Рауль Эммануэль д’Астье де ла Вижери – так меня зовут. Это мое родовое имя, я получил его по рождении на белый свет при полном согласии родителей – барона Рауля д’Астье де ла Вижери и графини Жанны Марии Амелии Франсуазы Масон-Вашасон де Монталиве. Это случилось 6 января 1900 года в Париже на улице Бом Шестнадцатого городского округа. Я, таким образом, являюсь сверстником моего двадцатого века, и в этом, возможно, что-то есть.
Нет нужды говорить, что в моих жилах течет голубая, почти синяя кровь высокородного французского дворянства. Я налит этой драгоценной сапфировой кровью по самую макушку, по самый верх моего почти двухметрового роста. Это редкое синекровье служит как бы стеной между островком виконтов-графов-баронов и морем краснокровных простолюдинов, окружающих нас со всех сторон и подступающих вплотную… Зачастую битые молью чиновники, базарные торговцы и даже цирковые атлеты, виртуозно подбрасывающие на манеже картонные гири, смотрят на нас с искренним смущением, а нередко и с завистью – словно бы за нашей спиною растут крылья и мы способны летать наперегонки с птицами небесными. Кое-кто из обитателей заповедного островка, как и встарь, поглядывает на обитателей дольнего мира свысока, но таких, к счастью, с каждым днем становится все меньше и меньше: мрут неостановимо да и условия бытия хотя и неуверенно, но изменяются. Средневековые европейские манеры мигрировали в карикатурные королевства Центральной Африки с их специфическими гастрономическими склонностями и своеобразным пониманием основополагающей триады «свобода, равенство, братство», пустили там корни и прижились.
А мы? А я? Восьмой ребенок в семье консервативного педанта-отца и бессловесной мамы, целовавшей меня изредка и втайне от строгого отца – монархиста-артиллериста, я, сколько себя помню, старательно сдерживал в сухой атмосфере родового поместья Ранси всплески эмоций неусидчивой натуры: эмоциональные проявления были строго-настрого запрещены под крышей нашего замка с пристроенной к нему каменной часовней. Папа́, более всего в жизни почитавший порядок, в молитве видел не благотворное очищение души от вредных наносов, а закрепляющее средство для неукоснительного соблюдения правил; и наша часовня не пустовала.
Игрушками я, разумеется, не был избалован. Не помню, водились ли они у меня вообще – эти деревянные лошадки, тряпичные собачки с кошками, даже оловянные солдатики с пушечками. Единственное, что сохранила моя память об аксессуарах того нежного возраста, это жестяная пожарная машинка с лестницей, по которой в самое сердце огня карабкается отважный пожарный. День шел за днем, пожарный все карабкался, а пожар все не отступал. Упорство борца с огнем вызывало во мне восхищение – я хотел быть похожим на этого одинокого смельчака, и даже сейчас, на излете моих земных дней, я мечтаю примерно о том же.
Начав читать, я узнал, как зовут моего пожарного: это был капрал Тибо, спасший однажды десять человек в Париже на улице Сент-Антуан. Сам император Наполеон III вручил храбрецу орден Почетного легиона! Я смотрел на бравого красавца из книжки и думал: неужели и мне доведется совершать подвиги и получать награды?
О подвигах была и вторая моя любимая в детстве книжка – «Алый Первоцвет». Под этим романтическим псевдонимом скрывался благородный английский дворянин, который в годы Великой революции спасал от республиканской гильотины французских аристократов – может быть, моих предков! В будничной ежедневной жизни он был обычным изнеженным бароном – наверное, таким же, как и я. Но, переодевшись и изменив внешность, он скакал на коне, дрался на шпагах и совершал умопомрачительные подвиги, оставляя каждый раз на месте событий свой условный знак – рисунок маленького красного цветка…
Все детство я провел, как в коконе, в замкнутом мирке замка Ранси, населенном моими братьями и сестрами, пастухом, конюхом, немногословным шофером нашего вполне антикварного «рено» и служанкой, – мы делили стол с работниками, потому что в трапезную к родительскому столу нас по старинному обычаю не допускали. Окажись я среди непуганых сверстников в ближайшей деревеньке, увлекись я их простецкими играми, мне, может быть, было бы дано еще раньше позабыть о «голубой крови» и непонятной значимости всех этих дворянских приставок к имени. Но о деревенских знакомствах нечего было и думать, а кухонные «светские игры» с братьями в родословную семьи со звонкими для чужого уха «де» и «ла» никого из нас не увлекали, кроме разве что конюха, слышавшего от хозяина, что один из наших далеких предков был вознесен до чина королевского конюшего… Подумать только: если б голубая кровь в действительности бежала по нашим венам, это было бы оценено сегодня как несомненная патология, возможно и летальная.
Дворянское потомство, включая и королевских отпрысков, по ходу истории отнюдь не уменьшается, а, напротив, разрастается и расширяется. И мне ни разу не приходилось слышать, что инсульт был вызван приливом к мозгу голубой крови – только расхожей красной. Это, похоже, непреложный факт, один из столь немногих в нашей жизни!
Как-то раз мне пришло в голову, что, судя по кропотливым исследованиям научных специалистов, наследники Чингисхана расплодились в масштабах совершенно гигантских: их нынче насчитываются миллионы. Что ж, это возможно – тут все зависит от сексуальной бодрости и нахрапистости действующих лиц. Сам старик Чингисхан, ни в чем не уступавший нашим голубокровным императорам, может быть вполне обоснованно назван первым монгольским дворянином, со всеми вытекающими из этого социального статуса обязанностями. Овладение женами и избранными наложницами поверженных владык входило в эти обременительные, но в то же время и приятные обязанности. Сойдя с коня, монгол приступал к делу, до которого к тому ж был весьма охоч. Такая охота, говорят, и свела его в могилу: воспользовавшись собственным волосом как бритвой, очередная красавица, отличавшаяся коварством, оскопила утратившего ненадолго бдительность Повелителя Вселенной и он истек кровью. Кого-нибудь из наших веселых королей вполне могла бы постичь такая же незадача, но по воле случая этого не произошло. Так или иначе, потомки Чингисхана все до единого из миллионного моря такие же дворяне, как и я. Смешно? Не уверен…
Конечно, антагонизм между высокородными дворянами и худородными простолюдинами нынче не так глубок, как прежде; это видно и без очков. И все же он до конца не изжит, несмотря на приход новых времен и новых обстоятельств жизни: дворянское семя повсеместно пользуется незаслуженным авторитетом в глазах широкой публики. Это, конечно, своеобразная игра в бисер, как и всё или почти всё в нашем мире, и эта самая игра в бисер несколько искривляет реальное восприятие окружающего. Один персонаж выше другого не по чину, а по рождению – какая наивная чепуха! Я знаю средство для исправления создавшегося положения: всех поголовно землян повысить в статусе и законодательно перевести их в дворянское сословие. Всех без исключения: эскимосов, сидящих во льду, людоедов из тропических дебрей и голодных африканских собирателей, грабящих соты диких пчел и питающихся медом вместо хлеба. Все станут дворянами, получат справку с печатью, и досадное неравенство исчезнет без следа! А пока этого не произошло, графы, бароны и особенно князья пользуются завышенным уважением земляков и препятствуют поступательному развитию общества.
В одних странах дворян сохранилось побольше, в других – поменьше, а в третьих их нет совсем. В Советской России, например, после революции большевики отменили и запретили дворянское сословие, дворян пересажали, а то и расстреляли, а чудом уцелевшие притаились и сидят тихо, как мышки в норке. А рядом, на Кавказе, принадлежность к княжеским корням, часто мифическая, служит знаком несомненного признания, как у нас во Франции розетка Почетного легиона в петлице.
Итак, память переносит меня в родовое Ранси, куда мы перебрались поближе к лету с парижской улицы Бом. Папа с мамой, братья с сестрами, конюх со служанкой – вот и весь мой круг общения. К нему можно добавить деревья и кусты вокруг замка, тройку понурых от безделья лошадей, на которых никто никуда не ездил, коров на далеком пастбище, лес на горизонте и, наконец, небо с беззаботными птицами над головой. Простор вокруг Ранси, насколько хватало глаз, был пустынен и чист – ни соседских замков, ни поместий. Это обстоятельство душевно радовало моего отца, барона: не возникало нужды принимать кого-то у себя или ездить к кому-то в гости.
Любил ли я свое окружение? Праздный вопрос: конечно нет! Пятеро братьев и сестер – я был младшим, двое из нас умерли в младенчестве – видели во мне малька-недоумка и держались от меня в стороне. К служанке и конюху я привык, как к предметам кухонной мебели – столу или скамье; они не пробуждали во мне интереса. К родителям, а они появлялись в поле моего зрения нечасто – мама без теплых лишних слов, а отец с суровыми укорами или артиллерийскими назиданиями на устах, – я инстинктивно испытывал любовь, но то была любовь с ужасом пополам. Явление родителей я невольно уподоблял встрече со сказочным волшебником, который неизвестно что задумал – хорошее или дурное. С этим колдуном, как, впрочем, и с родителями, нечего было и думать завести разговор о том жарком смущении, которое меня накрыло волной, когда я почти случайно увидел нашу голую служанку, плескавшуюся и мывшуюся под водяной струей в каморке за кухней. С конюхом можно было делиться своими наблюдениями – но в ответ на доверие он лишь хитро ухмылялся да потирал руки. Вот и доверяйся после этого людям…
А я и не доверялся. С кем действительно мог я заводить доверительные разговоры и кому мог ставить разведочные вопросы, такие острые для моего тогдашнего нежного возраста? Разве что птицам небесным. Или Богу. Ставить без всякой надежды получить ответ и, таким образом, загодя сводя захватывающий обмен мнениями к монологу. Весь груз накипевших и назревших детских проблем я загонял в себя, они во мне кипели и бурлили в поисках выхода, которого не было. Ничего мне не оставалось, кроме как перекладывать их в золотистом свете души с места на место, с полочки на полочку, тщательно сортируя по оттенку и форме. И это была своего рода игра, та самая игра в бисер, со всех сторон меня окружавшая. Игра – но не тупик, в котором маленького путника ждет удар лбом об стену: от нервного срыва меня оберегала экспансивность моего неустоявшегося характера, эмоциональность, сопутствующая мне всю мою жизнь вплоть до этих дней.
Моих родителей, в особенности отца, эти качества настораживали: среди аристократов они были не в чести. Равно как и моя склонность к непомерному росту – принадлежность к знати традиционно диктовала рост средний, рот и особенно уши – маленькие. Эта странная особенность тянулась, возможно, от ветхих старых времен, когда люди были мельче, чем ныне. Так или иначе, мама, улавливавшая настроения людей куда более чутко, чем отец, мои несвоевременные порывы к представительницам оппозиционного пола разглядела, как будто я изложил их письменно на линованной страничке ученической тетради. Но дальше этого дело не пошло: обсуждать совершенно запретную детородную тему с нескладным сыном было столь же непредставимо, как подняться в райские кущи по садовой стремянке. Безутешно вздыхая, мама поглядывала на меня озабоченно, но рта для произнесения слов ничуть не открывала.
Среди своих (а других, собственно, у меня поначалу и не было) меня называли не полным моим именем Эммануэль, а сокращенно – Манэ́. Это милое фамильярное обращение прилепилось ко мне и приклеилось и держалось до самого начала гитлеровского вторжения во Францию, до сорокового года, когда по законам конспирации я принял боевой оперативный псевдоним. Но от нацистской оккупации нас отделяло три десятка лет, и отец, демобилизовавшись из армии и покончив с артиллерийским прошлым, нашел себя, к тихому удивлению мамы, в командовании хозяйством имения Ранси. Крестьянское это хозяйство, жившее по старинке, не лежало бременем на плечах нашей семьи, а, напротив, даже приносило небольшой доход. Распрощавшись с армией, отец всю освободившуюся энергию решил посвятить хозяйственной реформе, действуя с солдатской сноровкой и офицерской прямотой. Изучив положение вещей на дочерних фермах с их коровами, свиньями и козами, он вложил ради увеличения нашей семейной прибыли бо́льшую часть фамильного дохода в российские облигации, которые после захвата власти в России большевиками превратились в никчемные бумажки без покрытия и залоговой ценности. Десятки тысяч французских обладателей русских облигаций дружно проклинали большевистскую Россию с Лениным во главе. Без притока свежих денег хозяйственная реформа, задуманная отцом, начала пробуксовывать; наши арендаторы и издольщики разочаровались в господской затее, и стратегический план папа́, достойный маршала Франции с жезлом в руке, в скором времени привел семью на порог полного разорения.
На порог, но не в черную пропасть, разверзшуюся за порогом. До десяти лет жизнь моя тихо текла меж замком Ранси и просторной парижской квартирой на улице Курсель – там всем нам с лихвой хватало места, не в пример тесному жилищу на улице Бом, где я появился на свет.
Религия, властно распростершая крылья над нашей благочестивой семьей, не могла не тиснуть свою печать на мое унылое существование. Мистика древнехристианских историй меня манила и влекла, и я, через силу сдерживая душевный трепет, воображал себя на месте отважных библейских героев, окруженных враждебной иудейской толпой. Я на свой страх и риск своенравно и дерзко действовал, продолжая деяния Христовых учеников. С кинжалом в руке подстерегал я Понтия Пилата и набрасывался на него из засады. Более того, самого Иисуса спасал от его всепобеждающей смерти на кресте… Такое кошмарное вольнодумство, разумеется, я хранил в глубочайшей тайне и своими грешными видениями ни с кем не делился.
Все эти опасные приключения происходили со мной в еврейском столичном городе Иерусалиме, жители которого смотрели на меня, отважного правдоискателя, как волк лесной на кролика. Они бы и растерзали меня, эти евреи, если б смогли, – но я не давался им в руки. Все они были коварны, и алчны, и неисправимы в своих вредоносных заблуждениях. Мало того, слепо и упрямо настаивали они на предании Иисуса лютой смерти. «Распни его!» – уговаривали они Пилата, умывающего руки. Само собою разумеется, что отношение мое к евреям, как у большинства моих сверстников, а также у многих вполне зрелых сограждан, складывалось сугубо негативное. А как могло быть иначе?! Они Христа продали и погубили, учеников его замордовали, добрались до Франции и ставят своей целью захватить наши капиталы, влияние и власть – положение нетерпимое, родина в опасности. Одним словом – «К оружию, граждане!»
Тут для правдивости картины необходимо оговориться: в Ранси и на улице Курсель до десяти примерно лет я живого еврея, а тем более покойника, в глаза не видал и судил о них по антисемитским карикатурам: нос крючком, глаза навыкат, за спиной мешок с награбленными франками. Содержимое мешка может меняться: франки на марки, марки на доллары – но суть рисунка остается неизменной в любой стране, где живут евреи, а значит, существует и антисемитизм.
С еврейскими «христопродавцами» я встретился и тесно общался годы спустя в рядах французского Сопротивления. Мы там сражались плечом к плечу за освобождение нашей родины от нацизма. Немало лет понадобилось, немало воды пополам с кровью моих боевых товарищей утекло в наших реках, пока я освободился от паучьих силков антисемитизма. Как видно, всему свое время под солнцем; древний иудей Екклесиаст не ошибся и в этом.
А теперь смело вернемся на тридцать лет назад. Кто из добрых людей рискнет утверждать, что наша жизнь непрерывно и размеренно, без пробелов и скачков взад-вперед, складывается, как якорная цепь из своих звеньев? К одним мы с любовью возвращаемся раз за разом, другие без следа выветриваются из памяти. И то, что педанту и сухарю показалось бы беспорядком, в действительности и есть ход нашей жизни: влево-вправо, с камушка на камушек, с кочки на кочку. Щурясь от солнца, с беспокойством глядим в будущее, а на сглаженных картинах прошлого, за плечом, глаза отдыхают. И в бессонном сознании всплывает вопрос: а случилось ли прошлое? А будущее – случится ли? Или все на свете – воображенная реальность и иллюзия текущего времени, мерилом которого служат придуманные людьми часовые стрелки, эти тараканьи усы на циферблате пространства, а без него, как утверждает с пеною у рта другой проницательный еврей Альберт Эйнштейн, время не существует вовсе? Действителен ли мир за окном? И действительны ли мы в мире?
Как бы то ни было, первое причастие я прошел по всем правилам, хотя свойственный мне дух противоречия не давал прочувствовать сполна, что я вкушаю от тела Христова, а не грызу пресную вафлю. Символика, увы, никогда не была моим коньком. А исповедуясь впервые в жизни, я решил немного сэкономить на правде: утаил от священника, что утром, чистя зубы, проглотил ненароком немного воды – а ведь надо было держать строгий пост. Я, стало быть, согрешил дважды: выпил воды и не признался в этом исповеднику. Кара, казалось, была неизбежна, она кралась за мной по пятам, но так и не закогтила.
Относя воспитание детей к святому отцовскому долгу, меня не спешили отдавать в школу, предпочитая домашнее начальное образование – отец сам учил меня французскому, латыни и математике, в которой благодаря своему богатому артиллерийскому навыку был настоящим докой. Но всему приходит свое время, хотя оно и несколько расплывчато на бездонном фоне Вечности; и я был отправлен в лицей Кондорсе – один из лучших, а то и самый лучший из парижских, а значит, и всех французских лицеев. И то: среди его выпускников сверкали звезды первой величины – братья Гонкур, Поль Верлен, Марсель Пруст, Жан Кокто, Тулуз-Лотрек и Жан Шарко, Луи Рено и Андре Ситроен. Это уже не говоря о таких кумирах публики, как Луи де Фюнес и Жан Маре.
Домашняя отцовская подготовка оказалась весьма эффективной – меня приняли сразу в третий класс лицея. Среди новых друзей-приятелей я был раскован и счастлив.
Замкнутое детство в замке Ранси закончилось. Будь здоров, лукавый конюх, прощай, простодушная служанка! Начиналось парижское отрочество, полное новизны, соблазнов и искушений.