– Ну?
– Что – ну? Эта-то, после того как ее машиной переехало, по башмакам наполовину дохлая выходит. Пойдем, глянем.
Грязная простынь коснулась пола, обнажая покалеченную сдобную плоть. Слюни текли по подбородкам возбужденных гиен. Сладкий десерт после горького чая.
– Раздеть бы ее надо, – тонкими нитями натянутых губ пробормотал санитар.
Сторож молча, без лишней суеты, стащил с трупа изодранные лохмотья. Волнующая, оголенная, словно зачищенный провод, плоть молодого тела привела санитара в трепет.
– Ты чего дрожишь, в первый раз, что ли? – ухмыльнулся сторож.
– Да не жарко здесь, надо сказать, замерз слегка.
– А ты погладь ее и сразу согреешься, да небось, ей уж все равно, давай не робей.
Дрожащая рука санитара робко легла на бархатистую гладь девичьей кожи.
– Ты бы вышел, что ли, а то как-то неудобно, – отводя взгляд от сторожа, промямлил санитар.
– А ежели она тебя укусит, что потом прикажешь с тобой делать? А так, глядишь, подсоблю тебе, выручу из лап смерти. А то, ведь, сам говоришь, один башмак здесь, другой – там.
– Ну, ты, это, – стыдливо поправляя рукой в штанах результат своего возбуждения, – ну, отвернись, хоть, что ли.
– А ты не боишься, что она по ночам приходить станет в одном башмаке? – не унимался захмелевший сторож.
– Да хрен на тебя, – санитар пошире раздвинул покрытые синяками ноги девушки. Растрепав руками все еще теплую влажную промежность, он взобрался на труп, вонзил свою кривую пипиську в остывающую тушку и тут же вынул, расплескав кипящее семя по ледяной поверхности бетонного пола.
– Силен, брат! Однако, ты перевозбудился, чего ж тебя трясет-то всего, бедолага? А вот пол ты зря испачкал, мог бы и в нее кончить, ей сейчас предохраняться не от чего, да и не для чего.
Со спущенными штанами, опавшим членом, спрятавшимся в бурной растительности, трясясь всем телом, словно кленовый листик, стоял санитар, борясь с подкатившей к горлу тошнотой. Вязкая слюна текла из открытого рта и плюхалась на забрызганный спермой пол. Санитар почувствовал резкий толчок в области живота, и в этот же момент его вырвало.
– Да ты че, урод? – сторож сунул санитару в трясущиеся руки резиновый шланг и включил воду, – смывай, донжуан хренов.
После влажной уборки помещения, умывшись, санитар, словно сомнамбула, отправился спать на указанное сторожем место.
– Теперь моя очередь, – оставшись один, склонившись над трупом, сказал сторож, присев на стул.
Мир был погружен во мрак.
– Странно то, что все уже кончилось, семя брошено в пустынную почву, а я лечу, подобно бешенному харчку, сорвавшемуся с потресканных губ небесной пустоты. Отвратительнее всего, что мгновение невозможно остановить, что как только задумался, а все уже в прошлом. Первый год. Нулевой уже высох как жаба и только мы его и видели. Интересная вещь воспоминания, они всегда сейчас, но только они материализуются в некую форму, например слова, так сразу становятся прошлым и переходят в разряд из воспоминаний в воспоминания воспоминаний. Странная штука… человеку свойственно меняться временами, утром он один, днем его два, а к ночи он маньяк, насильник, порнографист. К ночи одни становятся жилетом, а другие слезами. Я круглые сутки все это ношу в себе, приятного мало, но таков уклад моего бытия. И этой ночью тебе придется стать тем жилетом, милая, бедная девочка, в который моя отравленная душонка будет лить горькие слезы, слезы отчаяния и боли. Ты думаешь, что я животное? Нет же, совсем нет. И у меня было детство, ничем не отличающееся от твоего – пряник и кнут, и я был молод и любил.
Мне о многом нужно сказать тебе. Дело в том, что душу мою, и без того больную, разодрали на части в буквальном смысле слова. И на каждой кровоточащей частичке потоптались ногами. А у лжи и лицемерия, признаюсь тебе, острые каблучки со свинцовыми набойками и каждая в девять граммов весом. Какая же это чудовищная боль, я не мог себе представить, что есть на свете что-то похожее на эту страшную, адскую боль, которая пронизывает всего тебя без остатка. Все внутренности, весь твой мир подвергается ужасному землетрясению, разрушению и неизбежной гибели.
Влажной, большой ладонью сторож размазал по лицу соленые реки слез, натужно опорожнил нос, сбросив привычным движением липкие сопли своей слабости на бетонный пол морга. Затем включил воду, взял шланг и принялся смывать следы преступления с липких от спермы и крови ляжек и промежности трупа. При этом продолжая копаться, словно патологоанатом в кишках, в своих воспоминаниях.
– Я вспоминаю ее нежное тело, жаркие, сладкие губы, вздымающуюся от возбуждения прекрасную грудь. О, ее грудь! Ничего прекраснее на свете я не видел. Что же дальше, как же жить? Разве только слабые люди могут любить? Или это не любовь, а обиженное самолюбие, и все мои слезы только бред, бред больного и брошенного на произвол судьбы человека? Она не воротится назад, и ты это знаешь. Сейчас ты не можешь все это воспринять, и только бередишь еще не зажившую рану, но, может быть, наступит момент, когда ты поймешь, осознаешь своим растоптанным сердцем, что сделать ничего нельзя, и твоя любовь только унижает тебя и наполняет презрением ее глаза. Тебе стреляют в сердце, потом делают контрольный выстрел в голову, а ты все просишь о любви и милосердии. Подумай. Я не могу думать, не могу ни с кем поделиться окромя ВАС – покойников. Я и устроился сюда, затем чтобы было с кем поговорить. Еще один существенный момент, с тех самых пор у меня не было ни одной живой женщины. Признаться честно, я ненавижу ваше отродье, лживое, похотливое и изворотливое. Но ты не такая, потому что дохлая, а все, что мне нужно от женщин, у тебя и таких как ты есть, и мне кажется, что если бы вам предложили эту процедуру, которую я с вами произвожу, каждая согласилась бы на последок перепихнуться. И меня все это положение вещей вполне устраивает, потому что… – сторож замялся, как бы размышляя, стоит доверять этому трупу свою тайну или нет, но все же набрался смелости, подумав, что этот труп ничем не лучше и не хуже всех остальных. – …я не могу с живыми, у меня не стоит на них, в таких ситуациях я всегда думаю только об одном, об их лживом, гнилом нутре, не могу ничего поделать с собой. Быть может, убить себя – это я могу.
В этот момент труп девушки слегка пошевелился и издал еле слышный хрип.