Пришедший вечер был прекрасен. Легкий бриз раскачивал тростник, и его гибкие стреловидные стебли танцевали свой древний танец. Небосвод взялся необычайной предзакатной чистотой, и единственными звуками, раздающимися в звенящей тишине уходящего дня, были баюкающий говор океанской глади да редкое шуршание кролика или береговой выдры, вспугнутых дымом костра. Этот вечер, казалось, был создан для наслаждения и радости, но в сердце Чокто не было этих чувств. Душа его ожесточилась от долгих дней, проведенных в томительном бездействии, омраченная воспоминаниями неудачного штурма Большой Лодки белых людей. Треть лучших воинов его племени ушла в Страну Вечной Охоты, да и его собственная рана затягивалась плохо.
Теперь он как никогда ненавидел белых за то, что они приплыли к его родному берегу, за то, что они убили многих из его людей и вообще за то, что земля родила их. Он ненавидел и Великий Дух за его равнодушие к шехалисам. Мать Касатка, прародительница рода, тоже отвернулась от Людей Берега, вконец разбив его сердце. Цимшиан сказал ему, что Большая Лодка погибла, поднявшись огненным облаком к небу, поведал и о бежавших людях, среди которых воины видели Белую Птицу… Знал Чокто и о приезде Водяной Крысы, и о его предложениях… Но всего этого ему было мало.
– Создатель, почему ты продолжаешь причинять мне боль? – спрашивал он Великого Духа. – Почему, почему ты сделал белые лица сильнее нас? Разве не мы твои любимые, лучшие дети?
Чокто вспомнил растерзанного серым медведем отца, его тускнеющий взгляд и меж почерневших губ алые от крови зубы… и челюсти молодого вождя заныли от усилия. «Если бы отец был рядом со мной, мы одержали бы победу…» Чокто в отчаянии сжал кулаки и откинулся на мягкие шкуры. Глядя на темнеющую кровь неба, он представил грядущий бой с белыми… Там, над полем битвы, деруще резали ухо крик ворона и треск черных крыльев стервятников, гремели выстрелы и победные кличи его воинов… «Месть – это брошенное копье. Оно мчится, как ветер, и невозможно остановить его полет», – вновь вспомнились слова отца. Широкий, упрямый рот Чокто изогнула улыбка. «Я отомщу, и Белая Птица будет готовить мясо у моего очага».
Постепенно его голова стала остывать. Но горечь и злость не проходили. Эти два чувства превратились во что-то холодное и твердое, как лед на реке в Месяц Лыж.
Лежа на брошенных в траву волчьих шкурах, он вспомнил, как искусные руки шамана при помощи ножа извлекали из его груди большую пулю. Свинец в его плоти прорвал дыру величиной с голубиное яйцо, оставив на коже, подобно татуировке, синее пятно. Но это обстоятельство только радовало вождя. Чокто гордился новым шрамом, окрасив его бурой охрой, но еще более он радовался вырезанной из его груди пуле. Теперь он хранил ее для нового боя, и предназначалась она для главного вождя с Большой Лодки.
Семь лун он провел в бараборе Цимшиана, семь лун пальцы жреца смазывали его разверстую рану бобровым жиром, смешанным с целебными травами. Первые три дня Чокто находился между жизнью и смертью. Но на четвертый его слух уловил глухой рокот бубна и гортанное пение жреца; и лишь тогда знахарь вышел к настороженным глашатаям и убежденно заявил, что духи смилостивились к шехалисам. Но несмотря на это, последующие дни протекали как предыдущие. Состояние Чокто практически не менялось. Шаман часами просиживал возле него, говоря с духами и ожидая, не захочет ли Чокто что-нибудь сказать ему… В те ненастные ночи над лагерем висел рогатый месяц, роняя свои бледные лучи на восковое лицо вождя, утратившее отпечаток всяких страстей. Временами пересохшие губы шевелились и Чокто пробовал что-то сказать. Цимшиан и его жены-старухи молча смачивали его рот или подносили настой отвара, если на то был сделан знак сурового старика. Бормоча какие-то бессвязные обрывки слов, вождь жадно пил и снова впадал в забытьё и подол-гу лежал совершенно тихо, пугая могильным молчанием притихших скво. Однако шаман, читающий заклинания и перебирающий священные связки, был спокоен. Состояние больного больше походило на сон, чем на предсмертное беспамятство. Минул еще день, когда Чокто, несмотря на невыносимые страдания, без помощи старика приподнялся на шкурах и даже попробовал сам взять в руки протянутый черепаховый панцирь с мясным бульоном. Но после того, как посудина опустела, он застонал и вновь упал на заботливые руки старух. Крупные капли пота выступили на его бесстрастном медном лице. И вновь его уложили, и вновь гремел барабан и грустно звучала глиняная свистушка, прежде чем молитвы жреца привели его в чувство.
Теперь в стойбище люди были окончательно уверены, что сын Касатки не покинет племя. Могучее здоровье и непреклонная воля Чокто чувствовались даже в его ше-поте.
– Наши воины всегда с великой честью принимали смерть, – прохрипел он, глядя в морщинистое, как печеное яблоко, лицо Цимшиана. – Они смеялись в лица врагов и пели песни… Зачем ты сохранил мне жизнь, старик? Убей меня. Я не собака, которой дарят жизнь.
– Тебе ее подарили духи, – раздался в ответ кашель. – Ты должен отомстить за кровь своего народа. Когда ты поднимешься и выйдешь на тропу войны, пусть будет легок твой путь, сынок, пусть сумки твоих воинов будут всегда полны пороха, свинца и мяса… и пусть не отсыреет наш трут.
Чокто, блеснув черными, как сырой агат, глазами, хотел было что-то сказать, но лекарь остановил его категоричным жестом.
– Молчи. Умные слушают стариков, дураки говорят. Не торопись, сын мой. Пока месяц не будет круглым, его нельзя назвать луной. Потерпи еще несколько дней, пока затянется рана. Нашим врагам не уйти далеко… Они идут пешком на Юг, и быстрые баты шехалисов нагонят их, как стрелы оленя. Они еще будут стоять у столба нашей прародительницы, прежде чем мы принесем их в жертву Матери Касатке.
Шаман замолчал, стараясь подобрать нужные слова. Он не любил торопиться, но и не хотел быть прерванным. Неожиданно он поднял свои выцветшие глаза на Чокто и участливо улыбнулся:
– Она с ними… Белая Птица еще войдет в твой дом и разделит ложе с сыном Касатки. Ведь ты не можешь забыть ее?
– Скорее я забуду как дышать, – вождь крепче сцепил пальцы.
Прошло несколько минут, во время которых знахарь набил трубку и, осветив ее дымом, протянул Чокто. За-тянувшись горьковатым кепик-кепик6, вождь медленно начал:
– Этой ночью мне было видение: отец пришел и сказал мне: «Мстить за свою кровь – это всё равно что связывать гнилую тетиву. Ты должен бороться с белыми лицами потому, что они не правы с нами… и никогда не ставь свой тотем на их говорящей бумаге, как это сделали племена на севере». А еще он сказал, что лучше умереть от пули белого, чем от его сапога.
И снова в темной бараборе жреца наступило молчание. Теперь Цимшиан держал в руках резную трубку; затягиваясь глубоко пахучим дымом, он не спеша выпускал его сквозь сжатые темные губы, наслаждаясь и смакуя. Сосредоточенный взгляд его не отрывался от острого лепестка пламени запаленного жирника – каменной плошки, наполненной расплавленным тюленьим салом. В черных глазах его отражалось пламя, но Чокто казалось, что в них отражался и плеск прибрежной воды, хлопанье орлиных крыльев, рев гризли, нежное воркование диких скальных голубей и синий дымок родных стойбищ.
Шаман, проведя ссохшейся ладонью по своим длинным седым прядям, вновь затянулся и, пустив дым под потолок, оживил разговор:
– Хочешь, я скажу тебе печальную правду, которую мне поведали духи?.. Я не скажу тебе много, но мои слова будут горьки тебе, сынок, как отвар полыни или осиновой коры.
Чокто не ответил, откинувшись к стене, затянутой оленьими шкурами. В глазах его была упорная и тяжелая мысль. За дальним медвежьим пологом робко и редко перешептывались жены старика, трещал разгоревшийся фитиль, пуская к верхней вытяжке черную витую струю копоти. Знахарь поправил костяной палочкой огонь и неожиданно продолжил:
– Твое видение совпадает с моим. Не пройдет и два-дцать зим, как множество белых придут в нашу страну. Я слышу их поступь, она подобна далеким раскатам грома.
По спине Чокто пробежал холодок. Его широкие плечи передернулись. Глаза потемнели, а тонкие ноздри непроизвольно затрепетали от гнева.
– Успокойся, – жрец протянул ему заново набитую табаком трубку. – Твое ухо пока не услышит их шаг… Но как говорили отцы наших отцов: «Время не стоит на месте, и ты, хочешь того или нет, движешься вместе с ним… даже если это не приносит тебе счастья». Да, такое бывает. Мне понравились слова, сказанные твоим отцом. Ты знаешь, Две Луны был моим другом…
– Да, – кивая головой, согласился Чокто, – но сейчас меня интересует, что будет с моим народом. Среди волков олени не живут… Наши люди не смогут жить с белыми лицами.
– Если ты держишь кохуатль7 за хвост, разбей ей голову, пока она тебя не укусила.
– Я убью их всех. – Чокто угрюмо завернул в красный кожаный лоскут искуренную трубку и опять надолго замолчал.
В горах за стенами бараборы гулко грянуло грозовое небо. Одна из старух, нянчившая внука жреца и заснувшая сидя с ребенком на руках, проснулась и начала укачивать его, напевая тихим грудным голосом.
– А что скажешь делать с Водяной Крысой? – глаза вождя сузились, превратившись в два ножевых пореза.
Жрец не торопился с ответом, прислушиваясь к вечернему лаю и тявканью собак лагеря, настойчиво требовавших кормежки. Затем протянул руку и снял со стены сыромятный короб, увешанный речными камешками и птичьими перьями. Молча раскрыв его и предварительно прошамкав молитву, он вытащил из него какой-то предмет, завернутый в кунью шкуру, и так же молча протянул Чокто.
Когда пышный мех был снят, лицо воина напряглось, тень суеверного трепета залегла в наметившихся морщинах. В его руках лежал священный амулет Цимшиана – ожерелье из десяти человеческих пальцев.
– Ты видишь, – раздался надтреснутый голос старика, – они принадлежали белому торговцу с Юга, потомку тех, кто пришел в страну танаина и корзинщиков8 еще много зим назад… Я был тогда ребенком… и наш народ кочевал у реки Четырех Столбов. Этот торговец продавал нам железные ножи, голубой бисер и одеяла… Но вместе с этим он привез шехалисам и корявую болезнь, от которой воинов погибло больше, чем при битве за крылатую лодку белых… – с горькой ненавистью прошипел шаман. – Ты знаешь стариков, которые выжили… Кожа на их лицах точно обуглена порохом, много кривых и слепых… А сколько лучших девушек они забирали с собой…
Знахарь замолчал, принявшись чесать искусанную гнусом лодыжку. Крупные желтые зерна бус закачались на его впалой груди.
– Что же было потом? – Чокто придвинулся ближе, продолжая пристально рассматривать амулет. На одном из почерневших пальцев тускло поблескивало прошитое жилой массивное золотое кольцо.
– Потом мы убили этих белых с Юга, а я отрезал главному торговцу пальцы на обеих руках, чтобы в следующей жизни он не привозил шехалисам болезни…
– Мы проиграли бой потому, что Водяная Крыса предал нас! – дико и яростно вырвалось из груди Чокто. С мягкостью и быстротой рыси он спрыгнул с устланных тро-стниковыми циновками нар, подбежал к притухшему огнищу и бросил в хилое пламя охапку сухого валежника. Взлетел сноп искр, чуть позже вспыхнуло и затрещало яркое пламя, а по мрачным стенам бараборы запрыгали, заплясали рыжие и алые отсветы.
Сын Касатки вернулся на место и, тяжело дыша, долго и пытливо глядел в ярко освещенное лицо Цимшиана. Однако жрец оставался невозмутим, хотя и видел, как всё напряглось в этот миг в молодом вожде.
– Почему твой язык молчит? – Чокто нетерпеливо протянул шаману священное ожерелье. – Ты ведь всё знаешь, Цимшиан! Но лето быстрее сменяет весну, чем ты говоришь. Сколько тебе зим? Ты далеко не молод!
– Для лесного ореха – да, но не для горы… – старик усмехнулся щербатым ртом и крепче поскреб ногтями и без того расчесанную до крови ногу. – Я видел по твоему лицу, сын мой, что ты говоришь мне умом и сердцем. Это слова правды. Так говорил твой отец Две Луны, так говоришь и ты. У белых жадное, холодное сердце. Водяная Крыса предал нас, а за предательство мы бьем собачьей плетью. Три дня назад он приходил со своими людьми в наш лагерь. Многие хотели застрелить его, но я не позволил… Водяная Крыса сначала показал нам волчий зуб, теперь лисий хвост… Он обещал нам много ружей… Не торопись убить его, Чокто.
Старик послюнявил пальцы и затушил прогоревший фитиль, затем бережно завернул амулет, что-то шепнул на восток, запад, спрятал священную связку в сыромятный кожух и замер, будто прислушивался. Чокто поправил повязку на груди, скрытую низким воротом ровдужьей рубахи. Старый знахарь вновь изумлял его. Каждый шорох, каждое дуновение ветра и нота в крике птицы, казалось, привлекали его внимание гораздо сильнее, чем что-либо другое…
– Каждому свое: орлу – высота, лососю – глубина, куште9 – нора, – глухо заговорил Цимшиан, глядя широко раскрытыми глазами в темноту, залегшую в углах жилья. И вдруг резко повернулся к вождю, так, что пучок соколиных перьев, привязанных шнурком к волосам, взметнулся, точно живой. Прикрытые веки его приподнялись, и взгляд, острый, как шило, остановился на Чокто:
– Ястреб, парящий в небе, видит больше, чем мышь, шуршащая в траве. Ты стремителен, как къ-илча10, и легкий в движениях, как горный лев… Ты догонишь их, Чокто, но прежде необходим танец и жертва духам-покровителям…
Лагерь горел огнями костров. Небо посветлело, но солнце еще не взошло. Горы стояли в нежно-голубых и пепельных тонах. В лесу проснулся и застучал пестрый дятел, но никто не слышал его работы. По стойбищу раздавались женские злые окрики и глухие удары. Скво от-гоняли плетками вездесущих собак и детей, желавших по-глазеть на предстоящее действо.
В центре лагеря, там, где длинной цепью тянулись тотемы, уже полыхали языки огромного пламени, поднимающиеся в небо. Они освещали военные общества и танцоров с медвежьими и волчьими головами. Ухо заглушал непрекращающийся стук барабанов. Монотонный ритм был глубоким и неизменным.
Чокто, как, впрочем, и другие мужчины, был целиком захвачен церемонией, открывшейся его взору. Обнаженный, в одной набедренной повязке, раскрашенный до пояса красной и белой красками, он не обращал внимания на холодную росу, которая насквозь пропитала его мокасины. Только одна мысль занимала сейчас его: когда Цимшиан поднимет ритуальный жезл и даст свое согласие певцам.
И вот к бою тамтамов примешался пронзительный звук свистков из костей журавля общества Носителей Поясов, к ним присоединились черепаховые трещотки Людей-Рыб, и всё потонуло в пронзительных голосах поющих.
Жрец, облаченный в муллок11 со свисающими до колен черными крыльями орла, поднял над головой жезл. Его помощники, младшие тунгаки, одетые по сему случаю в черные пышные киликэи12, замерли, напряженно наблюдая за стариком. В руках они, как и все танцоры, держали тонкие длинные шесты, на которых развевались на ветру пучки человеческих волос. Все замерли, никто не улыбался, хотя с уверенностью можно было сказать, что в глазах Людей Берега светился восторг. Прошло еще несколько волнительных мгновений, прежде чем жрец опустил жезл, при этом издав протяжный и вибрирующий вопль. И тут же тунгаки, а следом за ними и все остальные пронзительно закричали. Всё население лагеря подхватило этот призыв, похожий на волчий вой стаи, и танцоры, поднимая пыль, сотрясли землю.
Чокто, стоящий во главе военного общества Каменных Стрел, пропитанный всеобщим возбуждением, тоже издал несколько лающих криков. В груди его всё трепетало, глаза горели дикой радостью, когда он выхватил сверкающий нож и вместе с другими воинами стал наносить на своем теле глубокие порезы, из которых обильно сочилась алая кровь.
Шехалисы, размахивая оружием, кружились вокруг молчаливых тотемов, издавая пронзительные боевые кличи, доводя себя до бешеного исступления… Сверкали в отблесках костра смазанные медвежьим жиром тела, мелькали лезвия топоров, трепетали орлиные перья… Пятьдесят лучших воинов ждала тропа славы… Каменные Стрелы не ходили в набег за рабами и лодками, все знали, что воины ходили за кровью и скальпами врагов… Именно поэтому в пути их ждали либо смерть, либо почет и песни, сложенные стариками…
* * *
Солнце, точно спелое яблоко, наполовину надкусили зубастые горы, а Чокто всё продолжал лежать на шкурах и смотреть на темнеющее небо. Воспоминания последних дней, как бисер на иглу, нанизывала его память. Он не откликнулся на звонкий голос Спящей-На-Шестах, зовущий его к ужину, не поднялся, чтобы сходить за кисетом. Странные были эти последние дни. Дни, в течение которых время для Чокто двигалось хаотично. Когда оно ему было нужно, как воздух, часы пролетали, как птицы. Ко-гда же он желал, чтобы время проскользило быстрее, оно тянулось медленно, и мгновение за мгновением ползло, подобно нудной вышивке ноговиц. Но даже не это больше мучило и раздражало его, а невозможность уравновесить свои внутренние чувства. Он знал, что нуждается в Белой Птице, но не знал, нуждается ли она в нем. Жрец на это ответить не мог… С другими близкими людьми куана Чокто говорить не хотел. Но этот вопрос, как пульсирующая, выматывающая головная боль, терзал его мысли. Он присутствовал в голове вождя постоянно, и сын Касатки не мог сопротивляться этому.
Сознание предстоящего похода ничуть не облегчало ему жизнь. Конечно, месть была манящей тропой спокойствия к его сердцу, но и она не развязывала узел сомнений. Временами он ловил себя на мысли подняться и вернуться в лагерь и обо всем переговорить с Сидящим-У-Чужого-Кост-ра или с Кхааша Чайак – Головой Орла, своими старыми друзьями, но всякий раз спотыкался о возможный смех над собой. «Мужчине чужды настроения и глупые мысли женщины, какая разница, думает она о тебе или нет. Если ты ее хочешь – возьми. Ты рожден воином, поэтому голос женщины под сенью Хребта Мира всегда будет звучать эхом мужа».
Чокто наморщил лоб: «Сумеет ли она понять мой народ? Будет ли Белая Птица зачерпывать рукой из шикбта13 горсти пепла и посыпать себе голову, когда придет смерть или голод в мой дом?» Ему вспомнились хриплые рыдания, вырывавшиеся из груди матери, когда утонул его младший брат. Идущая Берегом содрогалась всем телом… Черные хлопья золы падали с ее поседевших волос и рассыпались о ладони, клубясь у земли серым дымком… Слезы текли по исцарапанным ногтями щекам грязными ручейками, а она размазывала их тыльной стороной изработанной руки и скулила столь страдальчески и жалко, что он, Чокто, еще ребенок, ревел вместе с нею и сестрами.
«Хватит ли духа и желания у нее перенять и чтить законы наших предков? Видеть опасность, крадущуюся за листвой на другой стороне ручья, выделывать шкуры, шить замшевые рубахи, собирать ягоды и вялить мясо?.. Сумеет ли она, как его мать любила отца, любить его? И будут ли ее чары всегда так сильны, как сейчас?..»
Он закрыл глаза, перевернувшись на живот, жадно обнимая нагретую солнцем пахучую землю. Грядущие ласки опутывали душу Чокто сладким и тягучим, как мед, мраком, как нежные голоса предрассветных птиц… И он повергал в грезах свою любовь, комкая наяву пышные волчьи шкуры, хотя в тайниках души уже и сам не стыдился быть поверженным. И там, в миражах, в причудливой ломкой дымке чувств ее горячая кровь обжигала его дикую силу, бросала в неистовство, вызывая в ее плоти страсть до кровавых укусов целовать его бедра и грудь.
«Я зарежу ее, – бубном простучало в висках, – если она не войдет в мой дом…»
Внезапно трезвящий холод заставил его резко обернуться. Перед ним стоял, опираясь на жезл, Цимшиан. В глубоких, бархатных сумерках он виделся совсем иссохшим, будто живая мумия, стариком. Казалось, что даже редкая бахрома его длинной рубахи, цукли и жидкие волосы тянут его к земле. Он молча сел рядом, привычно подвернув под себя ноги, положил посох с кожаным свертком и ясно улыбнулся.
– Разве ты не знаешь, сынок, – хрипло обратился он к Чокто, – что истина может войти в ум только через глаза сердца. Довольно мучиться… Я знаю твои страдания и хочу помочь советом.
Чокто был слишком самолюбив, чтобы выразить свою радость и изумление словами шамана, но он был и слишком радушен, чтобы уйти от ответа, не оказав внимания старику.
– Мои уши открыты тебе, – как можно мягче сказал он и застыл во внимании.
Знахарь по обыкновению достал свою трубку, кисет с табаком, костяную трамбовку из лапы совы, плошку для прогоревшего табака и занялся приготовлениями. На какое-то время он, казалось, совсем позабыл о Чокто, всецело отдавшись серьезному делу. И лишь когда голубой дымок поплыл над его головой, он, по-рысьи щуря глаза, тихо сказал:
– Каждый из нас сам себе избирает путь. Ты шехалис, анкау, и всегда останешься им. Но Великий Дух благоволит ко всем людям. Поэтому я не осуждаю твоей страсти… – С этими словами Цимшиан овеял трубочным дымом плечи и лицо вождя. – Многие склонят перед тобой головы, и многие племена будут трепетать при звуке весел твоих воинов. Разве этого мало?..
Жрец тепло усмехнулся и покачал головой:
– С детства лучшие воины учили тебя владеть оружием, замечать притаившуюся в траве змею, управлять каноэ и бить копьем зверя, хватать на лету стрелы и отражать удар топора. Разве не так, сын мой? Вот, вот, – старик задумчиво выпустил дым на свою ладонь и провел пальцами по татуированному лбу. – Заметив в твоих глазах блеск силы, Широкий След взялся учить тебя лесному знанию, и теперь для тебя нет загадок и таинств в горах. В четырнадцать лет ты стал воином, убив в битве на Медвежьей Реке первого своего врага… Прошло немало зим, и ты стал великим воином, предводителем Каменных Стрел и анкау куана Касатки… Разве этого мало?..
Жрец, не ожидая ответа, выбил пепел в можжевеловую плошку и накрыл его кусочком бересты.
– Тебе сегодня кажется, что ты постиг всё… Знаешь, где отыскать воду, как добыть мясо и многое другое, но ты ошибаешься… Твои муки, сын мой, от того, что ты не можешь ответить себе на вопрос: кто такие белые лица, зачем они приходят в нашу страну, как живут и каким молятся духам…
– Откуда ты знаешь это? – голос Чокто дрогнул.
– Эту ночь я не спал, – откликнулся Цимшиан, – смотрел на плывущую луну и разговаривал с духами…
– Что они сказали тебе? – взгляд вождя заострился.
Знахарь долго молчал, пристально глядя в глаза Чокто, а затем глухо изрек:
– Ничего хорошего, что могло бы порадовать твой слух. Они дали мне понять, что белые лица никогда не поймут нас… И в их сердце не взойдут побеги жизни Людей Берега. Они приплыли из чужой страны, что лежит за Великой Водой… Учить их нашей жизни – пустая затея… Все равно, что кааху14 заставить говорить языком шехалисов. Сколько бы ты ни старался, их Бог заставит ее уйти…
– Ты идешь по ложному следу, старик! Духи обманули тебя… Мать Касатка приняла мою жертву! – Чокто столь стремительно вскочил на ноги и так громко прокричал это, что собаки на окраине лагеря ответили злобным лаем. Он что-то кричал еще дикое и яростное. Последние лучи солнца освещали его искаженное отчаяньем лицо. Но шаман лишь молча и спокойно перебирал узелки, затянутые на кожаном шнурке.
Потом всё надолго стихло. Вождь был снова спокоен, лицо его опять стало бесстрастным, но в широко раскрытых гордых глазах был унизительный для воина страх.
– Что же предлагают твои духи? – он осторожно коснулся пальцами плеча казалось спящего шамана.
– Они – ничего, но я могу дать совет. Если Белая Птица не примет наш мир… отпусти ее, подарив лучшее платье и мокасины, которые умеет делать Спящая-На-Шестах… Но при этом скажи: «Бери и уходи. Когда сносишь, возвращайся за новыми». Ты не должен держать ее силой. Она может умереть… И если так будет угодно Великому Духу, то ее отказ жить среди нас – это знак прародительницы рода.
– Я не отпущу ее! – лицо вождя потемнело.
– Отпустишь, – повелительным, но не злобным тоном прервал его жрец. – И ты не будешь ей мстить. Так мне сказали духи. Помни об этом, сын мой, иначе навлечешь на Людей Берега беду. А теперь ступай в лагерь, завтра ты поведешь Каменные Стрелы на юг по тропе славы…
Цимшиан неловко поднялся, опираясь на посох, повернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль тихого берега.
Чокто, снедаемый внутренним огнем, всё же бросил слова благодарности уже ему вслед, и тот, медленно обернувшись, издали последний раз улыбнулся.
Вождь уже хотел последовать совету жреца, когда обратил внимание на забытый сверток. Губы Чокто дрогнули в улыбке: старик никогда и ничего не забывал случайно…
Он склонился и развязал сыромятные шнурки: перед ним лежал боевой плащ отца, сшитый из многих десятков вражеских скальпов.
Енисейские двуручные топоры, брызгая белой щепою, стучали без устали, опрокидывая могучие ели. Терпко пахло смолой.
– Быстрее, быстрее! А ну, наляжем, мужички! – Тараканов с ожесточенным рвением руководил авралом.
На людей было больно смотреть. Будучи когда-то крепкими и рослыми, как на подбор, сейчас они не радовали глаз.
Их изможденные до крайности лица напоминали лица стариков, в глазах которых светилось нервное беспокойство, точно такое светится в глазах попавшей под горячую руку и привыкшей к побоям собаки. Последнее время им редко доводилось есть три раза в день, из-за чего скулы резко проступили на щеках, а скрытые щетиной подбородки стали похожи на заточенные колья.
«Не могу больше», – капитан, задыхаясь от усталости, утер рукавом застилающий глаза пот и, воткнув топор в поваленную лесину, отошел в сторону. Сбитые в кровь пальцы подрагивали осиновым листом, когда он набивал трубку и доставал из офицерского подсумка судовой журнал. От звука далекого волчьего воя, долетевшего с гор, сердце его сжалось, и Андрей замер, прислушиваясь сквозь отчаянно забившийся пульс. Это могли перекликаться индейцы. Прошло несколько напряженных секунд, прежде чем нервы приотпустило. Затравленно оглядевшись, он раскурил трубку, проклиная судьбу за выпавшую ему долю.
«Погоню я ждал, – Преображенский вытер окровавленные пальцы о грязные, вытянутые на коленях лосины. – Но не думал, что они нам на хвост так скоро сядут. Будем теперь со смертью в пятнашки играть вплотную… Ну да ведь и мы не беззубые щенки, огрызнемся, – успокаивал он себя, но тут же вновь вспыхивал: – Долго нам еще на брюхе ползать? Не привычен я загнанным песцом быть. Эх, если б не румянцевский пакет… Залечь в славном месте, да встретить их… Исход, конечно, гадателен… Но уж краше смерть, чем бегство. Верно приказчик замечал: «дож-дя бы… в пятку идут. По-зрячему гонят, как овец…» – Наморщив лоб, он с надеждой посмотрел на небо. Великое в своей безграничности и равнодушии, оно зябко куталось в перистое боа из мглистых облаков. Далеко на западе, как птицы, срывались молнии и, огненно дыша, вонзались в грудь горизонта. Из-за гор выползала туча, и древние деревья, казалось, хмурили свои морщинистые лица, а налетающие порывы ветра рвали тело реки.
Андрей снова напрягся лицом, сжавшиеся губы превратились в немые тиски; уныло кружившее над их головами одинокое карканье седого ворона не предвещало ничего хорошего. Ему вспомнился морозный Охотск, лунный угар над его спящим садом и бегущая фигура в черном плаще… Капитан тяжело вздохнул – сердце его, похоже, высохло до дна из-за вечных страхов и подозрений… Но даже угрюмый Охотск с его матерыми сугробами по зиме, когда трескучий мороз рисует на оконцах свои сны, виделся ему теперь раем. И даже туманная прорубь в небе с незамерзающей луной, казалось ему, согревала душу более чем здешнее солнце. «Еще акульи дети Коллинза! Эти не лучше дикарей, не пощадят – всех на куски рвут. Вот уж переплет, – он горько усмехнулся в кулак, – уже целая рать собирается ковырять изюм из моего рулета».
Пользуясь минутной передышкой, он открыл журнал с недописанной страницей, очинил потрепанное гусиное перо и обмакнул его в бережно сохраненную склянку с черни-лами:
«…я приступаю к описанию, пожалуй, самого драматичного и отчаянного дня нашего многострадального путешествия. Доношу: в живых нас осталось всего девять человек… Вся остальная христолюбивая команда полегла костьми… Господа офицеры, братья мои во Христе и присяге, тоже отдали Богу душу, но мундир свой не запятнали трусостью… Гибель фрегата и команды – это моя Голгофа15 и возмездие за неосмотрительность… грех, за который мне придется ответить на Высшем Суде… Ныне, превозмогая боль, усталость и голод, заканчиваем строительство плота, оный даст нам возможность преодолеть могучие воды реки под названием Колумбия… По мнению нашего проводника Тимофея Тараканова, американский форт Астория, на коий мы возлагаем все наши надежды, где-то совсем рядом, на противном берегу. Протяни, кажется, руку – и схватишь…
Каждую минуту рискуем быть подвержены новому нападению туземцев, кои настроены к нам крайне враждебно… Но странное дело – человеческая сущность: чем тоньше лед, тем больше хочется убедиться нам, выдержит ли он…»
Перо клюнуло в склянку напиться чернил, когда раздался голос денщика:
– Никак опять перо маете, вашескобродие? Отдохнули бы, ангелуша. Лица на вас нет, намахались топором. От меня вы, родной, ничего не скроете. Баловство одно. Вижу, есть у вас что-то на душе…
– Ну, что мнешься с ноги на ногу? – Капитан улыбнулся старику, предлагая сесть рядом.
– Да ревматизма разыгралась, Андрей Сергеич. Всего и делов-то. К погоде, чай. – Палыч, тяжело справляясь с одышкой, присел на траву. – Вот тебе и матросская лямка… Живем бродягами, а у них завсегда и бродяжья смерть…
– Чугин с Соболевым вернулись? – Андрей проводил взглядом беззаботную стрекозу, слетевшую с его сапога.
– Да чой-то нет пока. Черт знает, где их носит, бедовых. Тараканов говаривал, ручей неподалеку… Должны скоро быть. Лишь бы не пообедал ими кто, да на копья не напоролись.
– Соболев матрос бывалый, – капитан на секунду прислушался к далеким раскатам грома. – Ты вот что, любезный, – он потрепал денщика за плечо. – Как разумеешь, для чего человек живет на земле?
– Ась? – Палыч удивленно дрогнул усами.
– Человек, говорю, для чего живет?
– А это, голубь вы мой, смотря где он каблуки стирает… – философски жмуря глаза и выдерживая паузу, откликнулся старик. – В Туле или Охотске одно, опять же, ежели столицы взять… Тот, к примеру, наперекор всем по одной тропке идет, к наукам тянется… А другой за копейку готов удавиться и держит подо лбом одно: пусть я сдохну, а тятьке, один бес, назло нос откушу… Здесь дело хрупкое, барин… Вы вот всё, сокол, вопросами задаетесь, муки от жизни терпите, как Христос… А вам бы жениться надо… Душа бы покоем взялась, детишек бы народили, чтоб как гороху в стручке… Матушка-то ваша, Анастасия Федоровна, уж как бы рада была… как рада… Но вы ведь сызмальства упрямый… – сокрушенно покачал головой Палыч и, обрывая мысль, принялся разглядывать свою обутку, тихо напевая:
Ой вы, годы-скороходы…
Волос белый – рот пустой…
Андрей усмехнулся дидактике денщика, но спорить не стал:
– Ладно, ступай, Геспод16. Мне еще запись продолжить надо.
Палыч, оскорбленный новым непонятным прозвищем, ушел, а капитан торопливо перелистнул закончившуюся страницу и… точно напоролся грудью на нож: новый лист был измазан кровью, будто по нему волоком протащили чью-то культю. Ниже грубо тянулась надпись: «НОЗДРЯ».
– Красота-то какая! – с тихим благоговением протянул Кирюшка. – Само прекрасно место, что я видел. Глянь, Ляксандрыч: с одной стороны река, с другой облака…
– И это всё, что ты можешь сказать? – оглядчиво щупая взглядом ельник, пробурчал Соболев.
– У тебя просто души нет, – не отрывая восхищенного взгляда от ленивого томления вод и нежного узорья заката, ответил Чугин. Молодое сердце его так и билось птицей под грубой матросской робой. Акварельная полуда17 тяжелых небес, река, выплескивающая солнце и золотящаяся рыбьей рябью, точно заворожила его. Не в силах выразить свои чувства к сей переменчивой бликами, чуткой к свету небес стремнине, он глухо сказал: – Я только во снах и видел таки реки. Чистолепные берега…
– Во снах, говоришь? – Соболев сгорстил бороду. – Может, тебе, глупеня, приснится, как нам ее перейти? А река и впрямь полноводная, что наш Енисей иль Волга-мать, только спокою в ей русского нет. Чу! Слышь?
Они напрягли слух, хватая отголоски далекого уханья филина.
– Эта птица, Тараканов брехал, завсегда гадает для каждого разное… Для баб-молодок – сколь осталось до свадьбы в одиночестве подушку кусать… для мужика при сохе – когда, значит, урожай…
– А для нас чой? – голос Чугина дрогнул.
– А для нас, вестимо, одно, братец… Сколь осталось до нее, постылой, с косой… Да ты не дрейфь, матушка моя. Страхов много – смерть одна. Тут как принюхаться, брат. Подумаешь – горе, раздумаешься – власть Господня. Так-то… А вон и ручей. Ишь ты, веселый, выдал себя бормотаньем. Ну-к, Кирюшка, дай мне твой котелок, – Соболев тепло сощурил один глаз, будто солнце прятал за темную мглу бровей, и указал: – Покуда я водицы наберу, ты подкормись ягодой. Глянь, сколь ее горит в траве. Земляника, похоже. Давай-давай, подкормись. Всё, что ни создала природа, – золото. Эт ценить надо: не ленись гнуть спину.
Чугина долго уговаривать не пришлось: пачкая рот спелой ягодой и вымачивая колени росой, он жадно пополз вдоль берега, позабыв обо всем. «Знашь, голодать-то как приходилось? – припомнились ему слова приказчика. – Нонче еще не голод, а так, только тень его… Вот близ Кадьяка мы с голоду пухли на диком острове… то были злолютые дни… Уж лучше на ноке18 быть вздернутым, чест-ное слово! У нас нонче, худо-бедно, похлебка бывает, копченая оленина, остатки матросских сухарей, овсяные лепешки, смазанные барсучьим жиром, словом, при деликатесах, чинно еще живем… А тогда было шесть ночей голода и надежды. Звезды глазели на нас, дрожащих, на том чертовом острове… где ветер-сквозняк продувал до костей… Мы голыми руками и ножами выкапывали из песка ракушки и высасывали их склизкое дерьмо… Через два дня, веришь, мы уничтожили всех крабов на берегу, делали из портков нечто вроде сачков и ловили ими мелкую хайку и чавычу19, которую тут же жрали сырой… И соли хоть бы щепотка! Многих рвало, но они, один черт, ели эту сырятину… Голод, точно росомаха, грыз и царапал наши желудки, и мы готовы были резать друг друга! Слава Небу, на пятый день была обнаружена нерпа, которую шквалом выбросило на берег. Ее тут же распластали на части и съели целиком, вместе с вонючими потрохами… А потом резали на лапшу свои сапоги, пока нас не подобрал проходящий капер…20»
Туман плотно сгустился в ногах. Вечернее небо стало тоньше и выше, где-то в зарослях прибрежного ивняка устало вздохнула выпь. Чугин поднял свою бритую голову и ахнул: прямо перед ним в саженях семи-восьми покачивалась шлюпка, прибитая к берегу.
– Святая Богородица, спаси и помилуй! – прошептал молодой матрос и потер кулаками глаза, отказываясь верить: в разбитой посудине он тут же признал пропавшую с «Северного Орла» шлюпку.
* * *
Лицо Андрея приобрело восковой оттенок. Пульс бешено бился, но глаза уже ничего не видели.
«Ноздря! Ноздря! – жалила змеей мысль. – Он здесь, среди нас…» Роняя на землю перо и журнал, он поднялся, точно в огненном сне. Красный шепот дурного предчув-ствия обуглил душу. Зло сбивая сапогами медногубый татарник21, он бросился к берегу, где звенели топоры и интрепели, где распущенный швартов22 стягивал упрямые бревна.
Он сделал еще только шаг, как в груди болью аукнулось эхо: что там, впереди?! «Джессика!» – закатный багрянец окоёма задрожал перед глазами, голос треснул, ко-гда он забормотал молитву, хватаясь за пистолет. За какой-то десяток-другой шагов молнией вспыхнул их разговор:
– Мне жаль, но я, похоже, ничего не умею делать того, чтобы быть полезной вам, – она виновато посмотрела на него, а потом на потные спины матросов, что кряхтели у поваленных бревен.
– Полно казниться. – Он ответил тогда с дурашливым смехом, на миг прекращая работу. – Люди, кои «ничего не умеют», нередко делали открытия, не так ли? Сейчас для тебя лучшее время освежиться… Прости, – Андрей притянул ее за руку и тихо сказал. – Я помню наш разговор… Ты так мечтала искупаться… Только не уходи далеко. И возьми оружие.
«Дьявол! – Преображенский щелкнул взведенным курком. – Сколько ни учи петуха псалмы петь, он все кукарекает. Нет, чтоб прежде о сем подумать! Трижды дурак!»
Матросы у плота, пыхающие махоркой, увидев подбежавшего капитана, его пепельно-серое лицо, поспешно раздались в стороны, освобождая место, и застыли, вытаращив в испуге глаза. Андрей хватил взглядом берег, работников и, задыхаясь от бега, прохрипел:
– Где приказчик? Где Зубарев?
– Да вот только оба тут были… – откликнулись растерянные голоса. – Давече при связке бревен Зубарев узлы затягивал, а теперь шут его знает…
– Да погодите! – вклинился Палыч. – Он испужал меня, прежде чем мне к вам подойти. Вот тутось, на мхах он лежал, – казак торопливо указал капитану место. – Лежит этак мертвяком… руки сложил на груди, глаза открыты… И в небо уперты, как вилы… Я ему тогда пригрозил, вашескобродие: так, мол, и так, Мотька… Ты смотри, зря-то людей не пужай, окаянный!
– А что случилось, вашескобродие? У нас все в порядке, как у бобров на плотине, – невпопад пошутил Кулаков, один из старших матросов, и уже невнятно добавил. – Плот через четверть часа будет готов…
– Где приказчик?! – лицо Андрея напряглось. «Правильно Гергалов говорил: недаром сей черт, как береста на огне, крутится… Что-то кроется за ним… и в глазах всегда будто мыши бегают». – Где он?! – уже в голос прокричал капитан.
– А в чем дело? – остужно прозвучал за спиной голос Тимофея. – Чужие дела куда как ловко судить, барин. А взять хоть вас… где вы были, когда вершились убийства?
Последние слова прозвучали громко и зло. Тараканов, сжимая ружье, холодно смотрел в глаза капитана.
– Вы уж и рады к мелочи придраться, а я не меньше других руки сбивал… Убийства всяк мог творить. И он, и он, и он! Почему вы все подозреваете только меня? Кем тогда я вас могу считать? Повторяю: убийства всяк мог творить. Таково мое мнение.
– Но не мое. – Преображенский стремительно подошел к суперкаргу и схватил его за грудки.
– Ой, не буди лихо, пока оно тихо, – зловеще процедил Тимофей, но дрогнул под напором капитана.
– А ты зубами не скрипи, мне один бес, хоть до корней их сотри. И пока порог правды не спознаю, вопросы здесь задавать буду я. Постиг?
– Да клянусь, я не убивал. Не убивал!
– Не надо клятв, – Андрей разжал пальцы. – Мне нужна только правда. И помни, Тимофей, кроме меня тебе здесь никто не верит. А теперь, – Преображенский круто повернулся ко всем. – Слушай мою команду: вы двое направо, вы налево… Палыч со мной… Обыскать берег и найти мне Матвея, из-под земли, но найти…
У Чугина, как прежде на тропе, перехватило дух. Он тут же узнал эту белую шлюпку с «Северного Орла», что таинственным образом исчезла в ту ночь с фрегата.
Сделав два шага к ней, он едва не подавился криком: на корме виднелась чья-то нога, обутая в тяжелый черный морской сапог. Проклепанная медными гвоздями подошва в виде креста с массивным каблуком смотрела прямо на него. Лицо Кирюшки слилось по тону с цветом серой рубахи. В какой-то момент он ощутил горький хиновый привкус во рту – привкус тотального страха. Пальцы, испачканные ягодой, комкали конец поясного ремня, а медный крест на каблуке чудился прицелом, направленным в его грудь.
– Ляксандрыч, Ляксандрыч! Тама… там мертвец! – матрос бросился к Соболеву.
– Тише ты, дура! – плеткой стегнул ответ. – Здесь по воде на две версты голос летит. Не боись, мертвые не кусаются.
Соболев поставил в густую траву у ручья котелки, оглядчиво прикрыл их ветками и, щелкнув курком, бросил:
– Ну, где там? Веди, глянем.
Осторожно перешагивая через обросшие мхами лесины и валуны, они вышли к каменистому берегу, рядом с ко-торым, покачиваясь на мелкой волне, молчала белая шлюпка.
– Ну-к, подсоби, – Соболев, придерживаясь за протянутый ствол чугинской кремневки, свободной рукой ухватился за обломок весла, торчавший в уключине, и потянул на себя… Они едва не лишились чувств, когда из шлюпки вдруг выскочила и шумно бултыхнулась в воду большущая черная выдра.
С трудом оправившись от внезапного испуга, они вновь онемели, узрев открывшуюся им картину.