Прошел молча мимо окна ее, не взглянул. Ждал спиной, что залает. Пусть попробует, думаю, тут-то и поставлю ее на место… Ничего! Вернулся специально, смотрю: глядит. Я спустился, вышел, постоял у подъезда, погода паршивая. Плюнул, пошел назад. Опять молча. И она – молчит. Молчит и глядит. Очень странная женщина…
Мы молчим третий день уж как, всем отделением. Голодовку молчанием объявили. Иногда кажется, что вот-вот не выдержим, так желание говорить подступает, что, думаем, тут и всё, задохнемся. Мне супруга дает на случай приступа с собой яблоки. И как только чувствую, прихватило, – ем, ем, и всё, и всем даю, если худо. Слава богу, в этот дачный сезон девать их некуда. Супруга варенья наварила. Но на урожай несмотря, силы наши уже на исходе, нервы все на пределе. Истощены и физически, а Сергей Николаевич сегодня даже замычал от отчаянья. Но мы все ему кулак показали, что держись, мол, держись! – а я яблоко ему дал. Видно, кислое было, и он, бедный, заплакал.
Но зато уже и в прессе пишут о нас, ролик выложен на ютуб. Только пишут они не с наших слов, не о том, чего мы хотим, чего добиваемся. О своем они все, от себя, чем распространяют только ложные толки.
Раньше было так у нас, что сказать-то нельзя, люди все мы здесь подневольные. Под неволей радость высказать – все одно что донос на себя начальству писать. Как и недовольство равно при нем обнажать не следует, при начальстве. Оно не любит. Друг при друге тоже не следует, потому что ближний ближнему враг на служебной лестнице, как хотите. На одной ступени с другим стоит – спихнуть норовит, на верхней – боязно ему, что спихнут, а на нижней – завидно. Может, и не так, может, плохо думаю я про людей, вы уж сами судите о коллективе своем, а своих-то я знаю…
С тем мы молча смотрели прежде друг на друга день ото дня: смотришь молча человеку в глаза и не знаешь, что он думает, но и он зато тоже не знает. А если заговоришь уже и он тоже, то можно разве что позволить себе впечатления общие о погоде. О ней же, несмотря на все ее подлости, говорить свободно можно даже начальству любое мнение. С ней выходит, даже если правду сказал, то себя самого не выдал, товарища не продал и начальство ничем не обидел; хоть останется все как есть, а ты выскажешь.
Человеку высказать нужно. Человек человеку затем и дан, чтобы высказать, чтобы выслушал. Да он разве слушает? Нет, не слушает он. И что высказал, что не высказал – толку нету. Человеку на то язык дан, чтоб молчать ему было трудно. У нас, правда, был тут один, туда писал жалобы, к Самому… В адресате указывал: «До востребования. Господу Богу». Верил, как дитя малое в божью коровку, что мир от Создателя апостолами сокрыт, от царя отечество, от народа царь. Верил, что до высшей справедливости почту возят. Тут посылку почтой отправить – помрешь, три часа в будний день, а до неба чтобы дошла подобная прокламация, нужна скорость света. Я же думаю, что на небо в небо писать бессмысленно, это все равно что писать на начальство ему самому. Но он у нас и на начальство тоже в небо писал, на учреждение наше, на всех нас заодно, а потом стал и вовсе на жизнь писать, что плохая. Потом ушел он, уволился. Стал писателем. А мы думаем, что свихнулся. Эти все его «довостребные» возвращались со штампом «Уточните пункт назначения». Над всеми нами Бог-Господь, кроме нашего отделения почты. Бывало, спросишь его: «Ну что там, Федор Михайлович, по твоим-то кассациям?» Он обычно только рукой махнет: бесполезно, мол, братцы. Но надежды дописаться не оставлял. Нет на земле справедливости. И в столовой гуляш – одни жилы…
Потому и писателем стал. Так сказать, общечеловеческим стоном, выраженным буквально. Дескать, посмотри же, Господи, что творим Твоим именем. Пятьдесят рублей нарезной!
Стал писателем наш Федор Михайлович, голосом совести, из народа к Царю небесному делегатом. Составлял романы-петиции, предлагал раскрыть карты. Мол, скажите нам наконец, есть ли Вы, и если есть, то какая Ваша программа и тактика, и куда нас ведете, и когда предпримете меры против нашего невежества и бесправия, нищеты и Вашего гнета. Это значит, хотел, чтобы Тот, кто Себе на народном горбу устроил царство небесное, объяснил, почему Ему так удобней. Я же, скромным моим разумением, так считаю: кто у власти взял трон, ни за что своей волей его не отдаст и к нам не спустится. Я бы тоже к нам сюда не спустился, будь на то моя воля. И не стал бы я в шесть вставать, чтоб на проходной ровно в семь. Так что, думаю, Бог-то есть и власть его надо мной, потому что все делаю против воли: и родился без своего желания, и помру.
Четыре романа-петиции издал наш Федор Михайлович, в том числе написал роман-петицию «Книга жалоб и предложений». В этих «жалобах-предложениях» всю жизнь нашу пунктами о несправедливостях изложил и издал за свои же деньги. Большим тиражом издал, до сих пор на книжных прилавках стоят. Не читают, не покупают. И не потому, я думаю, что им дорого или читатели извелись, но, как говорится, что же правды всем миром искать, когда она в сердце? Так, писал для народа, и для Господа Бога о народе писал, писал-писал, да и спился.
С тем молчим мы третий день уже как. Его светлой памяти. Умереть готовы всем отделом за наше право молчания. Потому что право голоса хоть и есть у нас, а ничего оно не дает; если что и меняет, то только к худшему. А зачем нам эти изменения к худшему, когда нам и так худо?! Если есть что сказать – молчи, вот в чем наша верная тактика. Если ж кто сорвется из нас, есть на этот случай моей супругой данные яблоки. Или чай заварим и пьем с вареньем. Оно сладкое, во рту вязнет, и такое потом ощущение сытное, будто высказался дотла.
Но, однако, предчувствуя полное истощение, не боясь, что сорвемся, ибо не даст сорваться товарищ товарищу, понимая, что от молчания далее сил не будет нам уже говорить, решились сказать, с чем молчим и будем молчать до конца.
С тем молчим мы, чтоб быть услышаны. Светлой памяти нашего Федора Михайловича. Помянуть, почтить и продолжить.