Фриц Маутнер (1849 – 1923)

Предмет

Gegenstand – очевидно, не совсем удачный заимствованный перевод старого философского термина Objekt. Сегодня, после более чем 150-летней жизни, это слово все еще имеет тревожные нотки для очень чувствительных ушей, как в языке искусства, так и в обыденном языке. Я попытаюсь доказать это на двух крайних примерах.

В философском языке, как указывает немецкий словарь, мы в последнее время снова склонны уточнять «предмет» через понятие «объект» или, возможно, просто говорить «объект». В поэтическом языке, несмотря на Гёте и Шиллера, употребление этого слова не совсем соответствует природе немецкого языка. Мое ухо воспринимает «предмет» как предкантианское, как и Готтшед страстно относился к этому слову. В печально известных строках Фридерики Кемпнер: «справа в конце, слева в конце

одни весенние предметы.»

Слово «Gegenstand» выглядит особенно комично.

Эта едва уловимая странность слова вряд ли может быть порождена лингвистической интуицией, которая когда-то (еще при А́делунге) различала этимологию и противилась тому, чтобы называть «термином» любой объект реального мира. Это слово стало для нас вполне привычным. Правда, как мне кажется, только в двух значениях: во-первых, в академическом языке для обозначения объекта внимания (предмета доклада), а во-вторых, в самом широком смысле для обозначения предмета, вещи, материи, но на самом деле только материи, исключая органические вещи. Мы никогда не называем фиалку объектом.

История этого слова начинается с технического использования греческого термина [hypokeimenon – wp]. Интересно, что раньше оно означало то же самое, что и наш «объект» сейчас: предмет, представленный для тщательного изучения, предмет исследования, argumentum. Аристотель часто использовал его в смысле того, что лежит под ним.

В Средние века латинский заимствованный перевод греческого слова был subjectum. Древние латиняне понимали subjectum, помимо первоначального значения прилагательного subjectus (которое является источником французского слова sujet; subject, переводится как подчиненный, заимствованный перевод), прежде всего как грамматический термин. Августин прямо заявляет, что в его время латинские заимствования из греческого языка были иногда менее распространены, чем сами греческие слова. Споры велись по поводу латинских заимствований, но не по поводу греческих оригиналов; точно так же мы считаем, что сегодня можем прояснить понятия, используя этот термин объективно.

В самом греческом языке слова [ousia – wp] и [hypokeimenon – wp] были концептуально очень близки. Первое переводилось как essentia, второе вскоре как subjectum, а вскоре (кем впервые?) как substantia Августин почувствовал разницу и хотел, чтобы Бог назывался только сущностью, а не субстанцией, по тонким причинам его лингвистического чувства.

Итак, вы видите, что средневековое использование языка называло субъективным практически то же самое, что мы сейчас называем предметным. Как это часто бывает, особенно у Аристотеля, метафизика явно находилась под влиянием грамматики. Субъективным было то, что принадлежало субъекту; субъект иногда обозначал то, о чем что-то предицировалось, то есть очень часто конкретный предмет, иногда сущность предмета, или объективным, согласно психологии того времени и латинской формулировке, называлось то, что было вызвано в представлениях их воображателем, то, что мы сейчас называем субъективным. Только на рубеже семнадцатого века эти два термина стали постепенно взаимозаменяться, причем именно в Германии. Предметное и реальное стали почти синонимами. А в языке Канта схоластический subjectum уже настолько полностью утрачен, что он не использует его там, где он был бы уникален. Мир стал предметным. Но под этим предметным миром предметов скрывается нечто иное, именно субъект. И это то, что Кант называет вещью-в-себе, предметом в себе. Если бы Канту удалось сохранить старые схоластические выражения, назвать свою вещь-в-себе предметом-в-себе, великий человек был бы избавлен от самой глубокой ошибки своей системы, а именно от того, что именно человеческий разум вызывает то, что вызывает все человеческие идеи: распространение понятия причинности на вещь-в-себе. Вернее: тогда Кант рисковал бы впасть в гениальное следствие своего ученика Фихте.

Чередование двух терминов – субъективного и объективного – также может привести к трудностям с изобретением хорошего немецкого слова для обозначения вещи. В старых заимствованных переводах перед словом subjectum стоит subject, в новых – object. Objekt буквально передается с помощью Gegenwurf или Widerwurf (Экхарт), subject – Unterwurf. Кроме того, у Экхарта для обозначения субстанций уже используются стоящие или само стоящие существа. Из всех этих попыток перевода заимствований до наших дней сохранилась только одна, наполовину устаревшая: упрек.

Мы все еще понимаем, когда читаем упрек у Лессинга или Шиллера, в смысле предмета, предмета трактата, описания. Однако упрек, который на протяжении веков был очень распространенным словом в языке мистиков и теологов, стал совершенно непонятным для сегодняшнего обыденного языка. Настолько непонятным, что его легко понять неправильно там, где оно встречается у старых авторов (вплоть до Гагедорна).

Слово действительно вышло из употребления как раз в то время, когда в Германии стали заменять термины «субъективный» и «предметный». Постепенно оно было воспринято, опять же в случае заученной народной этимологии, как перевод возражения (вместо objet), [antikeimenon – wp] вместо [hypokeimenon – wp], и поскольку слова Einwurf или Widerspruch уже были доступны, слово Gegenwurf должно было умереть.

В переходный период произошло изменение значения слова предмет, а не новое создание слова. С XVI века оно использовалось в значении сопротивления или оппозиции. Так было с Галлером, который в конце жизни превратил предмет тщательности и добродетели в оппозицию. Object также было очень хорошо сказано в смысле астрономической оппозиции. Но это слово, как Gegenschein и Widerschein, тоже умерло бы, если бы его не воскресил Христиан Вольфф, использовавший его для обозначения предмета в школьном языке.

Я не могу доказать это на основании источников, но, должно быть, когда-то предмет был механическим заимствованным переводом слова obstantia. Obstantia, должно быть, когда-то было более распространенным школьным выражением, в котором значения substantia, субъекта и предмета примерно сливались. В том смысле, в котором obstantia обозначалась предметом, сегодня нам понятнее было бы сказать «противодействие».

Таким образом, Gegenstand стал техническим выражением эпистемологии, перешел через популярные писания в общий язык и стал лишним и до сих пор ложно звучащим синонимом Ding или Sache. Заимствованный перевод Gegenstand впервые зафиксирован Штилером (1691), слово, вероятно, образовалось в «Фруктовом обществе»; но даже Томазий неохотно его признает.

В немецком просторечии слова Ding и Sache стали гораздо более живыми и плодотворными, чем Gegenstand. Такие фразы, как ein liebes Ding (для девочек), Dinger (с измененным множественным числом) для пустяков или mach keine Sachen, не развились из Gegenstand. Тем не менее, можно предположить, что и Ding, и Sache приобрели свое нынешнее значение в результате сознательного или бессознательного перевода заимствований.

В основе лежит среднелатинское causa (причина и выбор). В случае с Ding это употребление должно восходить к очень древним временам; Грим принимает за оригинал юридическое значение litigium. В Sache старое значение Rechtshandel (lis) еще более очевидно, даже если оставить в стороне сомнительную этимологию. (Любопытно, что chose, как и Gegenstand (согласно Литтре), также обозначает только tout ce qui est inanimé [все неодушевленное – wp].

Если мы перейдем к современному употреблению этих терминов, то последний вопрос эпистемологии снова можно поставить в кажущейся схоластической форме (самые глубокие спекуляции часто обвиняются обывателями в схоластике): являются ли предметы, производимые нами, субъектами? (На самом деле верно только в единственном числе: мной, единственным субъектом.) Или мы, субъекты, производим предметы?

Только лингвистическая критика видит игру этой антиномии. Только лингвистическая критика воспринимает наши чувства как случайные чувства и видит абсолютную необходимость, с которой предметы принуждают нас к нашим представлениям о них, как историческую необходимость, то есть, как и вся история, как случайность. Если мы путаем эту предметную необходимость с предметной закономерностью, то впадаем в наивный реализм Бютхнера и Геккеля. Если мы подозреваем немыслимость предметов и считаем наши бедные пять чувств прекрасными инструментами прекрасного разума, мы становимся жертвой теологического или, в конечном счете, спиритуалистического реализма скептического идеалиста Беркли. Он говорит: «Идеи, запечатленные в чувствах автором природы, называются реальными вещами». [Идеи, запечатленные в чувствах автором природы, называются реальными вещами – wp].

Лингвист Штейнталь и физик Лихтенберг, остроумно критиковавший язык, ближе всех подошли к лингвистическому порядку, чтобы не сказать – решению, этой антиномии. Штейнталь однажды сказал: «Понимание предмета, взгляд на вещь – это схожие по смыслу словесные отношения с написанием письма, строительством дома. Я бы счел, что копать яму, строить дом, играть в игру – это еще лучшие примеры. Сравните с тем, что я говорил (Kr. d. Spr. III 59f) о нереальности глаголов труда. Здесь мы снова имеем интенциональный предмет схоластов, интенцию, которая впервые объединяет бесчисленные различия действия в зависимости от направления внимания на предмет (существительное) или на деятельность субъекта (глагол).

Вечно тавтологический язык охотно формирует такие предложения: я рою яму, я вижу цвет, а Лихтенберг уже осветил эту бездну своими молниеносными высказываниями.

«Познавать внешние предметы – это противоречие; человек не может выйти за пределы самого себя… Не странно ли, что человеку совершенно необходимо иметь что-то дважды, когда ему достаточно одной вещи и обязательно должно быть достаточно, потому что нет моста от наших идей к причинам?»

Критику языка не нужно идти дальше. Именно язык делит мир на наблюдателя и его предмет: на вещи в себе и для себя и на вещи для меня. Но мир не существует дважды. Мир существует только один раз. Я ничто, если я не предмет. Но у меня нет предмета. предмет – ничто, если он не во мне. предмет не находится вне меня. предмет, казалось бы, самая осязаемая вещь в мире, по праву является заимствованным переводом сложного философского понятия: предмет неосязаем, предмет субъективен.

Однако я с очень уютной улыбкой обнаруживаю, что использование языка за последние 100 лет – разумеется, не подозревая об этом – предвосхитило лингвокритическую отставку этого понятия предмета. Для сущности, предметивно противостоящей исследующему субъекту, для актуального или сущностного, искали ответ, пока он не был беспомощно найден в слове вопрос. Сегодня Шиллер наверняка сказал бы: вместо человечества великих предметов – человечество великих вопросов (дважды в прологе к «Валленштейну»). Шлегель должен был бы перевести фразу «Быть по-настоящему великим – значит не шевелиться без великих аргументов» сегодня как «шевелиться только тогда, когда возникает великий вопрос».

И немецкий словарь уже признает это значение слова «вопрос». В IV томе (все еще под редакцией Дж. Гримма и Гильдебрандт), цитируя знаменитое «Вот в чем вопрос», говорится: «Frage, das, worauf es ankommt», существенное; и, кроме того, в таких соединениях, как Lebensfrage и т.д.: о предметах, которые занимают общее внимание. В конце этого трудного пути мы, как часто бывает, находим вопрос вместо ответа. Здесь вместо определения предмета мы даже находим слово «вопрос».

LITERATUR – Fritz Mauthner, Wörterbuch der Philosophie, München/Leipzig 1910/11.

Загрузка...