Глава 5 История стекла

Платье с шелестом легло на пол. Я прикрыл глаза и наступил на него босой ногой – словно вошел в озерную волну. Мария взяла мою руку так по-детски, за указательный палец, и положила себе на грудь. Пальцы сжались, и мне привиделся бутон большого цветка с туго собранными лепестками. Горячие губы скользнули вдоль ключицы, коснулись шеи, подбородка, шепнули «Мой». Я хотел ответить, но не смог – захлебнулся запахом пряной кожи. Там был сочный шиповник, что пылится на солнце в июле, и полынь там была, и болотный дурман. Голова кружилась, хотелось скорее, скорее, но я лишь терся о влажное плечо и прижимался животом к животу.

Потом шла война, без крови и ран, но с яростью и коротким криком. Волосы наши сливались, путались, лезли в рот. Ныли колени и бедра, вдоль позвоночника выступала соль. Мария ныряла под меня, угрем выкручивалась обратно, жалила языком. Мир рушился и строился заново – до той самой точки, за которой наступила тишина.

– Знаешь, – сказала Мария из этой тишины, – у тебя красивый пупок.

Я засмеялся и стряхнул с себя ее руку.

– Вот еще! – Рука вернулась и медленно поползла вниз.

– Нет, – отрезал я, – сейчас дядя Бичо, а это в другой раз.


Полгода назад, в апреле я забежал по делу на старые верфи – сомнительный райончик у реки. Типы там шастали мутные, и я на них особенно не пялился, мало ли что. Но один подвысохший стручок держал за воротник девчонку чуть старше меня, чернявую, с ярким ртом. И все бы ничего – и стручок был приличный с виду, и за плащ он цеплялся мягко, без напора, но девчонка его боялась. Я сразу это понял, как только посмотрел ей в глаза.

– Вино хорошее, французское, – говорил стручок, – тебе понравится.

Она пыталась улыбнуться, но губы ее кривились, и грудь тяжело ходила под плащом. Задрав брови домиком, мол, маленький и глупый, я ахнул и бросился к ним:

– Ирка, вот ты где! Батя обыскался, с ремнем по дому скачет. Завтра в школу, а ты шляешься…

Нехитрый прием сработал – стручок отпустил воротник, ссутулился.

– Дрянь малолетняя, – пробубнил, – под срок бы подвела.

Когда стручковая спина свернула за угол, девчонка толкнула меня в плечо и заорала:

– Да кто тебя просил?!

– Ну вот, – усмехнулся я, – пропал мужик твоей мечты.

– Дурак, – процедила она, – мечта моя – долг отдать, а этот денег обещал, много.

Получалось скверно. Девчонка заработать хотела, а я ей клиента спугнул. Вот только не похожа она была на работящую. Обычная девчонка, хоть и красивая. Губы полные – такие, что в животе тянет, и кожа с бронзой, и глаза… емкие, цвета июльского щавеля.

– Чего уставился? – огрызнулась девчонка. – Сам что ли хочешь?

– Хочу, – честно ответил я.

– А деньги у тебя есть, братишка? – Она всхлипнула и пошла от меня, черпая грязь легкими летними туфлями.


Денег я ей все-таки дал. Во-первых, она мне нравилась – живая, с быстрой кровью, гордая по-своему. Ну и бесстыжая, конечно. Это я особенно ценил, хотя и привык не сразу. А во-вторых, семья у нее оказалась полезная. Родители умерли, но остался дядя Бичо, мрачный бугай с чернющими глазами. Серьезный человек, только неграмотный. Писать-читать он слегка умел, но в остальном… Впрочем, в квартале его уважали. Слово дядино было железное, кулаки – и того крепче. А уж про ребят, что к нему ходили, даже шептаться боялись. Трое его сыновей, такие же смуглые и крепкие, как сам дядя, работали в приличных местах – младший, Милош, вставлял стекла, а старшие гоняли фуры и редко бывали дома.

Кроме Марии, так звали мою сестричку, женщин в семье не было. И все тряслись над ней крупной дрожью. Я долго не мог понять, почему меня терпят, понимали же, что не в города играем в дальней комнате. А потом ясно стало – Мария им про деньги рассказала. Она ничего не умела скрывать долго. Задолжала по глупости одному упырю, а дяде признаться боялась. Думала, ляжет под кого, подумаешь – один раз, первый и последний. Руки мне потом целовала, что стручка того отогнал.

Дядя Бичо денег обратно не совал. Понимал – раз дал, значит, мог, тут и говорить не о чем. Получалось, я хорошо вложился, такое всегда окупается, причем с лихвой. И сейчас, целуя Марию в теплый висок, я знал – дядя в просьбе, скорее всего, не откажет. Надо только правильно попросить.


Хасса я искал примерно неделю и никаких результатов не получил. То есть совсем никаких. Мои приятели разных мастей клялись, что этот психопат им не встречался. Известные мне нычки пустовали, там, очевидно, давно никто не жил. Простые пути обрывались один за другим, и первые ноты отчаяния уже прозвучали гаденьким аккордом.

Боялся ли я, что менты найдут его раньше меня? Да, боялся. Еще больше боялся, что он снова усядется в поезд и покатит к чертовой матери. И потому я торопился и думал, все время думал, как же быть дальше.

Логика получалась такая. Если мы с ментами не можем отыскать Хасса в городе, значит, его кто-то прячет, и прячет хорошо. Он не ходит в магазин за продуктами, иначе его давно бы сдали, а жрать, ясное дело, нужно. Видимо, кто-то носит ему еду. Но куда? И кто этот человек? Первым делом я подумал о прежних знакомых Хасса. Почему бы кому-то из них не приютить старого товарища или, что еще вероятнее, любовника? Своих воспоминаний у меня не оказалось, и я пошел к матери.

Разговор получился коротким.

– Столько лет прошло, мальчик, разве я вспомню?

– А ты постарайся.

Я сидел на полу, положив подбородок ей на колени. Шел дождь, и его шепот был громче моего.

– Зачем тебе? – Мать погладила меня по носу.

– Надо, – ответил я, и она не стала возражать.

Свет торшера вычерчивал на ее лице желтый треугольник. Остальное тонуло в ночной тени, вязкой, как старое варенье. Я поцеловал теплую ладонь, спрятался в ней норным зверьком.

– Пожалуйста.

– Хорошо, мальчик, я подумаю.

– И еще. Этот ублюдок… он где-то здесь. Будь осторожна.

– Буду, мальчик, – улыбнулась она и столкнула меня с колен.


На заводе, где когда-то работал Хасс, я ничего не узнал. Сокращенные в годы упадка люди давно осели в других местах. Новый же отдел кадров знать не знал про Хасса Павла Петровича, документы которого затерялись много лет назад. Конечно, я надеялся на мать, но ждать, ничего не делая, не мог. И тогда появилась новая нить, тонкая, путаная, в чем-то даже опасная. Нащупать ее конец было непросто, и я долго прикидывал, как мне поступить.

Говорили, в городе или рядом с ним есть место – вроде район и район, но живут там только свои. Забрести случайно невозможно, прийти без провожатого – тоже. И главное, ментам туда хода нет. Так вот, если свои кого спрячут, привет, пропал человек, нипочем его не найти. Получалось, теоретически Хасс у них затаиться мог. За какие заслуги – неясно, но заслуги меня не касались. Время поджимало, и я торопился размотать все возможные клубки.

Вот за таким клубком я и пришел к дяде Бичо. Если он и не был своим, то знал наверняка, как до них добраться. И мне очень хотелось верить, что Мария, спасенная от долгов и стручка, стоит этой информации.


Дядя Бичо сидел за столом – большой, чуть оплывший, в войлочных ботах. Из-под маечного ворота торчали жесткие волосы.

– Подойди, – сказал он Марии.

Та порхнула птичкой, и дядя поцеловал ее в лоб.

– Чего довольная такая?

Мария прыснула и покосилась на меня.

– Здравствуй, Зяблик, – улыбнулся Милош, младший из братьев.

Старшие кивнули и взяли по куску хлеба из плетеной корзинки. Они были почти одинаковые – густобровые, темноглазые, с толстыми губами и руками. Только Петер говорил хрипло, почти рычал, а Петша бархатно выпевал гласные и слегка картавил.

– Поешь с нами? – Дядя Бичо смотрел ласково, и я подумал, что шанс наверняка есть.

Мария разлила по тарелкам суп – хороший суп, мясной. Я ел и слушал, как кричат во дворе пацаны, пиная мяч. Тяжелый, он бился в стенку с глухим бум-м-м, но Бичо и сыновья стенки не жалели. Здесь жили одной семьей и соседских детей не гоняли, ну разве что совсем обнаглеют. Дом Бичо держал свой, в один этаж, с сенями, кухней и теплыми комнатами. Мария спала в дальней, с окном, выходящим на заросли акации и дровяной сарай. Иногда и я там спал – без сил, без снов, с пустой и глупой головой.

Пацаны спорили, грозили друг другу братьями. Супница пустела, на смуглых лбах выступали капельки пота. А нога Марии в белом носочке гладила мою ногу – от пятки до самого паха.

– Хотел чего? – Дядя Бичо отложил ложку и прищурился.

Он всегда знал, по делу к нему пришли или нет.

– Человека ищу, – я решил не темнить, – спрятанного человека.

Бичо дернул подбородком, и все, даже Петша с Петером, поднялись из-за стола. Мария не спеша подвязала волосы, собрала посуду, хмыкнула куда-то в потолок – обиделась. Но эти дела ее не касались, и обижаться она не имела права.


Когда мы остались одни, Бичо поманил меня пальцем, потом тем же пальцем показал на табурет. Я подошел, скрипя половицами, и сел, куда велели.

– Кто? – Дядя дыхнул мне в лицо вчерашним луком.

– Хасс Павел Петрович.

– Это который? Псих?

– Да.

– Не видал. – Бичо откинулся на спинку стула, мол, не о чем больше говорить.

– Может, кто из ваших видал? – не сдавался я.

– Видал, не видал, – сморщился дядя, – у моих в каждом доме по бабе. А Хасс твой до баб охоч. Сдали бы, и весь сказ.

Я вцепился ногтями в табуретку. Оставался последний вопрос, и задать его нужно было так, чтобы получить ответ.

– А если его прячут… там? Дядя Бичо, вы же знаете…

– Гетто, что ли? – Он покачал головой и поднялся. – В гетто хода нет.

– И вам? – дернулся я. – Не может быть!

– Хода нет, – мрачно повторил дядя и двинулся к двери.

Он не хотел расплачиваться со мной, во всяком случае, расплачиваться так. Хасс жировал в этом чертовом гетто, спал на мягком, не боялся подступающей зимы. Стоило только руку протянуть, чтобы схватить его за шкварник. Но сколько я ни тянул, пальцы мои хватали пустоту.

– Дядя Бичо…

– Дружка своего спроси, Хряща. Он вхож.

– Хряща? – Я вскочил. – Хрящ не скажет, дядя Бичо.

– Скажет Хрящ. Ты ему про гнейс напомнишь.

– Что за гнейс? – удивился я.

– Не твое дело.

Не мое, так не мое.

– Спасибо, дядя Бичо. Вы очень помогли, честное…

– Машку не обижай. – Он кулаком толкнул дверь и вышел в темный коридор.


Пацан рычал, скалил зубы и, как маленький волк, бросался на обидчиков. Те хохотали, пинали его ногами, валяли в грязи. Дурак мелкий, подумал я, влез, куда не надо, теперь получай. В Брошенном краю чужих не жаловали, особенно здесь, на территории Хряща.

– Лежать! – кричали они и толкали пацана в грудь. – Ползи, червячина!

Командовал ими визгливый толстяк в черной кепке – тот самый Жир, что закапывал яму под Берлогой. Я подошел, встал позади него, покашлял. Жир воровато оглянулся, вытер рукавом нос и буркнул:

– Чего?

Остальные расступились, знали – при старшем лучше не рыпаться. Побитый пацан сидел на земле, перемазанный глиной, и мерно всхлипывал. На меня он не смотрел, видно, ничего хорошего не ждал. Лет восемь ему было, не больше. Тощий, с путаными светлыми кудряшками, ручонки – только возьми, хрустнут. Такому бы дома сидеть, а не шляться по здешним местам.

– Где Хрящ? – спросил я Жира.

– Уехал.

Жир нетерпеливо топтался, позыркивая на дружков. Ему хотелось, чтобы я поскорее ушел и расправа над мелким продолжилась.

– Когда вернется?

– А мне почем знать? Я ему что, мамка?

– Прикажут, – зашипел я, – будешь и мамкой, и бабкой, и черт-те чем еще.

– Ну не знаю, честно, – присмирел Жир, – через неделю приходи.

– Ладно. А это у вас кто?

– Кто надо. – Жир снова начал злиться, даже покраснел под кепкой.

– Отпусти, пусть валит.

Пацан вздрогнул, поднял лицо, и я его узнал. Дней десять назад он спер у тетки сумку в автобусе – хитрый, в рваных штанах, с голодными глазами. Да, таким дома не сидится. Если он вообще есть, этот дом.

– Эй! – возмутился Жир. – Мы́ его нашли.

– Вы нашли, а я забираю.

– Не имеешь права!

Он отвернулся, кивнул остальным – мол, бейте дальше, чего стоите.

Я влепил ему оплеуху. Кепка отлетела, на круглом затылке открылась смазанная зеленкой плешь. Под вопли Жира все побежали к сараям, смешно пригибаясь, будто я хотел в них стрелять.

– Ты не понял, что делаешь! – бесновался Жир, отряхивая с кепки грязь. – Отомщу, как два пальца!

– Уж не битыми ли стаканами ты мстишь? – тихо спросил я.

Жир замер, хрюкнул, потом решился:

– Может, и стаканами! Ты карманы-то проверяй.

Отлично, вот и прояснилось – Жирова работа. Куртка тогда лежала на ящике у крыльца, я только сейчас это вспомнил. А он копал рядом, злился и думал, как меня наказать. Придумал, гаденыш. Надо было врезать ему сильнее, до звона по всему Брошенному краю. Но, в принципе, хватало оплеухи и напрочь испорченной игры.

– Чеши отсюда, хренов диверсант, – усмехнулся я, а мелкому бросил: – Вставай.

Жир выругался и вразвалку пошел по пустырю – вроде как ничего не боится и спину не прикрывает. Но я знал, что он трясется от страха, и с трудом удерживался от того, чтобы пугнуть его вдогонку.

Мелкий по-прежнему сидел в липкой жиже, только реветь перестал. Колючие глазенки смотрели на меня с восхищением. Этого еще не хватало.

– Вставай и уходи. Сегодня уже не тронут.

Он поднялся, вытер кровь с разбитой губы и серьезно заявил:

– Ну нет, теперь я с тобой.

Голос у него был колокольчатый, как у девчонки, и шея совершенно цыплячья. Но кулачки сжимались по-взрослому, словно он всегда и все решал сам.

– А ты мне нужен? – спросил я.

Мелкий пожал плечами.

– Вот и ответ. Шагай и дорогу сюда забудь. Больше не помогу.

Темнело, но в сумерках я еще различал светлые вихры и микки-маусов на куртке, слишком легкой для нашей осени. Он тер губу, рыл сапогом ямку и ждал, когда его позовут. Но ждал, разумеется, напрасно. Я махнул ему и пошел к Берлоге – накануне там остался материн хлебный нож. Мелкий запыхтел и потащился следом. Ботинки его чавкали в размытой дождем глине.

Он плелся за мной, как собака или кот, вырванный из живодерских рук. Такого погладишь разок, и всё, потом не отвяжешься. Будет бежать, крутить хвостом и жалко ныть – возьми меня, возьми. Поэтому я решил вопрос разом, без сюсюканья. Обернулся и накричал на него, плохо так накричал, обидно. После третьего «пошел вон» мелкий сник, натянул капюшон и поплелся в сторону жилых кварталов. Я с облегчением вздохнул. Прицеп с ребенком был мне сейчас совсем некстати.


В прихожей стояли большие ботинки, размера сорок пятого, а то и сорок шестого. Висела куртка с мягкой подкладкой и на куртке – шарф. Из кухни непривычно тянуло грибами и рыбой. В дом явился чужой. Я понял это не только по запаху и ботинкам, но и по голосу матери – низкому, с крупинками смеха и стыда. Так она говорила с самцами, то есть годными, по ее мнению, мужчинами. Но сюда самцов еще не водила.

Моего прихода никто не заметил. Болтали, гремели вилками, наливали чай. Я стоял в дверном проеме и ждал. Наконец мать обернулась:

– Мальчик. Ты пришел.

Обернулся и самец.

Песочная щетина, песочные глаза, и в глазах – улыбка пополам с железом. Мол, пришел-то с миром, но уйти – не уйду, хоть тресни.

– Привет, боец, – весело сказал он. – Как раны, заживают?

Случайные встречи одна за другой вырождались в неслучайные. Сначала пацан из автобуса, теперь этот, песочный. Кто он там, врач, кажется? Не зря во дворе у нас ошивался в тот день, когда я руку порезал, – к матери приходил. Думаю, приходил и потом. Сидел вот так, на моей табуретке, чаек попивал, слушал ее крупитчатый голос. А я гонялся за призраком Хасса и ничего не знал.

– Ну, – песочный привстал, – будем уже знакомы? Я Денис Анатольевич, если нравится, просто Денис.

– Зяблик, – я пожал горячую ладонь, – если не нравится, не зови никак.

– Зяблик так Зяблик, – ничуть не обиделся он, – садись, мы тут наколдовали – пальчики оближешь!

Спасибо, одному мы уже лизали руки, и я, и мать. Вели себя тихо, ничего не просили, слушались как могли. И что? Он все равно нас предал и наследство оставил дрянное – матери шрамы, а мне слепой охотничий инстинкт. Вот этот инстинкт и зудел сейчас в самое ухо: «Ату его, Зяблик, ату».

Песочный положил на тарелку кусок рыбы – розовой, с седоватой пленкой по бокам. Из-под сырного припека торчали крупные кольца лука. Видно, он эту рыбу и принес, вместе с грибами, которые я на дух не переносил. Мать, тоже розовая, румяная, села напротив и стала смотреть – то на него, то на меня, словно выбирая, кто лучше. Еда оказалась пресной, чай горьким. Было душно, шумела вытяжка, и в висок мне туго ввинчивался шуруп.

– А мы в поликлинике познакомились, – улыбнулась мать.

– Ага, – песочный хлебнул из чашки, – я педиатр, детишек лечу.

От горячего он вспотел и снял рубашку. На плече, туго обтянутом футболкой, синел недавно набитый часовой механизм. Шестеренки цеплялись одна за другую, искрили. Стрелки циферблата, похожие на змей, показывали семь сорок пять. К запястью спускались сухожилия – вполне человеческие, но оплетающие стальной скелет. То-то детишки радуются, когда это видят.

– Зачем ты ходила к педиатру? – спросил я.

– Мишеньку водила, с третьего этажа. Сима Васильевна приболела, а больше там некому.

– Помнится, тот тебе тоже в клинике подвернулся.

Это была правда, мать разговорилась с Хассом в очереди к врачу. Тогда он еще мог показаться нормальным, и показался, и угробил два года нашей жизни – ее и моей.

Песочный на слове тот напрягся, но лишнего спрашивать не стал.

– Не ершись, парень, – он подлил себе кипятка, – расскажи лучше, чем занимаешься.

– Ничем.

– Так не бывает. Все чем-то занимаются.

– Курьером служу, бумажки туда, бумажки сюда.

Мать слушала нас с интересом, даже вперед подалась. Вырез на ее платье стал совсем глубоким, но песочный в вырез не смотрел.

– Сколько же тебе лет, курьер?

– Шестнадцать, доктор.

– А школа как же?

– Да никак. Дурачок я, слабоумный, не гожусь ни на что. Только бумажки туда-сюда.

Песочный смутился, беспомощно глянул на мать. Та покачала головой, придвинула к себе сахарницу, но сахар сыпать не стала – ложка звякнула о край и снова легла на стол.

– Зачем ты так, мальчик? Нехорошо говоришь.

Я пожал плечами.

– Он у меня умный очень. – Мать опустила глаза, словно ей было неловко. – Позапрошлой весной аттестат получил, за одиннадцать классов. Все пятерки. Дпломов – целый ящик, за математику и по другим предметам тоже.

– Вот это да, – присвистнул песочный, – а чего курьер-то? Учился бы дальше, в люди вышел.

– В люди?! А я уже в людях. Только для тебя они пшик, отброс, нелюди…

– Остынь, парень. – Песочный поднялся, ему явно не хотелось скандала.

А мне хотелось – с криком, яростью, кулаками, бьющими по столу и в лицо. Конечно, допускать этого было нельзя, и я, вцепившись в тарелку, ждал, когда схлынет мутная волна. Песочный молчал, и мать молчала тоже. Только за стеной визжало скрипками радио – негромко, будто скрипки хотели спать.

– Везучий ты, доктор. – Я оттолкнул тарелку, и рыба подпрыгнула в ней как живая. – Все решил, со всеми договорился, и ничего у тебя не болит. А со мной другое! Мне перекантоваться надо. Понять, как там дальше. Считай, что я… в санатории, в Крыму. Считай и не трогай меня, ясно?

Он стоял и слушал – простой, растерянный и очень светлый, как в тот раз, когда хотел починить резаную руку. Железо в его глазах таяло, не сменяясь жалостью. Хороший был человек, но здесь, в моем доме, лишний, и потому я по-волчьи гнал его прочь.

– Это из-за Петра, – тихо сказала мать, – умер Петр-то, вот он все и бросил.


Шесть лет назад я сидел на подоконнике в нашем подъезде. Там всегда хорошо читалось – за хлипкими квартирными дверьми говорили, кашляли, гремели посудой. Мимо ходили люди, большие и малые, с собаками и без. Они скользили как тени, словно их вовсе нет. Наплывали и исчезали снова, а я оставался на своем насесте, смотрел сквозь них и думал… Ну это если книжка оказывалась дельной.

По чести говоря, к десяти годам все дельное в детской библиотеке я уже вычитал. А во взрослую меня не записали. Никто не верил лохматому мальцу с дешевым ранцем. Куда ему, понять ничего не сумеет, а вещи казенные попортит. Конечно. Мои слабомозглые сверстники превращали учебники в хлам, а внешне я от них ничем не отличался. В книжном тогда работала злая тетка, действительно злая, иначе не скажешь. Книг она в руки не давала, на вопросы отвечала лаем, и я презирал ее, как и многих других отсталых теток.

В тот вечер мне досталась обманка. Называлась она звучно, но внутри оказалась насквозь гнилой. Половину текста я просто не понял, и вовсе не потому, что не хватало мозгов. Страницы липли друг к другу, пахли пылью и плесенью, листать их было противно. Дом дышал как обычно – глубоко и спокойно, на верхних этажах шаркали, курили, говорили о чем-то простом. А я злился, жалел потраченного времени и видеть никого не хотел. Особенно его, мрачного дядьку из сорок шестой. Но он встал рядом и выпялился из-под очков на мой неудачный трофей. Спросил:

– Как тебе?

– Дрянь какая-то. – Я швырнул книжку на подоконник.

Дядька гадливо подцепил ее, покачал в воздухе, будто взвешивая, и согласился со мной:

– Пожалуй, да.

Очки у него были старые, в толстой коричневой оправе, волосы с проседью. На плаще темнело пятно – такие, падая, оставляют беляши из домовой кухни.

– Иди-ка за мной. – Он мотнул головой и, чуть прихрамывая, стал подниматься по лестнице.

Сам не зная зачем, я поплелся следом. Двери обдавали нас вскриками реклам и детским ревом. Там, за ними, грели щи, стирали, смотрели новости и ложились спать. И только за сорок шестой дверью стояла тишина. Мрачный дядька жил один, и телик его помалкивал в хмуром ожидании.

Он поковырял ключом в замке и приоткрыл темную щель. Я почти шагнул в эту щель, позвали же как-никак, но дядька толкнул меня в плечо:

– Жди здесь.

Пока я размышлял, обижаться или нет, дядька появился снова.

– На, – он сунул мне тонкую книжицу страниц на двести, – осилишь до завтра, приходи, поговорим. А нет – и ладно, через мать передашь.

Я осилил.

Так началась моя новая пятилетка – рваная, трудная и очень, очень короткая.


Петр Николаевич, тот самый дядька, много работал, и виделись мы довольно редко. Может, потому разговоры наши, долгие и ясные, так запоминались. Горела лампа, бледная, с зеленым абажуром, свет ее резал сумерки неровными ломтями. В одном ломте – очки, в других – бумаги, исписанные мелко и невнятно, чернильница, желтоватые пальцы с папиросой. И сквозь все ломти – дым, сизый, завитый аккуратными кольцами. Жесткое кресло язвило обивкой, но вертеться в нем я боялся, только поднимался над сиденьем и тут же падал обратно. Копчик ныл, ноги немели, но я оставался в комнате и терпел, пока Петр не бросал: «Уходи».

С матерью он едва здоровался – молча приподнимал край шляпы и шел мимо. Мать спокойно отвечала: «Доброго дня», словно не видела небрежного к себе отношения. Через меня Петр передавал ей списки книг, только списки, больше ничего. Она покупала не задумываясь и без всякой обиды говорила: «Вот, мальчик, как сказали». Никому другому я бы не простил такого, а ему прощал. Раз за разом, зная, что предаю самое дорогое. Я не любил его, нет, конечно, не любил. Мы жили по негласному договору, и каждый из нас что-то с этого имел. Даже он, несмотря на то, что я был ему не ровня.

Пятилетка закончилась в мои пятнадцать. Я бежал наверх поделиться – закрыл всю физику, разумеется, с пятеркой. Отметки нас обоих волновали мало, но аттестат мне все-таки хотелось получить красивый. Дверь в сорок шестую, приоткрытая, поскрипывала на сквозняке. Из глубины квартиры неслись незнакомые голоса.

– Да, забираем на Чайковского, – глухо сказал женский.

Мужской крякнул:

– Взяли!

В коридоре зашаркали и как будто что-то покатили.

Сначала я увидел голые пятки, худые и шершавые, а потом и остальное, накрытое простыней. У остального не было лица, только выпуклость под легкой тканью. Двое парней в сизых куртках и таких же штанах потащили все это вниз, снова ногами вперед, и я долго еще видел синеватые ногти на голых, чуть скрюченных пальцах.

– Не стой тут, милый. – Тощая Сима запирала сорок шестую. – Уехал Петр, навсегда, и ждать его не надо.

Я бросился к себе, оскальзываясь на ступеньках, сжимая зубы и кулаки. Долго возился с замком, а когда наконец справился, понял, что не могу идти. Сидя на давно не чищенном коврике, я даже не ревел – только громко ругался и колотил по каменной плитке. Там меня и нашла мать. Втащила внутрь, отмыла, отпоила чаем с травой. Я хотел спалить свои книги, прямо в шкафу, будто в запертом доме. Но не спалил. Я забыл их, как забыл того человека – вместе с его очками, папиросами и голыми синеватыми ногтями.


Хрящ вернулся в город в начале октября. Холодало, осины девственно краснели, и я начал топить в Берлоге печку. Дрова мне разрешали брать у Бичо за помощь по хозяйству и прочие заслуги. Мария складывала в рюкзак пахучие поленья и грозила:

– Смотри! Если для девки топишь…

Она не знала, где стоит Берлога, и ревновала к ней не меньше, чем к воображаемым девкам.

Когда струйка дыма вытянулась и над времянкой Хряща, я отправился в гости. Пустырь между нашими территориями взмок, расплылся, и приходилось прыгать с доски на доску, чтобы не пачкать ботинки. В доме меня Хрящ не принял, отвел в сторонку – там стояли деревянный стол и лавки, кое-где покрытые влажным мхом. Прежде чем сесть, я подложил рюкзак. Хрящ же плюхнулся прямо так, словно штаны его вовсе не промокали.

– Случилось чего? – Поросячьи глазки глядели без приязни.

– У тебя пока нет. – Я откинулся назад, и спине сразу стало сыро.

– Ой-ой, – заелозил Хрящ, – чувствую испуг.

– Приятно слышать.

Это был первый раунд, примерочный. Оба мы размялись, показали мускулы, но драка как таковая еще не началась.

– Жир говорит, ты игрушку у него стырил? – Хрящ выложил на стол землистые ручищи.

– Взял, – поправил я, – Жир твой тявкает много, за то и наказан.

В лещине, растущей вдоль забора, загудело. Ветер ахнул, вырвался из кустов, слизнул со стола подсохшие листья. Полетел дальше, к пустырям, попутно сдирая платья с робких осин.

– Надо-то чего? – вдруг спросил Хрящ и поглядел нехорошо, в переносицу.

– В гетто надо. И лучше сегодня.

Он вздернул брови, согнутым мизинцем постучал по столу, а потом мне по лбу, условно, конечно. Коснись он меня, и разминка бы в два счета переросла в бои без правил.

– Что ты там забыл, болезный?

– Думаю, человечка одного прячут, моего человечка. Хочу вернуть.

– Ух, ты, – хмыкнул Хрящ, – твоего-о-о. Выслужиться надо, чтобы прятали, и не одним местом. Выслужился твой человечек?

– А сам ты выслужился?

– Я-то? Само собой, – гордо ухмыльнулся он, и в проеме рта зажелтели косые зубы.

– Ну так веди! Если тебе это можно, конечно.

Пробный удар прошел по касательной. Хрящ спрятал зубы, вытащил смятую пачку сигарет и бросил ее на стол.

– Твой интерес уяснил. Мой-то в чем, а, Зяблик?

– Скажи, сколько ты хочешь, деньги есть.

Хрящ мелко рассмеялся:

– Вот смурной! Денежек хочет дать.

– А что, денежки не нужны, Хрящ? – как будто удивился я.

– Нужны, Зяблик, нужны. Только цена тут другая.

– Какая же?

– Никакая. – Он поджег сигарету, вдохнул, выпустил вонючий дым. – Не место тебе там, понял?

Коц! Первый апперкот заставил меня закашляться и взять паузу. За спиной Хряща, метрах в двадцати, замаячили пацаны, и среди них – Жир, на этот раз в трикотажной шапке. Курили, поглядывали недобро, но с места не двигались. Ждали.

– А что бы ты сказал… ну, к примеру, про гнейс?

Ответный кросс пришелся ему в печень. Он чуть не выронил сигарету и смотрел ошалело, как разбуженный пес.

– Чего-чего?

Гнейс. Знаешь такую штуку?

– Ну допустим. – Он уже совладал с собой и снова барином развалился на скамейке.

– Тогда идем в гетто. Сейчас.

– Вот что, болезный, – Хрящ подобрался, глазки его превратились в прорези, – за так не поведу, гнейс там или не гнейс, мне по барабану.

– А за как поведешь?

– Пфф, – фыркнул он, – сделаешь, что скажу, и в расчете.

Новый удар опрокинул меня навзничь. Куда-куда, а в рабство не хотелось совершенно, о чем я Хрящу и заявил. Тот пожал плечами:

– Ну вали, раз так.

Вариант вали не годился совсем. Фактически гетто было последним шансом, и не раскрутить этот шанс по полной я не мог. Заметив мои колебания, Хрящ зашептал:

– Не боись, чистюля, плохого не попрошу. Все по силам, почти все по закону.

– Смотри, обещал. – Я нехотя протянул ему руку.

Пожатие вышло вялым и потным, оно не годилось для толстошеего Хряща – так же, как не годились для меня навязанные им условия. Бой окончился вничью, но мне почему-то казалось, что он позорно проигран.

– Жир! – крикнул Хрящ через плечо. – Самогоныча тащи! Обмоем договор-то, а, Зяблик?

Я поднялся:

– Нет, Хрящ, не обмоем. Лучше скажи, когда пойдем.

– Ну уж не сегодня. Время настанет – пацанчика пришлю, любимого твоего. – Он кивнул на Жира, бегущего к дому за бутылкой. – А пока жди и помни – услуга за услугу.


При первых заморозках рябина, растущая у Берлоги, стала сладкой. Я обдирал темно-красные кисти и горстями закидывал ягоды в рот. После таких набегов хотелось мяса, и я отправлялся за пирожками в ближайшую столовку. Потом сидел на скрипучих качелях, жевал и смотрел на запад – с той стороны в любой момент мог появиться Жир. Но дни шли, а Жир не появлялся, и я уже подумывал, не напомнить ли Хрящу про уговор. Хотя, конечно, для меня это стало бы потерей чести.

Когда однажды в западных кустах мелькнуло яркое, я выронил пирожок и соскочил с качелей. Солнце царапнуло шапку с помпоном, вязаный шарфик, и я разочарованно сплюнул – этот мелкий придурок снова явился в Брошенный край. Ну-ну, хрящевые шестерки будут только рады. Я сел обратно и стал смотреть, как он вприпрыжку несется ко мне.

– Привет! – Остановился метрах в трех, помахал концом шарфа.

– Чего надо? – огрызнулся я.

– Вот, смотри! – Мелкий вытащил из кармана часы, вскинул их над головой. – Тебе принес!

Замер, хлопая глазенками. Наверное, ждал, что я растаю, набегу на эти часы, кстати, дорогущие, всплакну. А я не всплакнул. Ворованного мне было не нужно.

Тощий голубь подкрался к упавшему пирожку, клюнул его раз, другой. Отпорхнул испуганно и снова налетел. Сородичи паслись вдалеке, и он торопился урвать побольше, пока остальные не оттолкали его сильными крыльями. Мелкий смотрел на голубя с завистью, крупно сглатывая. Но броситься в пыль и отнять у птицы добычу не решался. Или считал, что это слишком даже для него.

Я поморщился и вытащил из рюкзака пакет – там еще немного оставалось.

– На, ешь.

Мелкий робко шагнул и остановился, как будто не верил. Потом двумя руками схватил пакет и прижал его к груди.

– Тепленькие…

– Да ешь уже! – Размазывать сопли я не планировал.

Он послушно уселся на ящик и скоро зачавкал, радостно жмурясь. Солнце грело мне затылок, а ему исцарапанный нос и старые сапожки на молнии. Пахло дымом – протопленная Берлога дышала во всю трубу.

– А что, дома не кормят? – спросил я.

– Когда как. – Мелкий засунул язык в пирожковое нутро.

– С кем живешь-то?

– Папка, мамка, как положено.

– Папка пьет?

– Еще бы, – улыбнулся он, словно гордился папкиными запоями. – Мамка не пьет, вкалывает, полы в больнице моет. Вечером что сготовит, то папка съест. А я как успею.

Наползла туча, и качельные перекладины стали по-зимнему холодными. Наевшийся мелкий дышал на мерзлые пальцы, пустой пакет валялся у его ног.

– Возьми часики. – Он шмыгнул носом и протянул свой глупый подарок.

– Иди ты, – отмахнулся я.

Туча шевельнулась, и крупные капли забарабанили по пыльной земле. Мелкий тут же натянул капюшон, но не сдвинулся с места. Только часы за пазуху спрятал. Дождь усилился, и я рванул от него под крышу, в тепло и сухость натопленной времянки. Скинул куртку и нырнул в одеяло, чуть колкое, тяжелое, выменянное прошлой весной на медный подстаканник. Хотелось лежать и лежать, слушать мерный стук, заснуть под него, но что-то мне мешало, и я, конечно, знал, что именно.

Этот мелкий урод все так же сидел на ящике и ежился внутри намокшего пальто. Надо было бросить его там, но я почему-то не смог.

– Эй, иди сюда! Хватит цирка-то…

Он вскочил, засуетился, бросился со всех ног. Ввинтился в Берлогу, толкнув меня от двери. Прилип к печке и, виновато улыбаясь, выдохнул:

– Здо́рово!

Я снова завалился на топчан и свернулся клубком. Пусть обживается, раз уж пришел. Теперь не выгонишь. Свет из окна лился жидкий, и мелкий в нем походил на скелет с черными провалами глазниц. Шапку он снял, высыпав кудряшки, молнии на сапогах расстегнул, в общем, вид имел вполне домашний. Глазки его шарили по комнате, то и дело загораясь. Особенно ему понравились подсвечник на три свечи и бидон с ягодами на боку, еще советский, мать говорит, ходила с таким за молоком и квасом.

– А там что? – Мелкий кивнул на вторую дверь, запертую на висячий замок.

– Жены, конечно, – усмехнулся я, – знаешь про Синюю Бороду?

– Не-а, – помотал он головой, – открой, хочу посмотреть.

Нехотя я сполз с топчана и выудил ключ со дна жестяного ведра. Замок открылся не сразу, сначала покряхтел – видно, пришла пора его смазывать.

– Где, где жены-то? – Мелкий озирался и хлопал ресницами.

В подсобке не было ничего, кроме полок со всяким хламом и присыпанного стружкой верстака. Печка выходила сюда одним своим боком, и волна мягкого тепла кутала нас с головы до ног. Здесь всегда стояли сумерки, даже в яркие дни, и в сегодняшних сумерках я видел, как маленький кудрявый зверек шныряет по углам, что-то нюхает, трогает мои вещи. Видел и почти не злился. В конце концов, юркий напарник из серии лишь бы не прогнали может оказаться весьма кстати.

– Ладно, оставайся, будешь пока при мне. – Я взял его за плечо, легонько встряхнул. – Только не воруй, узнаю – пойдешь к чертям.

– Не врешь?! – закричал он и резиновым мячиком запрыгал по комнате. – Ура! Ура!

Тогда я и решил, что он будет Мелким. Как его звали в гадюшнике, именуемом семьей, значения не имело. Все значения были здесь, в моей полутемной Берлоге, поливаемой октябрьским дождем.


Хитрый был взгляд у Клима Иваныча – вроде блеклый, из-под жиденьких бровей, а буравил насквозь. Сидел Клим на краешке табуретки и даже папку с бумагами на коленях держал, мол, на стол безгигиенно, как-никак обеденный. Он играл из себя простачка, мелкопоместного мента в низкой должности. И говорил соответственно – присаживаясь на гласные и роняя уголки губ.

– Не пойму я вас, Анна Николаевна, – качал он головой, – как же вы не боитесь?

Мать разливала чай по гостевым кружкам и тихо отвечала:

– А чего же бояться?

– Да хоть вы ей скажите, – Клим стрельнул глазами в песочного, – вижу, разумный человек. Уж не одно нападение! И все где-то здесь, рядом с домом вашим. Бродит он тут, понимаете? А ну как кинется на вас, Анна Николаевна?

– Искать надо лучше, – буркнул песочный, – чтобы не бродил.

Новость о том, что мать сожительствовала с Хассом, пусть и десять лет назад, выбила его из колеи. Он нервно крошил хлеб и глядел потерянно, как ребенок, забытый на скамейке.

– Обижаете, – Клим кашлянул в кулак, – ищем, ей-ей, ищем. И найдем, дайте срок. А вы, Анна Николаевна, обещайте по темному времени дома сидеть. Слыхали, что было-то на днях? Вашего возраста женщину – нагнал, повалил, одежду разорвал. Хорошо, жива осталась.

Вот спасибо, Клим Иваныч! Я шевельнулся в своем углу, протянул руку за кружкой. Тетку, конечно, жаль, будет теперь лечиться годами и дрожать по ночам. Но для меня эта новость – мед в уши. Значит, здесь еще Хасс, не ушел с концами, не уехал в теплые края.

– А ты, – Клим повернулся ко мне, – помнишь дядю Пашу?

– Чуть-чуть помню, – я старался говорить спокойно, – толстый такой и кричал много.

– Вот! Уже тогда болел, – наставительно сказал Клим, – а теперь совсем плохой. Бдительны будьте, Анна Николаевна, и если что увидите, звоните, ладно?

Он положил на край стола визитку, старую, жеваную, с заломленным уголком. Залпом выпил подстывший чай и, прижимая к себе папочку, пошел одеваться.


Песочный закрыл за Климом и прислонился к косяку.

– Вот так квас, – протянул он.

– Ты сердишься? – Мать взяла его за локоть.

– Не сержусь, дела прошедшие. Но твоя беспечность… глупо же, Анна!

Мать пошла в комнату, и он, ссутулившись, поплелся за ней. Зажгли торшер, я понял это по тихому щелчку, задвинули шторы.

– Ничего он мне не сделает. – За прикрытой дверью голос ее звучал гулко.

– Откуда ты знаешь?!

– Знаю и не боюсь. И ты не бойся.

Они перешли на шепот, быстрый, горячий. Мать просила, смеялась короткими вспышками, он почти ее не слушал. А я так и стоял в коридоре, только шапку на уши натянул, меховую, чтобы не знать, как у них будет дальше. В темном зеркале мой двойник, прикусив губу, мял областную газету, и пальцы его чернели и пахли краской.

Мать выскочила ко мне минут через десять.

– Я же нашла, мальчик!

Половинка воротника на ее платье перевернулась и слепо светила изнанкой.

– Что ты нашла?

– Открытку, с Новым годом!

Три рисованных зайца в колпаках плясали вокруг елки, у одного из них на морде стоял почтовый штемпель. Я перевернул открытку и прочитал:

Дорогие Аня и Паша!

Поздравляем с зимним праздником. Желаем здоровья, успехов в работе и мирного неба над головой. Не забывайте нас и приходите в гости.

Андрей и Лиля Пименовы


Написано было женским почерком, видно, Лиля Пименова это и сочинила. Причем сочинила в том году, когда мне исполнилось шесть. Сглотнув, я нащупал выключатель, и на открытку вылилась лужа света. Отправителем значился Андрей Семенович Пименов, проспект Крылова, десять, квартира пять. Получателем – Хасс Павел Петрович, проживающий по нашему адресу.

– Ты ведь этого хотел? – Мать смотрела на меня ласково.

– Да, спасибо. – Я погладил ее по плечу.

В тот год, когда мне исполнилось шесть, мы почти так же стояли в коридоре. Она – на коленях, а я на тощих маленьких ножках. Терлись носами, держались за руки. В комнате, совсем рядом, цедил холодное пиво Хасс. Цедил и кричал:

– Что вы там шепчетесь? Устроили маевку! К чер-р-р-товой матери разгоню!

Новый, песочный человек не кричал ничего. Затаившись в той же комнате, он ждал, когда я наконец уйду и оставлю их в покое.


Большой черный кот терся о мои ноги, пачкал штанины шерстью. Мяу у него было басовитое, с подфыркиванием. То ли ласки хотел, то ли корма, но я в чужом доме ни тем, ни другим не распоряжался. Андрей Семенович Пименов, худой, длинный, с печально обвисшими усами, варил в бежевой турке кофе.

– Пашка-Пашка, – качал он головой, – поизносился. Но ты, раз сын, плохого о нем не думай. Это все болезнь… без болезни бы он ого-го… Пашка-то наш.

Идея представиться хассовым отпрыском оказалась весьма удачной. Пименов вмиг потеплел, разулыбался и даже пригласил к столу. Сразу же спросил, не Веркин ли сынок. Наличие некой Верки меня порадовало, и я бодренько заявил, что приехал из другого города и матери моей здесь никто не знает.

– Ищешь, значит, батю… Это ты молодец. – Пименов плеснул в белую чашечку пахучего кофе. – На, попей. И сухарик бери, они у нас вкусные, с изюмом.

Кот поерзал задом по полу, напрягся, вскочил на стол. Сунул нос в вазочку с сухарями, поморщился и развалился кверху пузом на мятой скатерти.

– Андрей Семенович, помогите! Пусть больной, но ведь отец. – Я решил поддавить на слабое место.

– Как же тут поможешь? – удивился Пименов. – Полиция вон ищет, и то не находит. Ты подожди немного. Поймают его, тогда и сходишь на свидание. Сыну не откажут.

– Но где он может быть? – настаивал я.

– Да где угодно. Квартиру продал, лет семь назад, перед отъездом. Уезжал он, надолго. Может, в Ростов, а может, и вовсе на север… Друзей растерял, еще пока болел, не нужны мы ему стали. Разве что бабы… с этим у него проблем не бывало.

– Дайте, пожалуйста, адрес старой квартиры, – попросил я. – Мало ли, знакомые остались.

– Дам, отчего же не дать. Но вряд ли там что-то знают. С соседями он особо не дружил.

Пименов погладил кота, и тот зажурчал, довольно жмурясь. Кофе давно остыл, но мне не хотелось пить.

– А расскажите про этих… баб.

– Ну что рассказать, – Андрей Семенович хрустнул сухарем, – три штуки их, заметных. Одна – законная супруга. Чистенькая, из приличных. То ли Вика, то ли Дина… памяти на имена совсем нет… Может, вообще Аня?.. – Он задумался. – Хотя нет, Аня вроде дочка их была. Хорошая такая дочка, глазастая, на фото видел. Но не выдержал Пашка, сбежал, лет пятнадцать уж как, больно пилила его жена.

– Адрес знаете?

– Найду, на Космонавтов где-то, у меня записано. Кстати, вторая баба точно Анька была! И в том же районе проживала. Но у нее не ищи, она не спрячет. Накрыло его с Анькой, здорово накрыло. Едва не сел тогда. Поколотил и ее, и сынка… сейчас он взрослый уже, сынок-то, вроде тебя.

Загрузка...