Глава 2. Фултон, только с пальмами (1969–1972)

Когда мне было девять лет, мой отец, владевший дилерским центром Lincoln-Mercury, получил вознаграждение за хорошие показатели продаж: поездку на Западное побережье с оплатой всех расходов. Мы надели наши лучшие костюмы, сели в серебристый пропеллерный самолет и полетели в Лос-Анджелес. Тогда Лос-Анджелес представлял собой не задымленный и охваченный преступностью городишко, каким он является сейчас, а скорее новый с иголочки, залитый солнцем, улыбающийся мегаполис будущего, колыбель гламурного кинобизнеса, растущей аэрокосмической промышленности, радушно обещающую гостям бесконечность солнечных дней под качающимися пальмами.

Мой дядя Энтони, переехавший сюда из Фултона десятилетием ранее, забрал нас из аэропорта на универсале, и мы поехали отдыхать на его ранчо в Монтклере, милом маленьком городке у подножия горы Болди. Всю последующую неделю мой отец неутомимо возил нас по узким шоссе и закоулкам большого Лос-Анджелеса, стремясь показать нам всю бесконечность придорожных достопримечательностей. Современным проезжающим эти места могут показаться совершенно банальными, но 60 лет назад девятилетнему ребенку они показались настоящим чудом, взволновали меня до глубины души. Чего стоили одни кафешки с яствами на нескончаемом шведском столе – отец всегда накладывал себе на тарелку великолепное жаркое, а я стремился во что бы то ни стало успеть отведать десять видов пирожков и мороженое. Мы успели посетить парки для животных, зверинцы, миниатюрные железные дороги, макеты городков Старого Запада, индейские деревни, фермы с живыми аллигаторами, даже покататься на пони – мы успели все, что составляло самые дерзкие мечты маленького мальчика.

Стоял февраль, купание в программу не входило, но я приставал к отцу до тех пор, пока он не согласился отвезти нас к океану.

Сам тот факт, что в середине зимы мы могли провести приятный солнечный день на настоящем пляже, казался волшебством.

Через неделю мы все забрались в дядин универсал и направились через пустыню в сторону Лас-Вегаса, который в те времена был просто малонаселенным худо-бедно развивающимся городком, одиноко сражающимся за жизнь посреди бесконечных скал и песка. По дороге мы остановились в Бейкере, штат Калифорния, в знаменитом ресторане «Бан бой» и попробовали самый вкусный клубничный корж в жизни, настоящий шедевр, украшенный грудой гигантской сочной свежей клубники и горой из взбитых сливок. Свежая клубника зимой – ну не чудо ли!

Въезжая ночью в Лас-Вегас, мы любовались мерцающими в долине внизу огнями, радужно мигающими зазывающими шатрами с развлечениями. Все это вызывало во мне неописуемый восторг. Мы остановились в знаменитом отеле «Стардаст», в котором тогда размещалось обыкновенное казино. Вокруг основного здания кругом сверкали отдельные мотели под модными тогда космическими названиями: «Юпитер», «Сатурн», «Венера» и «Марс». Вечером мои родители принарядились и отправились на шоу, в то время как мы с братом Доном остались в мотеле, наслаждаясь великолепным набором телевизионных каналов, которые ни в какое сравнение не шли с теми жалкими тремя, что мы смотрели у нас в Фултоне.

На следующий день мой отец повел меня в казино, чтобы сыграть на удачу в игровом автомате.

Охранник вежливо сообщил моему отцу, что детям вход в казино запрещен, но мне удалось разок потянуть за рычаг и увидеть, как вращаются колеса.

В тот раз я не выиграл, но все равно почувствовал себя невероятным везунчиком, самым счастливым ребенком в мире, и мне было все равно, выиграл я на самом деле или нет. Когда несколько дней спустя мы вернулись в Фултон, я неделями в красках рассказывал всем подряд о чудесах Калифорнии и Лас-Вегасе, сияющем мираже, а мои друзья благоговейно слушали, разинув рты.

Десять лет спустя моя жизнь в Фултоне свернула по удручающей спирали, а Калифорния превратилась в далекую неосуществимую мечту. После полутора лет каторжного развоза молока я занялся продажей дешевой мебели в сетевом магазине Roys. На те небольшие деньги, которые я зарабатывал, мы с Маргаритой и дочкой едва сводили концы с концами, жизнь казалась унылой и безнадежной. Раньше мы с друзьями задорно смеялись над вывеской Фултона «Город, у которого есть будущее», теперь же я воспринимал эту вывеску исключительно как издевку, пущенную лично в мой адрес.

Той зимой, как и десятки миллионов других горемык в моем заснеженном штате, я с завистью наблюдал, как на знаменитом Параде Роз богато украшенные платформы курсировали по солнечным бульварам Пасадены под одобрительные возгласы и улыбки счастливых привлекательных людей.

Мне казалось, я застрял внутри липкого кокона, я проклинал бесконечные потоки льющегося за моим окном ледяного дождя.

Несколько месяцев спустя из Калифорнии приехали в гости моя сестра с мужем и привезли с собой последний выпуск LA Times. Я жадно впитывал каждую страницу и колонку, вспоминая волшебное путешествие своего детства. Должно быть, не менее дюжины раз перечитал я объявления о работе и квартирах, и поскольку о географии я тогда понятия не имел, то мечтал жить в Лонг-Бич, Санта-Монике или центре города. Детали не имели значения.

В течение следующего года я усердно работал и скопил 200 долларов, которые сложил с выигрышами, полученными в бильярдной. Каждый день я звонил брокеру в Сиракузах, которого нашел в телефонной книге, и спрашивал его, какова цена на акции Benrus Watch Company. Доллар за долларом акции начали медленно подниматься вверх, и когда они наконец удвоились, я обналичил деньги, уволился с работы и сказал Маргарите, что уезжаю в Калифорнию, где нашу семью ждет лучшее будущее.

3 января 1969 года я выгреб свой потрепанный «Остин-Хили 3000» из-под горы снега, поцеловал жену и малышку и отправился в Помону, где в маленькой, но ухоженной квартире жила моя бабушка. Раньше я боялся стать отцом, беспокоился о том, чем смогу зарабатывать на жизнь, боялся чего-то добиться; теперь я испытывал только воодушевляющее волнение, то грандиозное ощущение приключения, которое охватывает молодых людей в начале любого путешествия.

«Остин-Хили», конечно, не машина, на которой можно проехать 5000 километров по стране. К тому времени, когда я выехал на шоссе Уилла Роджерса в Майами, штат Оклахома, у меня отказало правое переднее колесо – последние 80 километров подвески стучали так, что ехать стало просто смешно. Ни у кого в Оклахоме запаски не нашлось, так что мне пришлось ждать, пока парни на местной помоечной мастерской не достали нужную замену откуда-то издалека. Это обошлось мне в 200 долларов плюс три ночи в мотеле, плюс 10 долларов я закачал четвертаками в платное телевидение. Мой капитал теперь составлял 100 долларов, но энтузиазма у меня не убавилось, и, направляя машину на запад, в сторону Лас-Вегаса, я преисполнялся уверенности, что я отыграю все свои деньги обратно за столами для блэкджека, просто нужно продержаться до следующего дня. Поиграв всего около часа, я уже звонил в Фултон, чтобы попросить родных перевести мне денег на бензин, чтобы добраться до Лос-Анджелеса.

Утром я забрал 75 долларов из Western Union и отправился в путь. Наконец, 15 января 1969 года, ночью, под проливным дождем, я въехал на парадную дорожку, ведущую к скромной квартире моей бабушки.

Все мое богатство составляли 35 долларов и бесполезная развалюха с изношенным сцеплением и обработанным пескоструйкой кузовом.

Я обосновался у бабушки, направив все мои усилия на поиски работы, в то время как за окном целый месяц шел холодный дождь. Мне повезло попасть на такой шторм, который случается, пожалуй, раз в сто лет. Дома соскальзывали со склонов холмов, автомобили уносило реками грязи и песка. Куда ни сунься, везде было насквозь мокро и ужасно холодно.

Самый настоящий Фултон – только с пальмами.

Мой старший брат Джим, который жил неподалеку, в Клермонте, пристроил меня к себе на работу маляром. С нами заключила контракт крупная компания, и после того, как дождь наконец прекратился, мы начали работать с утра до ночи, нанося Tex-Cote[7] на скромные дома всей Южной Калифорнии – в Белл-Гарденс, Дуарте, Дауни, Ла-Хабра и Сайпресс. По вечерам мы ходили в бары, там я впервые с удивлением узнал, что в Калифорнии есть заведения в стиле кантри-вестерн, где ковбои танцуют тустеп.

Вскоре мы начали с еще одним парнем, земляком из Фултона, вместе снимать квартиру, и я наскреб несколько долларов, чтобы отправить домой жене и дочери.

Во время одного из моих первых дорогостоящих телефонных звонков Маргарите я пожаловался на непрекращающийся дождь и пообещал ей, что заберу ее, как только смогу.

Потом мы с братом решили жить вместе. Он предложил снять жилье на пляже, но у меня в глазах сияли звезды, и я настоял, что мы должны обитать исключительно в Голливуде, который для меня олицетворял гламур, восторг и стиль. Мы переехали в высотку под названием Hollywood Mt. Cahuenga Apartments и близко подружились с управляющим недвижимостью Биллом. В Фултоне таких ребят просто не существовало. Он часто ужинал с нами – мой брат вкусно готовил, – а еще он говорил, что мы ему нравимся как люди, искренние и настоящие уроженцы провинции.

В свой выходной мы разъезжали по округе, заглядывая в дайв-бары, музыкальные магазины и киоски с бургерами. Все это происходило всего за несколько месяцев до зверств секты Мэнсона[8], и в воздухе витала странная атмосфера: фрики, хиппи и толпы непонятных людей слонялись по замызганной Сансет-Стрип.

Тогда мы были похожи на кочевников, гонявшихся за работой везде, где ее только можно было найти. Однажды в нашу компанию позвонили представители крупного особняка во Фресно, в пяти часах езды от места, где мы жили, вверх по Центральной долине, обещали по меньшей мере месяц работы и соблазнительно расписали Фресно как золотую жилу, где по окончании работ нас ждет гора других заказов. Мы взяли с собой Билла и отправились пожить на пару недель в мотель. Мне нравился Фресно, но я скучал по своей семье и изо всех сил пытался собрать деньги, чтобы перевезти их к себе.

После работы мы с Джимом обычно ходили в бильярдные, где он прикрывал меня, как мог, и мы старались еще немного заработать.

Однажды мне повезло в пивном баре, и мы заработали более 200 долларов, которые с извинениями собрали с проигравших и побежали к нашей машине, опередив местных жителей, которые начали пересматривать свои ставки. Тогда я этого не знал, но у моего брата не было с собой денег, чтобы выручить меня, если что-то пошло бы не так. Если бы я знал это, разбивая шары, вероятно, излишне бы переживал, и успеха нам было бы не видать.

Через месяц я наконец скопил достаточно денег, чтобы привезти свою семью, и, когда они вышли из самолета, я был страшно рад обнять Кристину, маленькую дочку, которую не видел почти пять месяцев. В ту ночь мы отпраздновали это событие ужином в мотеле и легли спать вместе на огромной кровати. Утром мы пошли посмотреть снятую мной маленькую квартирку. Она была совсем скромной, большего я позволить не мог, но теперь мы жили в семейном общежитии, вокруг бегали и играли другие дети – по крайней мере, создавалось ощущение того, что мы живем, как семья, как многие другие семьи. Сама же квартирка была ужасающе грязна, повсюду летали мухи, окно разбито… Маргарита, которая впервые в жизни перелетела через всю страну с нашей маленькой дочерью, в такую даль от дома и от знакомых, устроила истерику и не захотела оставаться в такой угнетающей непривычной обстановке.

Я пообещал ей, что мы вернемся в Помону и сможем жить в кругу семьи и знакомых. К счастью, добрая пожилая хозяйка жилого комплекса вернула нам деньги за жилье, и на следующий день мы уже мчались по пятой автостраде мимо Остин-Хили на пути в Лос-Анджелес. Там мы сняли маленькую квартирку неподалеку от дома бабушки, и я устроился на первую из нескольких моих работ по продаже мебели в окрестностях Помоны, ну а вскоре оказался в Barker Bros, пригороде Лос-Анджелеса. Мы влачили тоскливое и более чем скромное существование.

Каждый день я рано вставал и смотрел с Кристиной «Улицу Сезам», после чего отправлялся в 80-километровый путь на работу. Маргарита, которая распоряжалась семейным бюджетом, выдавала мне доллар на бензин, доллар на парковку и бутерброд с колбасой в пластиковом пакете.

Если бы жена не считала каждое последнее пенни, нам нечего было бы есть.

Она была мастерицей экономить, и я благодарен ей за это, потому что у меня самого это очень плохо получалось.

Продажа мебели в те дни представляла собой проделки на уровне средней школы, жалкий набор уловок и хитростей, позволяющих привлечь клиентов и продать им что угодно и любой ценой. Я учился у старых профи, бедолаг-пожизненников, которые проработали на одном и том же месте по 30 или 40 лет. Они рекламировали дешевый диванный гарнитур по сверхнизкой цене, например 89,95 долларов, привлекая внимание красивой фотографией, а затем, когда клиент попадался на удочку, отправляли покупателям изделие из настолько уродливой ткани, что, увидев ее в реальности, никто бы такого точно не купил. Понятно, что другая ткань стоила почти вдвое дороже.

Мы представали перед потенциальными покупателями с блокнотом и в галстуке-клипсе. На каждом предмете мебели висели так называемые «кнопки» или «мотиваторы», которые информировали, сколько комиссионных можно заработать с продажи товара. Основу этого так называемого бизнеса составляли наживки и подмены: в наши задачи входило всунуть зазевавшемуся клиенту дорогой скотчгард[9] или кровать размера king-size вместо желаемого queen-size. Мы суетились и готовы были пойти на любые сделки с совестью ради каждого потенциального доллара комиссии. Утомительная, скучная и деморализующая работенка.

Заработать в этой шарашке денег мне не удавалось, времени на дочь и жену тоже не оставалось. Я работал шесть дней в неделю либо с раннего утра до шести вечера, либо с полудня до девяти, возвращаясь домой, когда Кристина уже спала.

Когда выдавался свободный день, мы занимались чем-то, что не стоило денег: гуляли, рассматривая витрины, ходили в парк или на местечковый мексиканский карнавал в Онтарио.

Мы ни разу не были в кино, не сходили никуда поужинать. Единственным моим развлечением было рисование по ночам: я воссоздавал подробные, тщательно продуманные копии картин мастеров – Рембрандта, Пикассо и Ренуара, – упражняя разум через работу с плавными мазками кисти и разнообразными красками.

В то время я еще только учился рисовать. Я копировал репродукции из книг, которые брал в библиотеке, выбирая то, что привлекало мое внимание, или то, что особенно хотел попрактиковать. Чтобы сэкономить деньги, я купил художественные принадлежности в хозяйственном магазине и сам натянул холст на дешевые бруски, прикрепив его степлером. Обычно по вечерам после того, как все ложились спать, я рисовал два-три часа за кухонным столом. Я пробовал нарисовать солдата Рембрандта в пастельных тонах или воссоздать его золотую амуницию и пряжки, сверкающие в темноте. Я воссоздал Клоуна Бернарда Баффета, который тогда был очень популярен, хотя сегодня эту работу почти никто не помнит. Я оттачивал свои навыки через череду случайных попаданий, хаотично, без какого-либо серьезного плана, без единого обучающего курса.

В Лос-Анджелесе я сходил в свой первый в жизни музей – LACMA, художественный музей округа Лос-Анджелес, – чтобы увидеть настоящие полотна Рембрандта. Они очаровали меня – реальные полотна, к которым я практически мог прикоснуться, внимательно изучить их в поисках ключей к секретам его техники.

Я помню овальный портрет мужчины: меня поразило, что в глазах изображенного человека играл огонек, который выглядел таким реальным и живым, что казалось, у него есть душа.

Помню, я прочитал на табличке, что картину подарил музею Уильям Рэндольф Херст[10], и, просматривая остальные коллекции, я с удивлением обнаружил, что почти все экспонаты музей получил в дар от богатых меценатов. Подумать только, у человека есть подлинник картины Рембрандта, и он идет и просто так отдает ее в музей!

Рембрандт изображал тело человека, как никто иной. Рассматривая его полотна вблизи, можно было почти физически ощутить их трехмерность.

По телевизору я видел фильм, в котором Рембрандта показали за работой. Вот он, казалось, закончил картину, но затем в последние секунды лихорадочно добавляет штрихи цвета из палитры: белую точку, чтобы золотая цепочка мерцала на свету, мазок красного на кончик носа пьяницы.

Фирменная передача света на его картинах – наследие техники светотени Караваджо – не имела себе равных. Рембрандт был всего лишь мальчиком, когда умер Караваджо, но великий итальянец оказал огромное влияние на голландских мастеров, которые отправились в Рим в поисках вдохновения и заказов. Изучение подлинников Рембрандта стало для меня настоящим откровением. Его распределение света и темноты показалось мне очень тонким, переход от объектов к фону сдержанным, а эмоции – более уравновешенными, чем у прочих картин схожего стиля. Так вот, как бы сильно я ни любил Караваджо, все, что говорят о Рембрандте, – правда. Я искренне убежден, что он величайший художник всех времен и народов. Но Рембрандт не состоялся бы без Караваджо.

Я также посетил музей Нортона Саймона в Пасадене. Его основал богатый промышленник, владевший империей кетчупов и продуктов питания the Hunt’s. Он собрал замечательную коллекцию европейских мастеров и с помпой открыл свой музей в 1969 году. Я выяснил, что у них есть полотна Пикассо, Ван Гога и Ренуара – всех тех художников, подлинники которых я мечтал увидеть лично.

Посетив этот музей, я оказался потрясен палитрой красок Ван Гога. Он наносил свои краски толщиной почти в три сантиметра, размазывая краску, как мне показалось, шпателем. Всматриваясь в его работы, я прочувствовал одинокую и маниакальную психологию его искусства. Не сказать, чтобы я испытывал к Ван Гогу особую любовь, но я прекрасно понимал, что аналогов ему нет и не будет.

Рассматривая картину Пикассо, я заметил, что он работал жидкими и тягучими красками. Просматривались подтеки, очевидно, в спешке не замеченные автором. Некоторые участки холста покрывала густая паста, а другие демонстрировали настолько очевидные проплешины, что можно было разглядеть текстуру холста.

В одном музейном зале я изучал Ренуара с разных расстояний и ракурсов. Мне нравилось, как он создавал картину, полную размытого действия, выделяя одно только лицо, чтобы привлечь внимание зрителя к эмоциям изображенного человека.

Постепенно, по мере того как я начал воплощать эти идеи в своих собственных картинах, я почувствовал себя немного увереннее.

По воскресеньям я ходил на художественные ярмарки и пытался продать свои копии, беззаботно болтая с Кристиной и нанося последние штрихи на картину Рембрандта. Я просил 150 долларов за Моне и 250 долларов за Рембрандта – на их создание у меня ушли недели, но публику, которая искала что-то дешевое в тон занавескам, это не заинтересовало.

Вскоре с ярмарками я завязал, они были пустой тратой времени, но меня не покидали мысли о том, как я могу заработать на своих картинах хоть какие-то деньги.

Мне, молодому оболтусу, в голову не пришло ничего лучше, чем отнести свои копии, подписанные псевдонимом «Тетро», в первые попавшиеся галереи в Помоне, Апленде или Сан-Бернардино. Где бы ни продавали произведения искусства – мне было все равно, какие именно, – я шел туда. Мне сообщили, что мое имя никому не известно и что, пока это так, я не представляю для них никакого интереса. В паре мест мне предложили оставить работы на хранение, но с наличными расставаться не спешил никто. Я даже сходил во французские рестораны, обзванивая их в нерабочее время между обедом и ужином, чтобы спросить, не приобретут ли они прекрасную картину Моне, которую я нарисовал. Те, с кем я встречался, оказались немногословны, но испепеляющие взгляды точно передавали то, о чем они думали: «Убирайся отсюда к черту», как бы это ни звучало по-французски.

Что я понимал о жизни тогда, 20-летний щенок, у меня не было никакого реального плана, я просто пробовал все, что мог, пытался всякими способами проложить себе путь в жизни, на многое мне просто не хватало ума. Я не особо двигался вперед, впустую выбивался из сил, но все же извлек ценный урок:

не имело значения, насколько прекрасным было произведение искусства. Все, что имело значение, – это подпись на обратной стороне.

Загрузка...