Вопреки предположениям Ирины, дома Морской оказался совсем нескоро.
Сразу после случившегося с Нино́ его препроводили в директорскую приемную. На время расследования, как выяснилось, театр любезно предоставил свое лучшее административное помещение для следственных мероприятий. Дежурящий у двери милиционер кивком показал на ряд явно вытащенных с галерки кресел с поднятыми сиденьями, но Морской никак не мог оставаться на одном месте. Он отвернулся к окну и, посмотрев на вьюгу, тут же вспомнил, как Нино́ когда-то высовывалась в форточку и, отгоняя неистово кружащиеся снежинки от стекла, кричала смешное: «Опасно! Прочь! Красавицы, вы можете растаять!» Игра игрой, но до чего же глупо, что ей самой никто не прокричал заветное: «Опасно! Прочь!»…
Она, наверняка для красоты сюжета, вмешалась в нечто жуткое… Во что?
– Опять? Помилуйте, ну сколько можно? – раздался за спиной Морского голос милиционера. В приемную, толкая перед собой тележку с буфетными яствами, выкатился вездесущий дедуган-Анчоус. Получив прозвище за внешнее сходство, в душе старик был тоже суховат. Зато всю свою жизнь посвятил театру. Был и вахтер, и по хозяйственной части. Сегодня перед спектаклем предстал еще и в виде билетера, а вот сейчас…
– Сказано закусочку довезти, вот и везу. Ты, служивый, не опятькай мне тут, а докладывай про меня начальству, как положено! – прикрикнул на милиционера дедуган.
– Товарищ инспектор, к вам снова из буфета! – дежурный приоткрыл дверь.
– Что ты будешь делать! Не дают работать! Ладно, запускайте… – раздалось изнутри.
Одновременно с этим из кабинета вышел рассерженный Гельдфайбен. Морской кивнул и бросился к приятелю.
– И вы попались, друже? Вот так номер! – воскликнул Григорий, пожимая протянутую руку. – Как глупо тратить столько времени впустую!
Оказалось, Гельдфайбен пострадал за мир во всем мире. Конкретней – за свое желание всех помирить. В антракте в буфете, как и положено членам конкурирующих организаций, вусмерть разругались представители Главреперткома и Главискусства. Григорий остался их мирить, чем вызвал подозрения у правоохранительных органов. Главискусство и Главрепертком, которые вообще премьеру не смотрели и всю дорогу пили в буфете, были расспрошены на месте, а Гельдфайбен, который удивительным образом намеревался опоздать именно на ту часть спектакля, в которой произошло убийство, был доставлен для расспросов непосредственно к инспектору НКВД. Инспектор попался нервный и недовольный – задавал глупые вопросы и даже пытался в чем-то обвинять. В конце концов Григория отпустили, но нервов он потратил изрядно.
– Нормальных журналистов журят за страсть к мифотворчеству, а вы пострадали от миротворчества. Оригинально, как всегда! – хмыкнул Морской.
– Нормальные журналисты к мифам никакого отношения не имеют, – парировал Гельдфайбен. – Факты и только факты – вот наш девиз! – и тут же переключился на серьезный лад: – Я вам искренне не рекомендую идти в этот кабинет. Там никакого уважения к вошедшим.
Морской объяснил, что уж кому-кому, а ему деваться некуда, потому что действительно нужно дать показания. Он ведь оказался хоть и не прямым, но свидетелем в деле об убийстве.
– Убийство? – Григорий скривился. – Инспектор говорил про смерть. Я думал, был несчастный случай…
Морской вздохнул и выложил все, что знал.
– Что вы там про мифотворчество говорили? – после короткого раздумья переспросил Гельдфайбен. – Вы не драматизируете, друже? Мы оба знаем, как Нино́ носилась с этим вашим театральным занавесом. Вполне могла полезть обрезать на нем какую-нибудь не к месту торчащую нитку… За арлекином, как мы знаем, как раз идет мостик. Под ним софиты. – Григорий озвучивал то, что в первую секунду после падения Нино́ крутилось в мыслях у Морского. – Представьте, Нино́ пришла проверить арлекин. Стоит на мостике. Шарф свесился к софитам. Представили? – Гельдфайбен галантно держал одну руку за спиной, а другой жестикулировал так, будто рисует описываемую картину в воздухе. – Теперь смотрите, что за неприятность! Шарф зацепился за софиты. Нино́ нагнулась и неловко оступилась. Все это очень вероятно. В самом деле! Упала с мостика на софиты, но, пока летела, зацепившийся шарф стянул ей шею. Задушилась собственным шарфом, как босоножка Айседора. А? Так почему убийство, друже?
– Тот шарф… – Морской, опять припомнив жуткий шрам и переломанную шею, содрогнулся, – …тот шарф был не из ткани. Он бумажный. В реквизитной и сейчас стоит рулон бумаги для искусственных цветов. На вид – как ткань, по качеству – салфетки. Нино́ при мне отрезала кусок себе на шарф. И так гордилась! Мол, и красиво, и без затрат. «Одна беда – чуть где зацепишь, рвется. А если намочить, то раскисает. Менять такие шарфы придется слишком часто!» Я очень хорошо все это помню. Тот шарф не может задушить. Он рвется даже от случайного вздоха….
Кроме общественной и литературной деятельности, Григорий был еще и штатным корреспондентом в «Коммунисте», поэтому, заслышав такие подробности, мгновенно оживился.
– Я, кстати, передал сообщение себе в «Пролетарий», но о бумажном шарфе еще никому не рассказывал, – осторожно намекнул Морской.
– Вас понял! – включился Гельдфайбен и попятился к выходу. – Пожалуй, мне пора. Дух журналиста требует свободы. Пойду немедленно засяду за заметку.
Морской, который, именно этого и добивался, удовлетворенно кивнул. Под руку весьма кстати подвернулся направляющийся к выходу Анчоус со своей буфетной тележкой.
– Вы прям на всех постах сегодня, – улыбнулся ему Морской и взял бутылку лимонада.
– А обычно, можно подумать, не на всех? – фыркнул Анчоус, ощупывая карманы в поисках сдачи. Разумеется, в тот момент, когда старикашка заявил, что сдачи нет, дверь директорского кабинета распахнулась, и Морского позвали внутрь…
Разговор складывался прескверно. Не спасало – а может, даже вредило делу – и то, что инспектор оказался журналисту хорошо знаком: Илья Семенович Горленко, дядя Коли и давний начальник Морского собственной персоной.
По-хозяйски забросав директорский стол своими бумагами, он, уперев локти в столешницу и вцепившись длинными пальцами себе в виски, зачитывал что-то из ближайшей папки. Недобро глянув из-под косматых бровей, он бросил короткое: «Садись», потом схватил графин, наполнил стакан водкой и пододвинул к краю.
– Пей! Разговор будет долгим.
Морской отрицательно помотал головой. Помянуть Нино́ он собирался иначе. Пожав плечами, Илья налил себе. На донышко. Выпил, утер рукавом губы. Опять уставился в папку на столе. Пауза становилась невыносимой.
– Таак, – протянул он наконец. – Давай начистоту, как одиннадцать лет назад. Я, чем смогу, прикрою, но будешь упираться, стану грубым. Мне сверху спуску не дают, так что сам понимаешь. Расскажи мне все, как было. И мы решим, как тебя спасать.
– Спасать?! Илья Семенович, о чем вы? Я думал, речь пойдет об убитой.
– Вот именно. О том, кто тебя, голубчик, надоумил бросаться в яму и хватать наш труп. Ты сам себя, считай, разоблачил, подробно выложив так много об убийстве. Ты б по-хорошему признался, в чем тут дело, я б отчитался. Разошлись бы миром.
Морской раз сто моргнул, не понимая, соображая лихорадочно, кому бы позвонить. Илья всегда был несколько глуповат, поэтому найти с ним взаимопонимание шансов почти не было. Он же объяснил моргание Морского по-своему:
– Прикидываемся невиновным агнцем? Ладно. Тогда начнем издалека, – Горленко демонстративно перелистнул страницы в папке. – Давай знакомиться заново, товарищ писа́рь. Я знал тебя как красноармейца Вульфа Мордковича, 1898 года рождения, служащего в секретариате товарища наркома финансов Донецко-Криворожской Республики. Как мы только ни назывались, да? – хмыкнул он. – Дорожки наши разошлись, когда пришлось покинуть Харьков. Ты, как я понимаю, дернул в эвакуацию… – Илья пробежал глазами по тексту и, довольный, ткнул пальцем в низ страницы. – Хотя, смотрю, уже в 1920 одумался, вернулся, поступил в харьковский ВОХР на службу писарем. Ушел в студенты. Слишком уж внезапно. В мединститут, что совсем уж странно. Четыре курса – и опять сбежал. Теперь – перерождение. Ты – всем известный газетчик. «Золотое перо»! «Острый язык, мудрый глаз!» Как там тебя еще зовут? А? Кое-кто ругает. Вот за статью о художнике Врубеле, читаем: «Замаскировав религиозную деятельность художника Врубеля рассказом об одном театральном костюме, Морской протащил в печать литературный портрет врага». Видать, и критиков, бывают, критикуют?
– Ну почему все это вспоминают? – рассердился Морской. – Кому-то померещилось вредительство в том, что Михаил Врубель расписывал церкви, а я о нем пишу. Вы ведь тоже понимаете, что все это нелепо?
– Понимаю, – согласился Илья. – Но могу не понимать. Вот как и то, что сейчас вы, Владимир Савельевич Морской, причем 1899 года рождения, беспартийный, уполномоченный редактор газеты «Пролетарий»…
– Илья Семенович, – Морской снова попытался переломить ход беседы, – вы так все это говорите, будто не знали, что я теперь Морской. Не вы ли мне звонили в редакцию неделю назад, чтобы поручить вашего племянника?
– Что?! Ты! Как смеешь! Разговорчики в строю! – Горленко вдруг вскочил, вытянулся, как пружина, и стукнул кулаком по столу. – Мало того, что натворил делов, так огрызаешься! Отвечай по существу, раз спрашиваешься! Племянник мой – особая статья. Я за него еще построже спрошу. А для начала я хочу понять, с кем имею дело. С псевдонимом?
Морской помимо воли закатил глаза к потолку. Слово «псевдоним» стало нынче ругательным, и приходилось постоянно оправдываться. Все эти модные газетные «честный советский гражданин, которому нечего скрывать от товарищей, не будет подписываться вымышленным именем» породили у людей буквально паранойю.
Морской взял стакан и влил в себя громадный глоток обжигающей дряни – он посчитал, что Илью это должно было немного успокоить.
– Объясняю, – начал Морской, когда снова смог дышать, – я сменил имя и фамилию задолго до того, как нынешние приспособленцы стали подписывать псевдонимами клеветнические статьи. Стать официально Владимиром Морским меня обязал лично Культотдел ВУСПСа, – эту скороговорку за последнее время Морской выучил уже наизусть. – Имею на руках копию приказа за подписью Бориса Лифшица. Если подробнее, то в 1923 году как автору развернутых эссе об истории театра мне поручили посетить Берлинский форум в составе делегации УССР. Эссе я в ту пору писал под псевдонимом Владимир Морской. Чтоб не как в газете, где я был В. Мордкович, и не как в листовках политпросвета, где подписывался «Красный Нави». Запрос от иностранных коллег пришел на имя товарища Морского. Объясняться было некогда, поэтому решили сделать псевдоним реальным именем. Я сообщил о смене имени-фамилии, как и положено, в газете «Известия». Никакого злого умысла, просто стечение обстоятельств.
Илья ничего не говорил, лишь кривил рот и насмешливо кивал.
– Про год рождения, – Морской перешел к следующему пункту. – Я родился в 1898 году. Но сейчас нужно говорить в 1899-м.
– Воот! – оживился инспектор. – Я насквозь вижу! Ваш 1899 год – умышленное искажение фактов с целью скрыть свою службу в царской армии. Так? Все знают, что тот, кто родился в 1898 году, служил царю, а кто младше – уже не попал под призыв. И вот сегодня все, кому не лень, уменьшают себе возраст, чтобы сделать вид, что симпатиями к самодержавию никогда не отличались. Этот маневр мне давно знаком!
– Быть может, кто-то из моих ровесников так и поступает, – рассудительно не стал спорить Морской, – мне это не известно. Наверное, не стоит осуждать людей за желание забыть все, связанное с войной…
– Забыть? – Гримаса Ильи теперь выражала нечто среднее между гневом и отвращением. – Как бы не так! Скрыть! Вот правильное слово. Я вот как родился в 1889-м, так везде 1889-й и пишу. Всегда писал.
– И что же, воевали за царя? Своею кровью укрепляли власть тирана? – Морской цепко схватился за возможную слабину, но был повержен.
– Я с 1907 года в партии и в подполье, – отрезал Илья. – Если бы меня нашли, то в армию звать бы не стали – повесили бы на ближайшем телеграфном.
Они помолчали, снова выпили. Взгляд инспектора немного потеплел, и Морской поскорее продолжил объяснение:
– Но мне и в самом деле нечего скрывать. Призвать меня, должно быть, не успели… Я родился в конце декабря 1898 года по старому стилю. То есть в начале января 1899 года по новому. Естественно, постоянно возникает путаница. Во-первых, в старых бумагах всюду 1898 год, во-вторых, я сам частенько автоматически говорю его. Но нынче-то это называется 1899-й…
– Ладно, выкрутился! – обрубил Илья. – Тогда ты мне такую штуку объясни! – Он, кажется, был уже довольно пьян. – Как так вышло тогда, в 1918-м? Все на войну, давить бушующую контру… Мы – окружение товарища Межлаука – с боями вывозить в Москву ценности Госбанка. А ты вдруг в Саратов, как подлый дезертир. Как это понимать?
– Тут уж простите, но куда послали. И, знаете, – всему был свой предел, и оскорблений Морской терпеть не собирался, – тот ад, что был «в тылу», я б и врагу не пожелал, поверьте, – он перевел дыхание. – Ну хорошо, я поясню. К Валерию Ивановичу Межлауку в помощники я попал в 18 лет. Наши родители дружили, вы ведь в курсе? – Морской, припомнив давние события, печально усмехнулся. – О, дивен мир глазами пылкого юноши! Умнейший, образованнейший начальник, я сам – красногвардеец в тылу, вершащий большое важное дело, несущий народу грандиозное будущее… – Он больше не следил за реакцией Ильи, переключившись на тяжелые воспоминания. – Я был почти что счастлив, а потом мою мать свалил тиф. Как раз, когда немцы вздумали наступать. Я не мог ее оставить, и товарищ Межлаук, войдя в положение, дал мне направление в Саратов. Да, в тыл. Но с очень важным поручением. Вы слышали про эпидемии на фронте?
– Я видел! – стукнул себя кулаком в грудь Илья.
– Значит, вы меня поймете, – обрадовался Морской. – Кроме спасения матери, на меня возлагалась миссия по созданию новых действенных санитарно-гигиенических и эпидемических отрядов. Межлаук знал, что я не подведу. Кто, как не я, вытрясший душу из всех врачей, соорудивший домашний лазарет и поклявшийся вырвать мать из цепких лап тифа, знал все про эпидемии? – Морской с удивлением заметил, что все еще гордится той победой. – Для начала надо было создать передвижной госпиталь хотя бы на 50 коек. И все это быстро, потому что эпидемические отряды РККА, доставшиеся в наследство от царской армии, сплошь были непригодны, а люди гибли сотнями… Извините, – он вздрогнул, прогоняя страшные картины, – перескочу на пару лет вперед и скажу, что с задачей справился, но через что прошел, пожалуй, лучше и не вспоминать. Когда сам слег, был даже рад. Сил не было совсем… Вы знаете, какой процент потерь от эпидемий среди действующих войск? Вы знаете, что чувствуешь, когда, ради спасения еще не заболевших, всех заразившихся решаешь не спасать?
Инспектору таки удалось вывести Морского из равновесия, но это пошло на пользу делу.
– Ну ладно, – поднял руки Илья, растерявшись и, стало быть, капитулируя. – С этим тоже ясно. Хотя… Какого черта ты тогда делал в харьковском ВОХРе после выздоровления? Такое понижение… В чем провинился?
– В ВОХР я попросился сам, – охотно ответил Морской. – Это на тот момент была единственная возможность остаться в Харькове. Мне дорог город детства. Родители приехали сюда из Екатеринослава, когда мне было два. Занятно, что малой родиной я считаю Харьков, они же для себя – Екатеринослав. Ну, то есть Днепропетровск, если по-новому…
– Погодь-погодь, – Илья, похоже, слышал только интересующую его часть рассказа. – Ты попросту бежал от фронта, да? Ну ты, товарищ, глу-у-уп! Война-то уже была, считай, в шляпе! Вернулся бы на фронт, а фронта б никакого и не видел. Зато сейчас бы был военный доктор с чином. Стоял бы в очереди на жилье в «Красном медике», получил бы квартиру уже к лету. Такой дом отгрохали! Со всеми удобствами! Напротив комнаты своя, заметим, кухня. А в кухне – ванна! Во как можно жить! Еще и уголь для печи бесплатно возят. А ты? Опять «привет, товарищ писа́рь». Да еще и в ВОХРе…
– Да… Кабы не моя сентиментальность, я непременно мог бы стать героем, – усмехнулся Морской. – Но не стал. И даже медицинский, куда пошел учиться после ВОХРа, бросил. Когда ты врач, то или ежечасно играешь чьей-то жизнью, или бесполезно перекладываешь бумажки. Третьего не дано. Я слишком нервный для первого и слишком гордый для второго. И потом, я, наконец, нашел, где можно приносить пользу, ну, скажем так, безопасно. Сначала просто, заработков ради, я стал править тексты для редакций и писать в газеты. Потом, совсем вернувшись к довоенной жизни, увлекся театром. В общем, сейчас я на своем месте… – Морской поднял рюмку и мысленно сказал: «Что ж, за Нино́!» А вслух продолжил укреплять собственную оборону: – Илья Семенович, вы зря вцепились в мою биографию. Я трижды ездил за границу. Перед поездкой, вы же понимаете, меня проверяли. И я все же поехал. Значит?..
– Значит, – согласился инспектор, но тут же завелся снова: – Так что ж ты, твою дивизию, весь такой прямой и безупречный, и вдруг полез откровенным саботажем заниматься? – Горленко наконец перешел к важному: – Зачем прыгнул в яму? Зачем стал орать про убийство? Да еще и племянника моего втравил в историю, отдавши журналистке. Зла не хватает на тебя. Вот честно!
– Где ж тут саботаж? – искренне удивился Морской. – Моего друга, руководителя нашей лучшей в городе секции краеведов, портную и костюмера гражданку Толмачеву безжалостно убили. Хотите сказать, я должен был молчать?
– Конечно должен! – Илья стукнул кулаком по столу и выругался. – А если то не саботаж, а хуже? Соучастие! Я, может, тебе и поверю. Но вышестоящие товарищи с тобой водку не пили, душу ты им не открывал, про эпидемии на фронте не рассказывал, в 1918 году у товарища Межлаука вместе с ними не служил… Они в тебе однозначно пособника убийцы увидят. Иначе отчего такая осведомленность? Ты что, криминалист? Кто дал тебе право делать выводы о том, как и когда была убита жертва?
– Меня четыре года в медицинском учили, как устроен человеческий организм, – твердо ответил Морской. – Нино́ была задушена. Задолго до того, как упала в оркестровую яму. Бумажный шарф не мог стать причиной удушения. Душили чем-то твердым… Эксперты подтвердят.
– Да. Подтвердили. Но ведь ты-то не эксперт! Откуда ты мог знать, например, про время? С чего ты взял, что было пять часов? – Инспектор вытянулся над столом, сверля собеседника взглядом.
«Про это умолчу», – решил Морской. А вслух опять заладил:
– Меня четыре года в медицинском…
– Аааа, хватит! – Илья нервно вскочил, но все же попытался взять себя в руки. – Ладно. Давай подробно, что, когда заметил.
Внимательно выслушав весь рассказ, Горленко снова помрачнел.
– Ты понимаешь, гад, что теперь будет? – сквозь зубы процедил он. – У нас ведь не какая-то кафешка. У нас серьезный стратегический объект. Отсюда радио вещает на всю страну. Тут не только эти твои танцульки, но и серьезные заседания проходят. Я отвечаю тут за безопасность. И вдруг – убийство. «Спектакль сорван убийством, это вовсе не несчастный случай»! Во всех газетах! Кому это надо?
– Хм… – Морского охватила странная внутренняя дрожь. Он, кажется, нащупал логику происходящего. Такое бывало, когда он выходил на след героя для эссе или приближался к разгадке какой-нибудь харьковской тайны. – Не сочтите меня сумасшедшим, но я знаю, кому это надо… Это надо… Большому театру!
– Че-гоооо? – Горленко явно был ошеломлен.
– Преступник вовсе не старался представить все, как несчастный случай, – страстно заговорил Морской. – Он нарочно хотел сорвать спектакль! Нино́ – ее ведь все любили безгранично – не стали б убивать из личных соображений. Тут что-то общественное. – Морской растерянно огляделся, как бы ища поддержки. – Она тут просто средство сорвать премьеру. Какой-то фанат московского Большого театра нарочно это сделал, чтобы в поединке за первую постановку «Футболиста» выиграла Москва!
– Ого! – Инспектор аж протрезвел. – Между прочим, делегация от Большого театра сейчас в Харькове… Асаф Мессерер во главе. Морской, да что же ты молчал? Это прекрасная гипотеза, поверь! – Но тут инспектор что-то осознал и скривился: – Ну, если б еще кто-нибудь другой в нее поверил, было б таки лучше…
Тут на директорском столе зазвонил телефон.
– Инспектор активного подотдела уголовного розыска ЦАУ НКВД слушает! – Горленко схватил трубку. – Что? Нет! Повторяю, не надо никого из центра! У меня все под контролем. Вот именно из-за того, что здание готовится к проведению 9 марта показательного судебного процесса над террористами из СОУ, я и считаю это своим делом. Только своим! Угрозыск тоже к черту! – Илья прикрыл трубку рукой и зашептал: – Морской, ты все же форменный вредитель! Из-за тебя теперь и ОГПУ будет путаться под ногами… – и закричал снова в трубку: – Черт с вами! Присылайте! Мои первичный осмотр уже все равно провели… Да… Как преступник ни старался организовать идеальный несчастный случай, у нас убийство. Да, мы опередили ОГПУ и все уже знаем. Да, первые были на месте. Надо в театр ходить, товарищи, чаще! Искусство способствует оперативности, да!
Тут Морской явственно увидел повод для нового сюжета. Все могло оказаться еще более закручено.
– Минуточку! А если все не так? Нино́ ведь символ театра! Убийство было ритуальным… – Морской и сам не знал, сочиняет он версию для Ильи или действительно верит в то, что говорит.
– Продолжаааай!
– Нино́ единственная, кто работал в театре с самого начала – с 1880 года. Она в глазах многих – сам театр. Понимаете? Ох, ну не важно. Просто вот вы сказали: скоро будет публичный процесс над недавно раскрытым СОУ – «Союзом освобождения Украины», и я понял, что если бы кто-то хотел сорвать процесс, напугать людей, посеять неразбериху, то лучший способ для этого – совершить публичное, громкое, красиво обставленное убийство, – версия и впрямь получилась стоящая. Из-за убийства станет ясно, что в театре небезопасно. Площадка оперного театра будет скомпрометирована.
– А что? – Инспектор несколько раз пьяно повторил услышанное себе под нос, а потом страшно обрадовался. – Мне это нравится! И первая гипотеза тоже хороша. С тобой приятно работать, Морской! – Инспектор хлопнул в ладони, словно аплодируя. – Имеем дело с настоящей целенаправленной атакой на театр или – вдумайся только в масштаб дела! – с атакой на сам процесс СОУ? Хм! Это перспективно! Мы еще посмотрим, кто кого! Нам еще это зачтут и припомнят!
«Неисправимый карьерист, – подумал Морской с тоской. – Ему и смерть Нино́ – лишь повод отличиться», а вслух сказал:
– Рад, что вы больше меня не подозреваете. Я могу идти? Ох, если дойду, конечно…
Пошатываясь, Морской вышел из директорского кабинета, быстро оглянулся, выпрямился и уверенно бросился в гардеробную. Кроме знания языков, было еще одно свойство, которое тоже очень помогало Морскому в работе и в жизни: он умел пить, откладывая опьянение на потом. Развязать ему язык выпивкой можно было лишь на те темы, на которые он сам не против был поговорить.
Илья Семенович Горленко в этот момент думал так: «Результат встречи можно засчитать. С вербовкой, конечно, могло бы и получше выйти, ну да ладно. Ишь, какой страхованный-перестрахованный, не зацепишься. В любом случае, он все равно рассказал мне все, что знает».
В углу кабинета горестно никли листья обреченной на смерть пальмы, в кадушку которой не желающий захмелеть Горленко то и дело незаметно переливал водку из своего стакана.
– Яков, ты его плохо знаешь! Я сейчас с ума сойду от волнения! – Двойра почти кричала. – Это такой упрямый тип! Принципиально говорит в глаза все, что думает. Его нельзя на допрос – он скажет дураку-следователю, что тот дурак. Неприятностей потом не оберешься…
Ее низкий голос гулким эхом разлетался по фойе. Облокотившись на стойку, покачиваясь и скептически скривившись, она сверлила взглядом единственное оставшееся на вешалке пальто. Пальто Морского.
– Тебя тоже никуда нельзя, любовь моя, – посмеивался Яков. – Ты так кричишь! Уже весь театр знает о твоих предположениях относительно умственных способностей следователя и о характере Морского.
Двойра очаровательно скривилась и хлопнула себя ладошкой по губам.
– И, главное, о своем характере знаю я сам. – На лестничном пролете показался Морской. – И, в соответствии с оным, скажу прямо: я очень тронут вашим беспокойством.
– Пустое, – отмахнулся Яков. – Я просто был рядом с театром, зашел глянуть одним глазком, что тут, смотрю – твое пальто. Рассказал Двойре, и они все всполошились.
– Нас вынудил искать тебя дед Хаим, – сказала Двойра таким тоном, будто самой ей не было до Морского никакого дела и будто это не она кричала, что сейчас сойдет с ума. – Пришлось опрашивать работников театра и ждать тебя у вешалки, как раньше в институте.
Морской улыбнулся, вспомнив студенческие будни. Они с Двойрой уже были женаты и, так как учились в разных группах, договаривались встречаться после занятий возле гардероба. С расписанием творилась неразбериха, и иногда приходилось ждать друг друга очень долго. Яков – одногруппник и большой друг Морского – частенько составлял приятелю компанию, и они прохаживались по коридору взад-вперед, то ведя умные беседы, то травя глупые байки. С Яковом – будущим психиатром, медиком от Бога, большевиком ленинской гвардии, прошедшим гражданскую войну и считающим своим долгом помочь обществу избавиться от ее психотравматических последствий – Морскому было интересно. Самое смешное, что потом, в 1924-м, когда Морской и Двойра разбежались по новым семьям, и уже Яков ждал ее у гардероба, Морской частенько помогал ему скрасить ожидание. И никто ни на кого не был в обиде. Двойра оказалась слишком умна, чтобы связывать жизнь «со смазливым светским журналистом», и как только обнаружила первые увлечения мужа балеринами, сразу же попросила его пойти вон из дома. Морской был слишком глуп, чтобы не воспользоваться предоставленной свободой. А годовалая Ларочка при этом была слишком прелестна, чтобы личные дела родителей могли отвлечь их от главного: совместного воспитания девочки. Вот так и повелось. Перечисляя, кто ему родня, Морской всегда упоминал родителей, Ларису, Ирину, Двойру и ее семейство. Включая Зислю, Соню и Хаима.
От вида друзей, от тепла родного пальто и от домашних воспоминаний Морской расслабился и почувствовал, что опьянение атакует.
– Скорее в машину!
Яков был за рулем. Он редко отпускал шофера и относился к вождению служебного новехонького «фиата» очень настороженно. Посмеивался, мол, автомобиль, который ему выдали из соображений безопасности, на самом деле куда более опасен, чем все потенциальные преступники. Яков заведовал экспериментальным стационаром при кафедре судебно-психиатрической медицины. В его распоряжении было всего 20 коек, но те, кто их занимал, уже пытались подослать к Якову посыльных, чтобы убедить его признать ложную невменяемость подопечного или, напротив, присвоить показаниям сумасшедшего статус правдивых.
– Садись назад, я тебя умоляю! – поморщился он. – Я захмелею от одного твоего чиха.
– А ты, чай, не чаи гонял! – Двойра озабоченно покачала головой. Она, конечно, хорохорилась и говорила всегда, мол, в каких бы отношениях Морской ни был с законом, уж она-то в любом случае в выигрышной позиции. Если он напишет что-то крамольное, она, как бывшая жена, всегда может дистанцироваться и заявить, что знать его не знает, хотела б знать, не выгоняла бы. А если будет молодцом, то, как мать его дочери, может претендовать на часть лавр и оваций. Но на самом деле, конечно, Двойра волновалась. – Что было-то, расскажешь?
– Сам не пойму, – честно признался Морской. – Меня сначала пытались обвинить в сговоре с убийцей, а потом благодарили за помощь в расследовании. Ни сговора, ни помощи при этом, как вы понимаете, не было.
Еще минут пять он говорил внятно, вспоминая подробности, а потом, не в силах больше сопротивляться организму, поплыл, уткнувшись носом в кожаную спинку переднего сиденья.
– Друзья! – воскликнул он, когда уже под домом его растолкали. – Прекрасен наш союз! И, это, извините за столь позднее беспоко… безпеко… бесэтосамое!
Яков проводил приятеля до двери на втором этаже и проследил, чтобы тот зашел в квартиру.
К утру метель стихла. Наволновавшись, город сладко спал, полуприкрытый снежным одеялом. Улицы столицы совершенно опустели, и светящиеся постовые-фонари смотрелись расточительно броско.
Морской – сумев еще добраться до постели и, героически бесшумно раздевшись, юркнуть под одеяло к жене, – всем сознанием провалился в тяжелую пропасть сна. Ирина тоже спала: по-детски надув губы и обиженно посапывая, смотрела сон, в котором торопилась, но точно знала, что опоздает к выходу на сцену. Спал даже Коля – на кухне у Морского, опершись лбом о руки на столе, измученный беседой с православным священником, который все же взял ночного гостя в оборот, втянув его в ругню о смысле жизни. Спала, хоть и в своей постели, но на бегу, щекой на недочтенной книжке, не раздевшись, Светлана – еще одна наша героиня, с которой читатель познакомится только в следующей главе.
Не спал один убийца.
Он думал. Ходил вдоль панорамных окон, у подножья которых красовался ненавистный город.
«Мне надо быть предельно осторожным. Пока зацепок быть у них не может, но мало ли, как дальше повернется. Убийца ль я? И речи быть не может. Он – да, а я всего лишь пострадавший. И мне сейчас же надо отдохнуть».
Он достал лекарство. Нервы были на пределе, и о том, чтобы уснуть без снотворного, мечтать опять не приходилось. В голове непрошеными и навязчивыми поэтическими ритмами носились осколки мыслей.
«Я дома отосплюсь! Когда все это сгинет. Когда я снова буду сам собою! О, только б хоть когда-то получилось! Когда ты ненавидишь окружение, то смысл охоты сводится к финалу. А мой финал испорчен идиотом. Тут что ни человек, всегда пропащий. О, пусть же все закончится скорее!»
Больше всего на свете – до учащенного сердцебиения, до боли в животе и рези в глазах, он хотел, чтобы задача наконец была выполнена, и можно было забыть о ненавистной чужой роли в раздражающем чужом городе среди нелепых чужих людей.
А еще он хотел отомстить. По справедливости желая врагу не смерти или увечий, а вполне заслуженного – если присмотреться, то нынче каждый заслужил! – заключения или хотя бы задержания и позора. И, как ни странно, ошибка одного дегенерата дала возможность воплощению мести.