Молли росла среди приятных людей в условиях спокойной однообразной жизни, течение которой не нарушали никакие чрезвычайные события, за исключением описанных выше – когда ее забыли в Тауэрз, – пока ей не исполнилось семнадцать. Она стала посещать школу с попечительскими визитами, но более никогда не бывала на ежегодных празднествах в поместье. Предлог для отказа было найти совсем несложно, да и воспоминания о том дне у нее оставались далеко не самые приятные, хотя она частенько думала о том, что с удовольствием полюбовалась бы великолепными садами еще разок.
Леди Агнесса вышла замуж; дома оставалась лишь одна леди Гарриет; лорд Холлингфорд, старший сын, потерял супругу и, обретя статус вдовца, стал бывать в Тауэрз значительно чаще, чем раньше. Мужчиной он был высоким и нескладным, и его считали таким же гордецом, как и мать; на самом же деле он отличался крайней застенчивостью и неумением вести обыденные разговоры. Он не знал, что сказать людям, чьи повседневные интересы и привычки отличались от его собственных; пожалуй, он был бы чрезвычайно рад возможности обзавестись справочным наставлением о светских беседах, откуда наверняка почерпнул бы немало полезного, выучив нужные предложения на память с добродушным старанием. Он частенько завидовал бойкости речи своего словоохотливого отца, который готов был часами болтать с кем угодно, самым великолепным образом игнорируя факт бессодержательности самой беседы. Но из-за присущей ему природной сдержанности и застенчивости лорд Холлингфорд не пользовался популярностью, хотя и обладал добрым сердцем, простым нравом и обширными научными познаниями, составившими ему заслуженную репутацию среди ученых мужей Европы. В этом смысле Холлингфорд гордился им. Его обитатели знали, что рослый, ужасно серьезный и неуклюжий наследник пользуется нешуточным уважением за свой ум и знания; и что он даже совершил одно или два открытия, хотя в какой области, оставалось для них загадкой. Впрочем, было вполне безопасно показывать его гостям, посещавшим маленький городок, в качестве «того самого лорда Холлингфорда – знаменитого ученого, ну, вы меня понимаете, вы наверняка слышали о нем». Если гостям было известно его имя, то знали они и о его притязаниях на известность и славу; если же нет, то, десять к одному, они ни за что не признались бы в этом, скрывая, таким образом, не только собственное невежество, но и невежество своих собеседников, касающееся источников его репутации.
Он остался вдовцом с двумя или тремя мальчишками на руках. Они учились в частной школе, и, поскольку их общество не могло оживить атмосферу дома, в которой прошла его семейная жизнь, то он предпочитал проводить бо́льшую часть времени в Тауэрз. Мать гордилась им, отец очень любил, но при этом оба слегка побаивались его. Милорд и миледи Камнор с неизменным дружелюбием привечали его друзей; первый, правда, имел привычку принимать всех с распростертыми объятиями, но доказательством настоящей привязанности леди Камнор к своему ученому сыну можно было считать тот факт, что она позволяла ему приглашать, как она выражалась, «самых разных личностей» погостить в Тауэрз. На деле же к числу «самых разных личностей» принадлежали те, кто сумел прославиться своей ученостью и знаниями, безотносительно титулов и званий, и, следует признать, без учета изысканности манер или же отсутствия таковых.
Мистера Халла, предшественника мистера Гибсона, миледи всегда принимала с дружеской снисходительностью, сочтя его состоявшимся семейным доктором еще во время своего первого появления в Тауэрз сразу же после замужества; но ей и в голову бы не пришло вмешиваться в его обычай принимать пищу, когда он желал подкрепиться, в комнате экономки, хотя и не с нею, bien entendu[7]. Спокойный, полный, краснолицый умница доктор явно предпочитал подобное окружение, даже если бы ему предложили (чего никогда не случалось), как он выражался, «перекусить» в обществе милорда и миледи в роскошной столовой. Безусловно, если из Лондона привозили какое-нибудь медицинское светило (наподобие сэра Эстли), дабы оно озаботилось состоянием здоровья семьи, то мистера Халла, как и местную сиделку, приглашали на обед в формальной и церемонной манере. По такому случаю мистер Халл прятал подбородок в многочисленные пышные складки белого муслина, надевал черные брюки до колен, украшенные лентами по бокам, атласные чулки и башмаки с пряжками, включая прочие предметы туалета, в коем чувствовал себя ужасно стесненно и неловко, и прибывал в поместье в карете, взятой напрокат у «Георга», в глубине души утешаясь тем, как преподнесет происходящее сквайрам, которых он имел обыкновение навещать на следующий день: «Вчера за обедом граф сказал», или «графиня заметила», или «я с превеликим удивлением узнал, когда давеча обедал в Тауэрз». Но положение вещей каким-то образом изменилось с тех пор, как мистер Гибсон стал доктором par excellence[8] в Холлингфорде. Обе мисс Браунинг были склонны полагать, что причиной тому послужила его элегантная фигура и «изысканные манеры»; миссис Гуденоу уверяла, что всему виной «его связи в среде аристократии» – «сын шотландского герцога, дорогая моя, и неважно, законный или нет», – но, как бы там ни было, факт оставался фактом. Хотя он частенько просил миссис Браун дать ему что-нибудь перехватить на скорую руку в комнате экономки – у него попросту не было времени на всю эту церемониальную суету ленча с миледи, – его всегда были готовы принять в самом избранном кругу гостей дома. Он мог пообедать с герцогом в любой день, когда ему только вздумается, при условии, разумеется, что приезда герцога ожидали в Тауэрз. Он разговаривал с шотландским, а не с провинциальным акцентом. На костях его не имелось ни капельки лишнего жира, а стройность, как известно, верный признак благородного происхождения. Цвет лица его отличался изысканной бледностью, а волосы были черными; в те времена, спустя десяток лет после окончания большой континентальной войны, бледность и темные волосы сами по себе служили отличительным признаком. Его трудно было назвать жизнерадостным и общительным, как со вздохом отмечал милорд, но ведь приглашение подтверждала миледи. Он был сдержан в общении, интеллигентен и немного саркастичен. Словом, мистер Гибсон был исключительно презентабелен.
Шотландская кровь (а в том, что он был шотландцем, не могло быть ни малейших сомнений) придавала ему колючего достоинства, которое заставляло всех без исключения относиться к нему с уважением, и в этом смысле он чувствовал себя абсолютно уверенно. Осознание собственного величия, когда время от времени его приглашали в Тауэрз, на протяжении многих лет не доставляло ему особенного удовольствия, но он понимал, что это всего лишь одно из обязательств, которые налагала на него профессия, а вовсе не общественное вознаграждение или признание.
Но когда лорд Холлингфорд вернулся, чтобы сделать Тауэрз своим домом, положение вещей изменилось. Теперь мистер Гибсон действительно слышал и узнавал вещи, которые по-настоящему его интересовали, придавая новый оттенок и смысл тому, что он читал сам. Время от времени он встречался с персонажами, задающими тон в научном мире, на первый взгляд странными и простодушными людьми, увлеченными своими собственными проектами и зачастую не знающими, что сказать по поводу всего остального. Мистер Гибсон вдруг обнаружил, что ценит знакомство с ними, а они, в свою очередь, дорожат его мнением, поскольку оно было честным и непредвзятым. И впрямь, вскоре он и сам начал отправлять результаты собственных наблюдений в научные медицинские журналы, а его существование, благодаря подобной отдаче и получению свежих идей, обрело новый смысл. Между ним и лордом Холлингфордом не возникло особой близости, поскольку один был слишком молчалив и застенчив, а другой – слишком занят, чтобы искать общества друг друга с настойчивостью, призванной преодолеть различие в социальном статусе, что изначально препятствовало их частым встречам. Но зато каждый из них с готовностью шел навстречу другому. Каждый мог рассчитывать на уважение и сочувствие с уверенностью, незнакомой многим из тех, кто величает себя друзьями, что и стало источником внутреннего удовлетворения для обоих, причем для мистера Гибсона в куда большей степени, разумеется, поскольку его круг интеллигентного и утонченного общения был значительно уже. И впрямь, среди тех, с кем ему приходилось иметь дело, не было никого, кто мог бы с ним сравниться, что чрезвычайно угнетало его, хотя в причинах подобной депрессии он не признался бы и самому себе. Среди его знакомых числился мистер Эштон, викарий, сменивший на этом посту мистера Браунинга, честный и добросердечный человек, но совершенно не умеющий мыслить самостоятельно. Его благоприобретенная куртуазность и праздность ума позволяли ему соглашаться с любой точкой зрения, не имевшей явных признаков ереси, и изрекать избитые банальности с самым благожелательным видом. Мистер Гибсон раз или два позволил себе позабавиться на его счет, заведя бедного клирика в его покладистом восприятии неких «совершенно убедительных» доводов и «любопытных, но несомненных» заявлений в болото еретического замешательства. Но боль и страдания, которые испытывал мистер Эштон, неожиданно осознавая, в какую теологически предательскую ловушку он сам себя загнал, и сильнейшие угрызения совести, коим он предавался после своих же предыдущих допущений, оказывались настолько сильными, что лишали мистера Гибсона всяческого удовольствия, и он спешил поскорее вернуться к Тридцати девяти статьям[9] со всем благорасположением, на какое только был способен, как к единственному средству умиротворить совесть викария. По любому другому вопросу, за исключением ортодоксальных, мистер Гибсон мог завести клирика куда угодно, но невежество мистера Эштона в отношении большинства из них не позволяло ему покорно согласиться с выводами, способных потрясти его. Викарий обладал некоторым состоянием, не имел супруги и вел жизнь праздного и утонченного холостяка. Хотя он не слишком часто навещал своих самых бедных прихожан, зато всегда готов был облегчить их насущные нужды в наиболее либеральной и, учитывая его привычки, наиболее бескорыстной манере, стоило только мистеру Гибсону или кому-либо еще заикнуться о них.
– Пользуйтесь моим кошельком, как своим собственным, Гибсон, – говорил он в таких случаях. – Я не умею наносить визиты и разговаривать с бедняками. Полагаю, что я прикладываю для этого недостаточно усилий, зато готов пожертвовать чем угодно ради того из них, кого вы считаете достойным.
– Благодарю вас. Я и так обращаюсь к вам слишком часто, причем без особого стеснения. Но если позволите дать вам один совет, не пытайтесь завязать разговор, когда навещаете своих прихожан, а просто разговаривайте с ними.
– Не вижу особой разницы, – ворчливо замечал викарий, – но, полагаю, она все-таки существует, и я не сомневаюсь, что вы говорите правду. Я не должен стараться завязать разговор, а просто разговаривать. Но поскольку и то, и другое для меня одинаково трудно, вы должны позволить мне купить привилегированное право хранить молчание с помощью этой десятифунтовой банкноты.
– Благодарю вас. Я не слишком этим удовлетворен, как и вы, полагаю. Но, пожалуй, Джонсы и Гринсы предпочтут именно такой вариант.
Обычно после таких речей мистер Эштон взирал на мистера Гибсона с горестным недоумением, словно вопрошая, уж нет ли в его словах сарказма. Но в целом они относились друг к другу с несомненным дружелюбием, вот только помимо стадного чувства солидарности, свойственного большинству мужчин, общество друг друга доставляло им совсем немного подлинного удовольствия.
Пожалуй, человеком, к которому мистер Гибсон питал искреннее расположение – по крайней мере до появления в окрестностях лорда Холлингфорда, – был некий сквайр Хэмли. Титул сквайра передавался в его роду с незапамятных времен. Но в графстве были землевладельцы намного богаче его, поскольку поместье сквайра Хэмли не превышало восьмисот акров или около того. Зато его семья владела ими еще тогда, когда о графах Камнор никто и слыхом не слыхивал, до того, как Хели-Гаррисоны купили Коулдстоун-Парк, – словом, никто в Холлингфорде не помнил тех времен, когда клан Хэмли еще не жил в поместье Хэмли.
– Со времен союза семи королевств англов и саксов, – говорил викарий.
– Нет, – возражала ему мисс Браунинг, – я слышала, что Хэмли из Хэмли обитали здесь еще до появления римлян.
Викарий уже готовился изложить вежливое согласие, когда в разговор с еще более поразительным утверждением вмешалась миссис Гуденоу.
– А мне говорили, – протянула она с умудренным видом самого старшего и, следовательно, авторитетного из собеседников, – что Хэмли жили в Хэмли еще до язычников.
Мистеру Эштону оставалось только поклониться и добавить:
– Очень может быть, мадам, очень может быть.
Слова эти он произнес в столь учтивой манере, что миссис Гуденоу огляделась с таким довольным видом, словно говоря: «Видите, Церковь подтверждает мои слова. Ну и кто теперь осмелится опровергнуть их?» Как бы там ни было, но Хэмли действительно были старинным семейством, не исключено, что и коренными жителями. На протяжении многих веков они не стремились расширить свои владения, старательно сохраняя то, что имели, пусть и с некоторыми усилиями, и в последнюю сотню лет не продали ни единой пяди своей земли. Впрочем, они не отличались как предприимчивостью, так и авантюризмом. Они никогда не торговали, не играли на бирже и не пытались внедрить сельскохозяйственные усовершенствования любого рода. Капитала в банках они не держали отродясь, как и не хранили золото в чулке или под матрасом, что было бы более уместно в данном случае. Их образ жизни отличался простотой и более соответствовал йомену[10], нежели сквайру. И действительно, сквайр Хэмли, наследуя старомодные обычаи и традиции своих предков, сквайров восемнадцатого века, вел образ жизни, куда более соответствующий йоменам, когда такой класс еще существовал, нежели сквайрам нынешнего поколения. В таком консерватизме присутствовало несомненное достоинство, обеспечившее ему огромное уважение во всех слоях местной общины; перед ним распахнулись бы двери любого дома, если бы он того пожелал. Но он был совершенно равнодушен ко всем прелестям и соблазнам общества; быть может, это объяснялось тем, что нынешний сквайр, Роджер Хэмли, живший и правивший сейчас в Хэмли, не получил должного образования, на которое вправе был рассчитывать. Его отец, сквайр Стивен, провалился на экзаменах в Оксфорде и, выказав упрямую гордыню, отказался поступать туда вновь. Более того, он дал обет, как было в обычае у мужчин в те времена, что ни один из его отпрысков никогда не будет учиться в университете! У него был всего один ребенок, нынешний сквайр, и того воспитали в строгом соответствии с заветами отца, отправив его учиться в небольшую провинциальную школу, где он столкнулся со многим из того, что позже возненавидел, воротившись в поместье в качестве наследника. Впрочем, подобное воспитание не причинило ему того вреда, который можно было предвидеть. Да, образование его оставляло желать лучшего, и порой он демонстрировал поразительное невежество, но он вполне сознавал собственную неполноценность и даже сожалел о ней – в теории. В обществе он выглядел неуклюжим и нескладным и посему старался избегать его, как чумы; в своем же собственном кругу он проявлял несдержанность нрава и несомненный деспотизм. С другой стороны, он был щедр и верен своему слову, честен до мозга костей, говоря другими словами. Помимо всего прочего, он обладал такой врожденной проницательностью, что его рассуждения заслуживали самого внимательного к себе отношения, хотя временами он склонен был исходить из абсолютно ложных предпосылок, которые полагал столь же неопровержимыми, как если бы они были доказаны математически. Но в том случае, если его предпосылки оказывались верными, никто не смог бы вложить больше природной смекалки и здравого смысла в аргументы, которые на них основывались.
Он женился на утонченной и хрупкой молодой леди из Лондона. Странная эта женитьба была из разряда тех, причины которых никто понять не в состоянии. Тем не менее они были очень счастливы вдвоем, хотя, пожалуй, миссис Хэмли и не пребывала бы в постоянном болезненном состоянии, если бы ее супруг проявлял больше внимания к ее вкусам или позволял бы ей водить дружбу с теми, кто сделал бы это вместо него. После своей женитьбы он заявил, что получил все, что стоило получить от этого скопища домов, именуемого Лондоном. Этот комплимент своей супруге он повторял из года в год, вплоть до самой ее смерти; поначалу он казался ей очаровательным, а потом стал просто приятным; но, несмотря на все это, временами ей очень хотелось, чтобы он признал тот факт, что и в большом городе есть на что посмотреть и послушать. Но он наотрез отказывался бывать в столице и, хотя никогда не запрещал ей ездить туда одной, по возвращении выказывал столь мало понимания и сочувствия тому, чем она занималась, что со временем и она перестала навещать Лондон. При этом он был добр и великодушен, никогда не отказывал ей в деньгах, чтобы она ни в чем не нуждалась.
«Ну же, любовь моя, купи себе вот это! – говорил он. – Одевайся ничуть не хуже любой из своих знакомых и ни в чем себе не отказывай, хотя бы ради Хэмли из Хэмли. Бывай в парке и на спектаклях, и пусть все видят, что ты ничем не хуже их. Я буду рад, когда ты вернешься, но понимаю и то, что тебе надо развлечься». После того как она возвращалась, он заявлял: «Так-так, полагаю, ты получила массу удовольствия, и это очень хорошо. Но один только разговор об этом утомляет меня, и я не представляю, как ты все это вынесла. Иди сюда и взгляни, как славно распустились цветы в южном саду. Я распорядился посадить те семена, что ты любишь. А еще я съездил в питомник в Холлингфорде и купил побеги тех растений, которыми ты восхищалась в минувшем году. Глоток свежего воздуха прочистит мне мозги после того, как я выслушал твой рассказ об очередном сумасбродстве в Лондоне, от которого у меня закружилась голова».
Миссис Хэмли оказалась завзятой читательницей и обладала отменным художественным вкусом. Нрав у нее был мягкий и сентиментальный, она отличалась нежностью и добросердечием. Она отказалась от визитов в Лондон, как отказалась и от удовольствия поддерживать знакомство с друзьями, равными ей по образованию и положению в обществе. Ее супруг из-за лишений, которые он претерпел в юности, не любил общаться с теми, с кем должен был чувствовать себя на равных; при этом он был слишком горд, чтобы дружить с людьми, стоявшими ниже его на социальной лестнице. Он понимал, чем пожертвовала ради него жена, и оттого любил ее еще сильнее. Но молодая женщина, лишенная прежних привязанностей и интересов, стала испытывать недомогания: вроде бы ничего серьезного и определенного, однако же ей все время нездоровилось. Быть может, родись у нее дочь, это стало бы для нее спасением, но двое ее детей были мальчиками, и их отец, стремясь дать им те преимущества, которых был лишен сам, очень рано отправил их в частную подготовительную школу. Им предстояло учиться в Рагби[11] и Кембридже; мысль о поступлении в Оксфорд вызывала в семействе Хэмли наследственное отвращение. Осборн, старший, названный в честь девичьей фамилии матери, обладал несомненными способностями и некоторым талантом. Он выглядел точной копией своей матери, изящной и утонченной особы. Он был кротким и любящим мальчиком, но при этом экспансивным, как девчонка. В школе он учился очень хорошо, удостоившись множественных отличий; в определенном смысле он стал гордостью и отца, и матери; а в отношении последней – еще и надежным другом, за неимением других. Роджер был на два года младше Осборна; неуклюжий и коренастый, он сложением пошел в отца; казалось, на его неподвижном квадратном лице навеки застыло серьезное выражение. Он был прилежен, но недалек и скучен, как отзывались о нем учителя. Он не завоевал никаких наград, зато привез домой благодарность за хорошее поведение. Когда он выказывал матери свою нежную любовь к ней, она, смеясь, вспоминала сказку про комнатную собачку и ослика, посему вскоре он отказался от любых выражений личной привязанности. По прошествии определенного времени перед его родителями встал нешуточный вопрос о том, должен ли он идти по стопам старшего брата и поступать в колледж. Миссис Хэмли полагала, что это будет все равно что выбросить деньги на ветер, поскольку едва ли он мог отличиться в творческих дисциплинах. Что-нибудь более приземленное и практичное – например, профессия инженера-строителя – подошла бы ему куда больше. Она опасалась, что для него было бы унизительно поступать в тот же самый колледж и университет, что и его брат, который наверняка покроет себя славой, а потом, после неизбежного отчисления, вернуться домой, окончательно превратившись в неудачника. Но его отец упорно стоял на своем, заявляя, что непременно желает дать обоим своим сыновьям одинаковое образование и что они оба должны иметь возможность воспользоваться преимуществами, которых он был лишен. А если Роджер не сумеет проявить себя в Кембридже, то в этом будет виноват только он сам, и более никто. Если же отец не отправит его туда, то в один прекрасный день может пожалеть об этом, как на протяжении многих лет корил себя за подобную ошибку сквайр Роджер. Итак, Роджер последовал за своим братом Осборном в Тринити[12], а миссис Хэмли вновь осталась одна после того, как целый год пребывала в нерешительности относительно дальнейшей судьбы Роджера, которая разрешилась после того, как состояние ее здоровья резко ухудшилось. Вот уже много лет она не выходила дальше пределов сада; бо́льшую часть жизни она провела на софе; летом ее подвозили в кресле-каталке к окну, а зимой – к разожженному камину. Комната, в которой она обитала, была большой и очень милой; четыре высоких окна выходили на лужайку с разбитыми на ней цветочными клумбами, постепенно переходившую в лес, посреди которого раскинулось озеро с водяными лилиями. С тех пор как миссис Хэмли перебралась на софу, читая и сочиняя стихи, она написала множество прелестных четверостиший, посвященных этому невидимому пруду, притаившемуся в лесной чаще. Рядом с нею стоял небольшой столик, на котором лежали самые последние поэмы и романы, карандаш и бювар с листами чистой бумаги; тут же стояла и ваза, цветы для которой собственноручно собирал ее супруг, а зимой и летом она неизменно получала от него свежий букет каждый день. Горничная каждые три часа приносила ей лекарство вместе со стаканом воды и сухим печеньем, супруг навещал ее так часто, как только позволяли его любовь к свежему воздуху и хозяйственные хлопоты, но событием дня для нее, когда мальчиков не было дома, становились профессиональные визиты мистера Гибсона.
Мистер Гибсон знал, что существует некая тайная причина всех ее недомоганий, о которых окружающие отзывались как о чудачестве, а кое-кто даже обвинял его в том, что он потакает ее капризам. Но он лишь улыбался в ответ на эти обвинения. Он чувствовал, что его визиты доставляют ей настоящее удовольствие, облегчая ее все усиливающийся и неописуемый дискомфорт. Знал он и то, что сэр Хэмли был бы только рад, если бы врач навещал его супругу хоть каждый день, а еще осознавал, что, внимательно наблюдая за симптомами ее недуга, сможет облегчить ей физическую боль. Но, помимо всего прочего, общество сквайра доставляло ему настоящее удовольствие. Мистеру Гибсону нравилось неблагоразумие и упрямство собеседника, его причуды, его непоколебимый консерватизм в религии, политике и морали. Иногда миссис Хэмли пыталась принести извинения или хотя бы смягчить точку зрения, которая, по ее мнению, могла показаться доктору оскорбительной, либо же возражения, выглядевшие слишком уж резкими, но в такие моменты ее супруг почти что с нежностью клал свою огромную ручищу на плечо мистеру Гибсону и успокаивал жену, говоря: «Оставь нас одних, маленькая женщина. Мы прекрасно понимаем друг друга, не правда ли, доктор? Видишь, он ведь тоже не лыком шит и частенько берет надо мной верх. Но вся штука в том, что он неизменно готов подсластить пилюлю перед тем, как скажет что-нибудь резкое, а потом притворяется, что это была всего лишь любезность и смирение с его стороны. Но я всегда понимаю, когда он ставит меня на место».
Одним из желаний миссис Хэмли, которое она выражала чаще прочих, было то, чтобы Молли нанесла ей визит и погостила у нее. Но мистер Гибсон неизменно отказывал ей в этой просьбе, хотя и затруднился бы объяснить причину. Собственно говоря, он попросту страшился лишиться общества своего ребенка, хотя себе объяснял это несколько по-другому. Он полагал, что в таком случае пострадает учеба Молли, да и выполнение ею своих обязанностей тоже будет нарушено. Кроме того, по его глубокому убеждению, долгое пребывание в душной комнате, насыщенной тяжелыми ароматами, не пойдет на пользу девочке. Дома будут Осборн и Роджер, а он не хотел, чтобы она проводила слишком много времени в их обществе; если же их дома не окажется, то девочку ждет унылая и гнетущая атмосфера постоянного соседства с нервнобольной женщиной.
Но в конце концов наступил такой день, когда мистер Гибсон во время очередного визита в Хэмли сам предложил прислать Молли, и хотя продолжительность визита заранее не была оговорена, миссис Хэмли ухватилась за это предложение «обеими руками своего любящего сердца», как она выразилась. Что до причины подобной перемены взглядов мистера Гибсона, то она заключалась в следующем: как мы уже упоминали, он брал учеников, зачастую против своего желания, и в данный момент таковыми числились мистер Уинн и мистер Кокс, «юные джентльмены», как их называли в доме. В городе же их величали «молодыми джентльменами мистера Гибсона». Мистер Уинн был старшим и более опытным из них двоих и время от времени даже брал на себя обязанности своего хозяина и набирался опыта, посещая бедняков и «хронические случаи». Мистер Гибсон подолгу разговаривал с мистером Уинном по поводу своей практики, тщетно надеясь на то, что рано или поздно мистер Уинн научится мыслить самостоятельно. Но молодой человек проявлял крайнюю осторожность и медлительность; было очевидно, что он никогда не нанесет кому-либо вреда своими поспешными и необдуманными действиями, но в то же время будет неизменно отставать от жизни. Тем не менее мистер Гибсон старался помнить о том, что у него бывали и куда худшие «юные джентльмены», так что он был вполне доволен и даже испытывал благодарность к такому достаточно взрослому ученику, как мистер Уинн. Мистер же Кокс был юношей лет девятнадцати или около того, с ярко-рыжими волосами и веснушчатой физиономией, в чем он вполне отдавал себе отчет и чего ужасно стеснялся. Он был сыном офицера, расквартированного в Индии, старого знакомца мистера Гибсона, который в настоящее время служил в Пенджабе в гарнизоне с непроизносимым названием. Но в минувшем году майор Кокс приезжал в Англию, где неоднократно выражал сугубое удовлетворение тем, что его единственный сын попал в ученики к его старому другу, и, в сущности, буквально навязал мистеру Гибсону опекунство и наставничество над мальчишкой, обставив это дело многочисленными запретительными мерами, которые полагал обязательными в данном случае. На что мистер Гибсон с некоторым раздражением, что было вполне понятно и простительно, заверил его, что подобная практика распространяется на каждого из его учеников. Но когда бедный майор осмелился предложить, чтобы мальчика считали членом семьи и чтобы он проводил вечера в гостиной, а не в приемной врача, мистер Гибсон ответил ему прямым и недвусмысленным отказом.
– Он должен жить так же, как и все остальные. Я не могу позволить, чтобы пестик и ступка переместились в гостиную, а та пропахла бы столетником.
– Что же, мальчику придется самому готовить снадобья? – горестно поинтересовался майор.
– Всенепременно. Самые младшие подмастерья занимаются этим в обязательном порядке. К тому же это не такая уж тяжелая работа. А он может утешаться мыслью о том, что ему не придется глотать их самому. А еще он сможет угощаться понтефрактскими пастилками[13] и вареньем из ягод шиповника, а по воскресеньям наслаждаться вкусом индийских фиников в награду за свои труды по приготовлению лекарств.
Мистер Кокс не был уверен, что мистер Гибсон не потешается над ним в душе, но, поскольку все уже было договорено, а обещанные преимущества оказались достаточно велики, он решил сделать вид, будто всем доволен, и даже смирился с изготовлением снадобий. К тому же все эти мелкие недоразумения отошли на задний план, когда наступил момент прощания. Доктор не отличался многословием, но в его манерах сквозило такое дружеское участие, от которого отцовское сердце растаяло, тем более что в последних словах явственно прозвучал намек на то, что «ты вверил мне своего сына, и я сделаю все, чтобы оправдать твое доверие».
Мистер Гибсон слишком хорошо знал свое дело и человеческую природу, чтобы сделать юного Кокса своим любимчиком; но время от времени он давал понять юноше, что относится к нему с особым интересом, как к сыну своего старого друга. Помимо этого обстоятельства, в молодом человеке было нечто такое, что пришлось по душе мистеру Гибсону. Кокс был порывистым и импульсивным, не лез за словом в карман, проявляя порой невероятную подсознательную проницательность или же допуская грандиозные ляпы. Мистер Гибсон не уставал напоминать юному мистеру Коксу, что его девизом, несомненно, будет «убить или исцелить», на что тот отвечал, что полагает этот девиз наиболее подходящим для любого врача, поскольку, если уж он не в состоянии вылечить пациента, то наилучшим выходом будет быстро и безболезненно избавить его от страданий. Однажды мистер Уинн с удивлением поднял на него глаза и заявил, что подобное избавление от страданий некоторыми людьми может быть сочтено за преднамеренное убийство. Мистер Гибсон сухо возразил, что он, со своей стороны, не стал бы возражать, если бы ему вменили в вину умышленное убийство, вот только не годится избавляться от выгодных пациентов столь решительно и быстро. И добавил, что до тех пор, пока пациенты в состоянии платить по два шиллинга и шесть пенсов за визит врача, он считает своей первейшей обязанностью сохранить им жизнь. Разумеется, ситуация изменится самым кардинальным образом, если они обнищают. Мистер Уинн надолго задумался над его словами, а мистер Кокс расхохотался. Наконец мистер Уинн изрек:
– Но ведь каждое утро, сэр, вы еще до завтрака навещаете старую Нэнси Грант и даже заказали для нее лекарство, самое дорогое в аптеке Корбина, не так ли?
– Разве вы не знаете, как трудно людям соблюдать собственные заповеди? Вам предстоит еще многому научиться, мистер Уинн! – бросил на прощание мистер Гибсон и вышел из кабинета.
– Я до сих пор не понимаю, когда хозяин шутит, а когда говорит серьезно, – заметил мистер Уинн, и в голосе его прозвучали нотки отчаяния. – Чему ты смеешься, Кокси?
– О! Я думаю о том, как тебе повезло, что у тебя есть родители, которые вложили моральные принципы в твою светлую голову. Ты бы пользовал бедняков ядом направо и налево, если бы твоя матушка не сказала тебе, что убийство – это преступление. Ты был бы уверен, что поступаешь так, как тебе велели, и цитировал бы на суде слова старины Гибсона. «Ваша честь, они были не в состоянии оплачивать мои визиты, посему я следовал профессиональному кодексу поведения, которому научил меня мистер Гибсон, великий врач-хирург из Холлингфорда, и потому отравил этих бедняг».
– Мне не по душе его сарказм.
– А мне он, наоборот, нравится. Если бы не чувство юмора нашего наставника, да индийские финики, да кое-что еще, я бы уже давно сбежал в Индию. Я ненавижу душные помещения, больных людей, запах лекарств и то, что мои руки пропахли ими. Фу, какая гадость!