Морские офицеры, ведущие, как собачек на поводке, бронированные громады по морям и океанам, – элита армии, гордость нации. Слабакам здесь не место, спаянное офицерское братство отторгает их, как ненужный балласт… Так я рассуждал, широко шагая по брусчатке Брестского порта к Военно-морской академии, где мне предстояло начать новую жизнь с чистой страницы, на которой не было отведено места ни для стихов, ни для зарисовок. И тем не менее я не собирался расставаться с верной записной книжкой, уверенно лежавшей в глубоком кармане моей куртки: служба службой, а тяга к писательству останется при мне.
Брестский порт – лицо нашей военно-морской мощи, с которой разве что британцы могли сравниться! Проницательный Ришелье предвидел славное будущее Бреста и способствовал всяческому укреплению головной стоянки нашего флота. Так уж сложилось и повелось, что флотский офицерский корпус укомплектовывался патриотически настроенными, отлично подготовленными молодыми людьми завидного социального уровня. Принадлежность к морским офицерам гарантировала высокое положение в военной иерархии. О поступлении в брестскую Военно-морскую академию мечтали многие, и это была задача не из легких: от абитуриентов требовались обширные и глубокие знания. И вот пришел мой день: за порогом лицея меня ждала новая жизнь.
Собственно говоря, новую жизнь мы начинаем каждое утро, и всякий раз с чистого листа – вчерашний день остается позади, его засасывают зыбучие пески прошлого. Уверенно шагая, я поглядывал на хмурые дредноуты в гавани и испытывал к ним невольное почтение – они имели устрашающий вид, легкомысленные замечания на их счет были бы неуместны. Головная база военного флота Брест самим своим видом внушала новичку серьезность и строевую подтянутость мысли. И абстрактные рассуждения о ежеутреннем обновлении и зыбучих песках я старательно от себя отводил. Не пески теперь должны были волновать мое воображение, а волны.
Я приехал в Брест накануне, вчера в обед, и в ожидании завтрашней явки в училище испытал настойчивую потребность провести ощутимую грань между нынешней гражданской жизнью и предстоящей военно-морской. Выкопать крепостной ров, например, или построить разделительную стену – что-нибудь! Чтоб запомнилось и осталось! Бесцельно побродив по городу, я зашел в портовый бар.
В баре стоял столбом табачный дым и висел литой гул голосов. Радуясь соседству подгулявших моряков и портовых забулдыг, я заказал вина и, не успев еще пригубить толком, обнаружил рядом с собою девушку, без вступлений протянувшую мне сигарету. Попросив бокал для доброй девушки, я закурил, и скверный табак обволок мне горло. Я закашлялся и рассмеялся сквозь проступившие слезы, и девушка сочувственно засмеялась мне в ответ. В полутьме бара она казалась мне чудо какой привлекательной – габаритами напоминающей версальскую Марту, но не с карими, а с небесно-голубыми глазами, под одним из которых, левым, если не ошибаюсь, угадывался аккуратно замазанный гримом фингал. Может быть, девушка наткнулась ненароком на угол барной стойки. Все может быть.
После повторного бокала вина и рюмки анисовой в придачу я уже не сомневался в том, что моя новая подружка охотно ляжет редутом между моим неполноценным прошлым и сверкающим будущим. Ляжет – и без лишних слов наконец-то отворятся передо мной двери храма; я войду в него мальчиком, а выйду мужчиной, каковым и подобает быть курсанту французской Военно-морской академии. Завтрашнее утро будет отличаться от нынешнего вечера. Танцуя в плотно сбитой толпе, мы прижимались друг к другу и обменивались приятными легкими словами. Ночь стояла за стенами кабака, и я гадал, куда бы нам отсюда пойти и найти уединение. Разместись мы под звездами – на лавочке или даже в придорожном бурьяне, – на нас мог бы наткнуться ночной патруль и мое завтрашнее посвящение в моряки оказалось бы под вопросом. Такой поворот событий я представлял себе со смущением и опаской, хотя отказываться от предстоящего мне открытия и не думал: пусть патруль, пусть арест! Но тут милая девушка, веселившаяся от души, рассеяла мои сомнения: рядом с баром, в нескольких минутах ходьбы, у нее, сказала она, есть комнатенка, и там, несмотря на мой исключительный рост, мы разместимся без помех и проведем остаток ночи в собственное удовольствие.
И было торжество открытия, и был экстаз. И я выучил на всю жизнь, что бездонная звездная вечность, в клубах которой человек теряет рассудок, существует всюду – и в грязном закутке, и в хоромах королевского замка.
После моего ночного круиза по волнам экстаза я явился в военно-морскую школу самодостаточным молодым мужчиной, готовым горы своротить. Да что там горы! Каторжное расписание занятий – с шести утра до десяти вечера – ничуть меня не пугает: выдержу, не согнусь! Теоретический курс – механика, астрономия, проектирование кораблей – чередуется с морской практикой: навигация, судовождение. Все правильно: новый мир открылся, по всем направлениям! И к вечеру голова раскалывается от перегрузок.
Но вслед за вечером приходит ночь, и голова очищается от тяжелого тумана и усталости: впереди часы портовых удовольствий, часы ночного веселья. Надзирающие офицеры сквозь пальцы смотрят на пустые казармы: самоволки не то чтобы поощряются, но и не рассматриваются как дезертирство.
Меня как магнитом тянет к этим приключениям. Через неделю-полторы после начала занятий я становлюсь своим парнем в портовых кабаках, и мои товарищи-курсанты видят во мне заводилу. Заслуженно видят, надо добавить: блуждания ночи напролет по сомнительным барам, мимолетные знакомства с закаленными в битвах с крутой жизнью девицами, украшенными не только синяками, но и ножевыми шрамами, восполняют во мне те потери, которые я понес за годы моей растительной домашней жизни. Восполняют – и никак не восполнят: я продолжаю прекрасно безумствовать, и конца этому не видать.
Но всему, как мы уже успели убедиться, приходит конец. Пришел конец и моей морской учебе, и я получил офицерское звание прапорщика второго класса, соответствующее статусу лейтенанта в сухопутных войсках. Война с бошами к тому времени уже закончилась, и выпускников ожидала увлекательная кругосветка на одном из учебных крейсеров флота: в нашем новом, офицерском качестве мы будем командовать, управлять кораблем и прокладывать его курс.
Война кончилась, теперь можно было без горячки осмотрительно выявлять ее поджигателей и виновников всех бедствий нации – постигших ее неимоверных потерь как в живой силе, так и в технике, не забывая при этом и о моральном ущербе. Виновных нашли, ими оказались чуждые патриотическим чувствам и алчные евреи по обе стороны границы – и у нас, и в Германии. В разреженной послевоенной атмосфере это утверждение было ясным и доходчивым; публика с готовностью его принимала. Закулисный враг был найден, его местопребывание обнаружено. Я не остался в стороне от этого поветрия: евреи, по моему разумению, должны были полностью осознать вину в развязывании минувшей войны и в будущем, ради собственного блага, держаться тише воды, ниже травы… Еврейское благо не очень-то меня интересовало, я его рассматривал лишь в тесном сочетании с благополучием французов. Движение монархиста и националиста Шарля Морраса «Французское действие» с его настроем против евреев и бошей одновременно вполне соответствовало моим тогдашним представлениям о добре и зле. Ведь еще до войны мы, младшие лицеисты, с завистью смотрели на старших, которые распевали на улице задорную песню «королевских газетчиков» – продавцов газеты Морраса:
Это люди короля, мама!
Это люди короля!
Нам плевать на все законы, мама!
Содрогается земля!
Конец войны, несмотря на изолированность Военно-морской академии от мировых политических свершений, ознаменовался для меня тремя знаковыми событиями: захватом большевиками верховной власти в России, Брестским миром и решением лидера русских большевиков Ленина не погашать кредиты, взятые свергнутым царем на Западе. Русские политические передряги не слишком меня занимали по причине снежно-сибирской отдаленности России от прекрасной Франции, а вот Брестский мир вызывал во мне ярость – замиряясь с немцами, русские беспардонно предавали нас, своих военных союзников. Что же до решения Ленина, при помощи немцев вернувшегося в мятежный Петроград, не платить долги по русским облигациям, то оно вообще прозвучало для французов как гром среди ясного неба: от нашего семейного состояния этот демарш главного большевика отрезал без малого половину.
Моих молодых однокашников мировые проблемы волновали, но не слишком: морской учебный поход в дальние страны в одночасье овладел нашими умами и душами, нас непреодолимо влекло в таинственные южные края с их своеобычным образом жизни и экзотическими портовыми притонами, где поджидали заезжих гостей смуглокожие аборигенки, у которых «все не так». Тайны этих смуглянок занимали далеко не последнее место в наших представлениях об увлекательном грядущем путешествии.
Сам поход сделался осуществимым благодаря победе над немцами – моря и океаны перестали нести угрозу военной смерти, путь был открыт. И мы были благодарны открывшейся возможности, а мирное политическое устройство – пусть с борьбой и жертвами – казалось многим из нас достижимым. Надо сказать, что я, несмотря на весь мой индивидуализм и независимость мышления, принадлежал, пожалуй, к этим многим.
Высшее флотское начальство предоставило нам для долгого плавания великолепное учебное судно «Жанна д’Арк», которое все мы фамильярно, как бы по-семейному, называли просто «Жанна». Командовать «Жанной» было поручено блестящему морскому офицеру, будущему адмиралу, Дарлану, с которым жизнь еще сведет если и не меня, то моих братьев в самых чрезвычайных обстоятельствах. Маршрут наш был просто умопомрачителен: Лиссабон и Мадейра, Бермуды, Нью-Йорк, Гавана, Новый Орлеан, Панама, Гваделупа, Мартиника, Кабо-Верде, Дакар, Канары, Гибралтар. От одних этих названий захватывало дух и кружилась голова! Ни в ком из нас не возникало сомнений, что только настоящим морским волкам, какими мы вскоре непременно станем, такое плавание по плечу.
Но человек предполагает, а Бог располагает. И кому предопределено стать львом пустыни – тот не станет морским волком, а иные и вообще остаются далеко за пределами животного мира, в лучшем случае они распевают бодрые песни, паря в небесах. 20 ноября «Жанна» отдала швартовы и вышла в открытое море навстречу штормам и приключениям, а уже через семь месяцев я заболел самой что ни на есть банальной корью и очутился в береговом госпитале в тунисской Бизерте. Через две недели меня поставили на ноги, но «Жанна» не планировала возвращаться в Тунис, и я был отправлен из Бизерты в Брест с попутным эсминцем.
Ошибается тот, кто считает, что увлечься опиумом европеец может лишь в юго-восточных портовых курильнях, в стороне от любопытных глаз. Вот уж наивное заблуждение! Белый опийный дымок равно оттачивает воображение и погружает курильщика в мир приятных грез как в китайском Шанхае, так и во французском Тулоне, где я впервые отведал бамбуковую трубочку, – и потом и не хотел, и не мог расстаться с ней двадцать лет. Дружба с «коричневым волшебником», которым можно было без хлопот разжиться в любом портовом баре французского побережья, не говоря уже о североафриканских притонах и дальше на юг, освобождала мне связанные общественными условностями руки, раскрепощала мысли, побуждала сочинять стихи и распахивала философские горизонты. Опий – природная маковая смола, древний дар, преподнесенный людям в начале времен! Возможно, и в Эдемском саду, под присмотром Адама и Евы, покачивались на сочных зеленых стеблях головки благородного белого мака. А почему бы и нет? Откуда нам знать?
Я не собираюсь никого уверять в том, что облако опийного дыма повисло над офицерским корпусом французского военно-морского флота. Но над половиной – да, повисло! Это – мое убеждение участника и свидетеля в одном лице, хотя я никогда в жизни не был специалистом в мире костлявых цифр, скорее – в мире разноцветных букв. После войны, в двадцатые годы – годы освобождения от чудовищных химер массового кровопролития и нелепой смерти, время несбыточных и несбывшихся надежд, – наркотики властно завладели нашим избранным обществом, в особенности творческой его составляющей, но не ограничились ею. Наркоманы стали интегральной частью послевоенного человеческого пейзажа, довольно значительной; все это знали, никто против этого не собирался предостерегать или засучив рукава вступать с наркоманией в борьбу. После всего пережитого – беженства, страха и скудости – публика желала «оттянуться», хоть ненадолго, хоть краем глаза заглянуть в воображенный мир совершенного довольства и успокоения. Наркотики служили пропуском в этот мир. Кто бы укорил наркоманов за такое желание?