Рэна пришла провожать их к поезду. Сидели на выщербленной скамейке.
– Ну ладно куру не желаешь, яйки хоть возьми, – уговаривала она Полину, пряча в тряпичную сумку жареную курицу, завёрнутую в газету.
– Говорю ж тебе, меня от запахов еды в дороге тошнит, – отмахивалась от неё мама.
– Ты что, с мозгами поссорилась? Двое суток трястись, вы там с голоду помрёте. О себе не думаешь, хоть о ребёнке подумай!
Соня улыбнулась, глянула себе под ноги. Скамейку наискосок закрывала тень от козырька вокзала, а вот ноги торчали на солнце, пряжка на сандалиях раскалилась и жгла.
– Не двое суток, а день и две ночи, – поправила её Полина. – В поезде есть вагон-ресторан.
– Не смеши мои нервы! Что там за ресторан, дадут тощий суп – и сиди хлебай! У тебя что, есть миллион, чтобы так себя вести? Предлагают – не берёт, спрашивают – ресторан…
– Рэночка, ну не обижайся. Спасибо тебе! – Полина прильнула к её боку. Тут же отпрянула – жарко.
– Торт хоть возьмите, – смягчилась та. – Диточка, возьми, твоя мама меня не слушает.
Полина еле заметно кивнула.
– Спасибо. – Соня поставила торт на колени. Коробка была немного приплющена, в жирных пятнах от крема.
– Расскажи лучше, что с домом? – попросила мама. – Сильно пострадал? Как там улица ваша?
– А шо там страдать – трещина пошла, из ЖЭКа приходили, замазали, сетку какую-то прилепили. Сказали, закрасят. Жить будем, Полиночка, не переживай. Жить будем. Туристы вон разъезжаются – испугалися. А что бояться-то? Уже всё случилось. Два снаряда в одну воронку не падают.
Со свистом и тихим постукиванием к перрону подошёл состав.
– У Гришеньки-то Хорта издохла. Дитё из-под завалов вытащила, а саму придавило…
Полина опустила голову: знаю-знаю.
– Хорошая была собака. Защитница.
– Так я что говорю: щенину подобрал! Окрас – ну вылитая она! Хортой и назвал. Я ему: нельзя так, чтоб два раза одной кличкой. А он мне: не могу иначе, Рэночка, Хорта она, и всё тут. И дворняга какая-то к ним прибилась. Щенина, говорит, с ней расставаться отказалась. Ишь ты!
– Ну это же отлично! – Мама обрадовалась. – Григорию будет чем заняться. Здорово, что он не один! Сонечка, пойдём.
Соня вскочила со скамейки, потянула за лямку сумку.
– Не торопись вперёд меня, – нежно отпихнула её Рэна, – донесу вам багаж до порога вагона.
Она легко закинула их «багаж» на плечо:
– Что ж вы так бедно живёте – на двоих одна сумка? – и вдруг схватила Сонину голову огромными руками, прижала к груди, всхлипнула. – До сих пор от вашей истории в обмороке лежу. Счастье-то какое, что ты нашлась! Счастье-то!
Жара спадала по мере того, как они приближались к Москве. Соня поджала колени к подбородку, смотрела в окно. Ей нравилось покачивание поезда, бегущие мимо поля. Иногда, прямо возле рельс, возникали дома с огородами: покосившийся сарай, парник, натянутый на палки. Растительность уже поменялась: кудрявая и бурная южная сменилась на прямоволосую среднерусскую. Тополя, берёзки.
Утром, когда они остановились на какой-то платформе, вагон окружили бабушки, показывали в окна корзинки с пирожками, печёную картошку. Мама купила лукошко малины и несколько гроздей лесных орехов. Поезд тронулся дальше, Соня посмотрела на часы: семь утра. Это во сколько ж надо встать, чтобы всё приготовить и поспеть на станцию…
После этой остановки был целый день. Сухой горячий ковёр под ногами, деревянные перила вдоль окон, солнечные лучи, бегущие за поездом. К вечеру Соня устала, спала наяву. В купе вошла мама с чаем и пакетом с едой из вагона-ресторана на локте.
– Ну что, одна ночка осталась, а утром уж дома будем, – нежно сказала она.
Мама теперь всегда была тихой, ласковой, вглядывалась в лицо. Соня сердилась, когда замечала это вот мамино скрываемое волнение, слёзы за радостной улыбкой, краткое прикосновение к руке. «Но ведь она такое пережила», – тут же одёргивала себя. Соня пропала на три долгих недели, а потом нашлась. Жаль, что сама почти ничего не помнит.
Глаза моргали медленно. Всё вокруг поплыло. Яркий внезапный сон показал ей статую мужчины, сделанную из воды. Не ледяную – вода была живой, она лилась, струилась и переливалась, и статуя от этого шаталась из стороны в сторону, как пьяная. Соня поняла, что спит сидя, и вскинулась, испугавшись, что упадёт.
Перед ней стоял Кот-Книга.
– Здравствуй, – сказал он.
– Здравствуйте, – ответила Соня. – Как вас зовут?
Теперь, при свете ламп, было заметно, что существо очень старое. Над глазами нависали брови, отчего морда имела вид суровый и мудрый. Кот-Книга не ответил на Сонин вопрос, а лишь зевнул, обнажив жёлтые клыки. Девочка попыталась прочесть название на переплёте, но слова были ей непонятны. Точки, закорючки, что-то вроде арабской вязи.
– Извините, а про что вы? – робко спросила девочка. – Ну, вы Книга – о чём? Что в вас написано?
– Всё. – Кот-Книга повернулся к ней спиной, зашелестели страницы. Строки замелькали у Сони перед глазами. Веды, Коран, Трипитака, Библия, Танах…[9] Все книги мира, все его истории проносились перед ней. Истина и ложь, добро и зло, главное и второстепенное. И то, что было вначале. Слово.
– Смотри, – сказал Кот-Книга и исчез.
Соня посмотрела.
Каким-то образом она оказалась в другом поезде. Столик купе был не серебристо-глянцевый, как у них с мамой, а болотный. Напротив сидел незнакомый старик, а по столу косолапо топал маленький крокодил. Соня вздрогнула: старик смотрел прямо на неё. Нет, не на неё, а мимо. Она была воздух, мелькнувшая тень, невеличка, и старик её не видел. Кто-то ещё был рядом. Девочка повернула голову и заморгала:
– Марта? – но тут же сообразила, что ошиблась.
Не Марта, а похожий на неё мальчик.
– Эй! С тобой всё в порядке? – Соня заглянула ему в лицо и увидела, что глаза у того игрушечные, неживые, будто две прозрачные пуговицы.
Когда гадалка – смуглая такая, бородавчатая – сказала Тиме Соловью: «Око в битве лютой потеряешь, а вослед в рать многочисленную вступишь, покои охранять», он, как сейчас помнил, подумал: «Не, ну глаз – это вполне, дерусь много в последнее время. А чтоб в войско какое пойти – нетушки, это ты, баба, брешешь».
Но, как это часто бывает с предсказаниями, оно сбылось полностью. Правда, совсем не так.
Зря он, конечно, к Илюше тогда под Киевом полез. Распетушился, бывает. Но когда тот приволок его в град престольный, Тима обнаружил себя на ступенях не царских палат, а совсем иной организации. Пока ему наконечник из глаза вынимали да говорили что-то, так больно было, что Соловей ничего не соображал. Суть вроде состояла в том, что на нашей же земле есть другой мир, будто бы за стенкой. Однако за тем, чтобы никто за эту стенку не заглядывал, следить надо. Если уж кто проделал дыру да шагнул, таких наказывать, а дыры эти заделывать побыстрее, потому что вызывали они «беды лихие». И за этим за всем целая рать следила, точнее – тайная организация.
В общем, эти, ответственные за миропорядок, смекнули, что он свистом стенку между мирами укрепляет. Туда, в мир тот, попасть при помощи звука можно было: споёшь как-то по-особенному – и дыра в воздухе, иди по другую сторону. А у Соловья способность наоборот обнаружилась: он свистел – разломы от этого затягивались, дыры зарастали.
Под конец встречи глаз ему перевязали, выдали мешок с ушными затычками и сообщили, что вместо казни отныне он у них на службе. Ну, насчёт казни – это они погорячились, прикончить его не так просто, а вот про службу Соловей вдруг подумал: «А почему бы и нет? Это может оказаться забавным». Тима любил веселиться.
И, надо сказать, восемь столетий спустя Соловья всё устраивало: Общество по Охране Равновесия, или ОпОРа, перебросило его в столицу, которая теперь находилась в Москве, некогда захудалом городишке, обеспечило жильём, платило неплохо и, в общем и целом, было не очень требовательно. Официально он числился в отделе по контролю за существами, страдающими лунатизмом, на деле же в основном лодырничал.
Двадцатый век выдался затейлив. За свою не так чтоб короткую жизнь Тима не мог припомнить ничего подобного: декадами время тянулось однообразно, наматывалось на планету серой лентой, повторяющимися волнами. Лошади, дилижансы, сточные канавы, ночная тьма, лучины, керосиновые лампы.
И вдруг – бадабум! Большой взрыв прогресса! Конечно, всё началось чуть раньше, когда одарённый и наглый юнец по имени Бенджамин Франклин[10] изобрёл электричество. Однако эти опыты ограничились лишь тем, что он бил током зазевавшихся друзей и хохотал. А потом и вовсе отвлёкся на дела, которые казались ему тогда более важными[11]. Соловей его не винил – сам как-то наступил на эти грабли, пару десятков лет наслаждался безграничной властью, строил дворцы, пока не понял, как это скучно, да ещё и кучу времени отнимает. Пришлось тогда устроить небольшой спектакль и слинять. Вспомнить стыдно. Но речь не об этом.
Как бы то ни было, факт остаётся фактом: именно двадцатое столетие изменило Землю до неузнаваемости. Города засияли ночными фонарями, витринами, вывесками. По улицам помчались автомобили, автобусы, трамваи. В небе появились самолёты, в домах – холодильники и центральное отопление.
Но человек на этом не останавливался – он захотел освоить космос, опуститься в глубины океана. И, что не менее важно, – изобрёл кинематограф. Соловей до сих пор не мог привыкнуть: движущиеся люди на экране вызывали у него дрожь восторга. А радио? А мультики? А соковыжималки? Это ж чудо расчудесное!
Но вместе с соковыжималками пришли подводные лодки; вместе с трамваями – танки; вместе с кинематографом – атомные бомбы. Прав был писатель: «Если не смеяться над двадцатым веком – надо застрелиться. Но долго смеяться тоже нельзя – взвоешь от горя»[12].
Для Тимы новый век стартовал не зимой 1901 года, а летом 1914-го – когда началась война, которую люди развязали, чтобы испытать технические новинки для массового истребления. Он был тогда в Сараево, заращивал несанкционированно открытый разлом, который и вызвал нарушение баланса: какой-то идиот с тонкими усиками по фамилии Принцип пробрался с той стороны на эту и убил австрийского эрцгерцога[13]. Надо сказать, усы стали для нынешнего века бичом: последние лет девяносто любое большое зло имело у себя под носом растительность разной степени убогости. Поэтому Тима брился тщательно и не позволял щетине отрасти хотя бы на миллиметр.
Опоровцы пытались исправить косяк и остановить грядущий ужас. Но людям слишком сильно хотелось опробовать свои убийственные игрушки. Кто застрелил бедного эрцгерцога, оказалось совершенно непринципиальным.
А ведь это было только начало: впереди мир ждала вторая война.
Впрочем, ОпОРа процветала. Все эти события требовали расширения штата и дополнительного финансирования. По стране открывались филиалы организации. Если в начале девятисотых опоровцы следили за порядком только из Москвы и Санкт-Петербурга, то к пятидесятым годам подразделения появились во всех крупных городах. Специальные отделы вербовали всё новых и новых агентов. Было введено правило: если сотрудник уходит на пенсию, он должен найти и обучить человека себе на замену.
Технический прогресс тоже не обошёл ОпОРу стороной: транспортный цех постоянно приобретал автомобили, которые год от года становились всё более навороченными, складские развлекались закупками телефонов и новомодных вычислительных машин. На крыше в главном офисе стоял даже казённый вертолёт.
По стране протянулись провода мгновенной связи, полетели почтовые самолёты.
Соловей стоял в пустом дворе. Жара разогнала всех по дачам. Пыльный московский август. Тима оглядел унылый пейзаж и негромко продекламировал:
– Нас мало – юных, окрылённых, не задохнувшихся в пыли, ещё простых, ещё влюблённых в улыбку детскую земли. – Высохшая лужа как раз корчила лыбящуюся рожу всеми трещинами. – Мы только шорох в старых парках, мы только птицы, мы живём в очарованья пятен ярких, в чередованьи звуковом. – Соловей поджал ногу и ловко пропрыгал нарисованные на асфальте классики. – Мы только мутный цвет миндальный, мы только первопутный снег, оттенок тонкий, отзвук дальний. – Он крутанулся на месте и перескочил из одной тени тополя в другую. – Но мы пришли в зловещий век[14].
Сверился с бумажкой: первый подъезд, пятая квартира. Здесь проживал его старый знакомый Плутовский. Барыга.
К «лицам, страдающим лунатизмом» прилипло точное прозвище: телевизоры. Хотя о таких, как этот Плутовский, ещё во времена царя Гороха знали. Разломы они не открывали. Никакого вреда не наносили. Но когда засыпали, попадали на ту сторону. Там – только смотреть могли, ни на что не влияли.
В основном телевизорами были кошки да совы. Но в последнее время среди них стало всё больше людей. А там, где в дело вмешивается человек, всё рано или поздно идёт наперекосяк.
Кто-то из них и сообразил, что сны про ту сторону приносят удачу. Что именно после них на работе дают надбавку; на отлично сдаётся сессия; отыскивается давно потерянная вещь. Телевизоры поняли, что выносят из своих снов на коже и на одежде какие-то частицы, которые творят бытовую магию: посыпал пару пылинок на пол – тот чист; добавил в стиральную машину – бельё гладить не надо.
Они были совершенно правы.
Та сторона была основной. А наша – отражением.
Физики с нашей стороны знали только про Стандартную модель и четыре фундаментальные силы: гравитацию, электромагнитную силу и две ядерные, сильную и слабую.
Без гравитации мир вообще не смог бы собраться во что-то путное, одни газы бы туда-сюда летали. Ну, как на Юпитере или Сатурне.
Без электромагнитных сил твёрдые тела не были бы твёрдыми, а жидкие – жидкими, одним медузам было бы раздолье. Правда, совершенно непонятно, где бы они обитали, вода-то тоже бы исчезла. К тому же не существовало бы света.
Без сильных ядерных сил у тел не было бы массы, что, конечно, вполне устроило бы некоторых особ женского пола.
Без слабых – не светило бы Солнце, что вряд ли кого-либо устроило бы, разве только вампиров.
В общем, Стандартная модель объясняла все материальные процессы. Кроме тээм – тёмной материи, хоть её-то во Вселенной было в пять раз больше всего остального.
Тээм учёным была непонятна, принцип её работы не изучен. Она не входила ни в какую модель, о ней не писали в энциклопедиях, её не проходили на уроках физики. Учебники о тёмной материи умалчивали, школьники не отвечали на вопросы о ней на викторинах и олимпиадах.
Это невидимое, игнорируемое всеми научными трактатами вещество просто витало по миру без всякого объяснения.
Но объяснение, конечно, было: просто тээм была с той стороны.
Там ею было пропитано всё. Именно тёмная материя создавала новое.
Поэтому всё начиналось на той стороне. А здесь пожинали последствия, и последствия эти были наполнены смыслом далеко не всегда. Честно говоря, чаще всего то, что творится здесь, было вообще непонятно. Иногда Соловью казалось, что эта сторона лишена самого главного: логики.
Однако частицы тээм всё-таки проникали сюда. Попадая на эту сторону, они поначалу сохраняли свою генерирующую силу. Поэтому их можно было использовать как удобрения. Или для починки электроприборов. А также – для хорошего настроения, мелкой или большой удачи (в зависимости от дозы), как любовный эликсир, в качестве витаминов или даже лекарств.
Но срок годности был недолгим. Местный воздух губителен. Пару недель, ну месяцок при правильном хранении – и тээм становилась бесполезной.
Телевизоры наловчились тащить её из снов – спали в специальных липких костюмах, а потом соскабливали с них её частицы. Пока ОпОРа догадалась учредить специальный отдел по контролю за их безобразиями, у этих малых давно всё было в порядке – и с деньгами, и со здоровьем, и с везучестью.
Соловей оглянулся. Входить через дверь было рискованно: наверняка тээм обсыпана. С его намерениями лучше не соваться: либо об порог споткнёшься, либо отвалившимся косяком по затылку получишь. Стоило попробовать через окно. Но не хотелось.
Пока он размышлял, ковыряя мыском туфли мясистый куст травы, из подъезда появился сам Плутовский. Шёл прямо Тиме навстречу.
– А, Соловей, – кивнул он. – Как дела?
– Как сажа бела. – Тима удивлённо прищёлкнул пальцами. – Что, и удирать от меня не будешь?
– Не-а. – Плутовский сел на лавку у подъезда, уставился на свои немытые ноги.
– Карманы выверни. – Соловей стоял над ним. – Кепку сними.
Плутовский протянул ему три пакетика с чёрным порошком. Тима глянул их на свет:
– Вась, ты не заболел? Ты же знаешь, что за хранение и распространение я тебя обязан…
Василий был человек незлой и нежадный. Соловью нравилось скакать за ним по адресам, выискивать в Москве зоны особой бытовой радости. Но вот взять его с поличным не удавалось: при Плутовском никогда ничего не находили. Четыре раза штрафами отделался, и всё. С телевизорами всегда так: везучие как черти.
– Я, Соловушка, сны перестал видеть, – Василий посмотрел на Тиму снизу вверх, прищурив один глаз, – а у меня долгов по горло и покупателей очередь. Эти вот последние. – Он поднялся. – Завтра уж бесполезны будут. Пошли.
Соловей какое-то время стоял на месте, наблюдая, как ссутуленный Плутовский идёт сдаваться.
– Подождь. – Он догнал его у входа в арку. – Как так – сны перестал видеть? Ты уверен?
– Совсем. – Плутовский шаркал шлёпками. Треники отвисли, щека мята и грязна от щетины. – Я уж и так сплю, и эдак. Не пускают меня больше туда. Заслонку кто-то поставил.
– Да какую заслонку? И давно так?
– Недели полторы. Как Медведь по ту сторону ожил. Ифрит тот огромный. Тыщу лет вроде спал, и вдруг…
Ох уж эти ифриты! Тима предпочитал с ними больше не связываться.
– Про землетрясение в Крыму слыхал?
– Видел в новостях.
– Нам куда? – Плутовский махнул рукой. – Направо? Налево? Ты на машине? Или в когтях меня начальству принесёшь?
– На вот. – Тима протянул Василию изъятые пакетики. Гоняться за Плутовским, когда он в силе, увлекательно. Бить лежачего – неинтересно. – Когда у них срок истекает, говоришь? На сегодня тебе хватит. И от меня спрятаться, и от тех, кому ты там должен. Ну, чё застыл? Бери-бери.
Соловей любил видеосалоны. Сколько там бурлило в людях, особенно на вечерних сеансах!
Зрители впитывали волшебный мир кинематографа без остатка. Учили фразы. Айл би бэк[15]. Тренировали карате за гаражами, мастерили нунчаки из скалок для теста, наматывали на лоб никому уже не нужные пионерские галстуки.
Поначалу фильмы шли на английском. Рядом с тумбочкой, где телик был водружён на видик, стоял кто-нибудь в клетчатых брюках и переводил, не всегда успевая и почти всегда пропуская самое главное. Позже появились кассеты с «прищепочным переводом»: за всех героев – женщин, мужчин, детей – говорил гнусавый голос.
А эти афиши с расписанием сеансов! Портреты Шварценеггера и Сталлоне – украшение стен! Искусственные цветы по бокам от телевизора, небольшого, с рябым изображением – с задних рядов ничего не разглядишь. А названия фильмов? «Пальцы Брюса», «1000 глаз ниндзя», «Видеопришельцы», «Красная жара».
В конце восьмидесятых видеосалоны росли как грибы, и Соловей таскался везде, но потом остановился на десятке любимых. В приоритете были птичьи названия.
«Орлёнок» находился в подвале. Тима изучил расписание и решил пойти на «Коммандос» – он обожал сцену, где Арнольд (идеальный торс, несколько царапин, спасённая дочка на одной руке) встречает полковника, который со своей армией прибыл ему на подмогу.
– Оставил нам что-то? – спрашивает полковник.
– Только трупы, – отвечает Арнольд, не снимая тёмных очков.
Эта сцена была эпиграфом ко всей мировой истории. Именно таким видел человек добро – массовым убийцей, серийником без жалости и пощады, – и в этом смысле двадцатый век ничего не изменил. Лишь жирно подчеркнул в нужных местах эту непреложную истину.
В полутёмном зале стояло около двадцати потрёпанных стульев. На стене висел Брюс Ли, за белую батарею заткнуты какие-то тряпки, вокруг телевизора пизанскими башнями возвышались стопки кассет.
Тима сел на последний ряд. Фильм он знал наизусть: где наезжает крупный план, где вступает музыка. Мужики на сеанс собрались хмурые, выучившие каждую деталь, но жаждущие вновь испытать эйфорию от кадра, в котором Шварц несёт на плече бревно. Картинка приелась, но они не сдавались. Возвращались и возвращались на место испытанного счастья, наполняя тесный подвал запахами застарелых сигарет и кожаных курток.
Соловью надо было подумать. Когда скудный свет выключили, он прикрыл глаза. Проснувшийся Медведь. Он же был слугой Балама. Тиме всё это не нравилось.
На экране началась перестрелка. Кто-то в зале с бульканьем задохал. Тима недовольно клюнул кашлявшего взглядом. Ручка двери, на которую в темноте падали отблески телика, была похожа на крючковатый нос. Два глаза, две кривые отколупины краски, съехавшие от «носа» вбок, смотрели на Соловья укоризненно и строго.
Он отвернулся. «Орлёнок» не приносил сегодня должного удовольствия.
– Знакомое выражение лица. – Майя Пролетова, подружка и по совместительству скогсра, дух леса, смотрела на Марту в упор. – Ты планируешь глупость.
Марта щипала верхнюю губу. Каждый новый день отдалял её от того последнего раза, когда она видела Цабрана, и она ненавидела утра, которые означали это движение вперёд, движение от него.
– Скажешь тоже. – Она выдавила из себя улыбку. – Да я ваще не знаю, что делать. Какой там «планируешь»!
Посередине двора стояла паутинка. Её перекладины когда-то были синими, зелёными и красными, но сейчас облезли, преобладал ржавый цвет. Когда Марте было восемь, она съела упаковку «Московского картофеля» и полезла наверх. Жирные пальцы соскользнули, она грохнулась и сломала левое запястье. Она тогда так же прижимала его к себе, как Майка сейчас. Когда случилось землетрясение и из моря поднялся Медведь, Рыжая сильно обожгла руку об огненный хлыст Балама. Запястье почернело, стало похоже на сгоревшее полено. Ахвал исцелил Майку, но она всё равно иногда качала руку, как младенца, особенно когда сильно задумывалась.
Пасмурно, но жарко: высоченный длинный дом воткнут в ватное небо. Слоняясь в ожидании школы и хоть каких-нибудь событий, Майя часто приходила к Марте во двор, и они просто сидели на заборчике, уставившись на вытоптанное поле.
– Я волнуюсь за Цабрана, – сказала Марта.
– Покажь.
Марта нехотя вытянула руку. Костяшки пальцев – в корке от лопнувших пузырей диатеза. Рыжая взяла её ладонь. Марту накрыла слабость. Так было каждый раз, когда подруга заговаривала ей аллергию.
– Ну просто… просто, – Марта пыталась подобрать слова, – мы так расстались… будто на пять минут, а вышло вон как. Ахвал обещал достать книгу, обещал лишить нас сил, что мы будем вместе, а потом это всё с Зейнеп произошло… и она так резко выгнала меня из Крыма, и я ей пообещала, что не вернусь. Что мне теперь делать? Как ты думаешь, старик найдёт меня тут?
– Да что думать. – Рыжая прикрыла глаза и покачивалась. – Книгу найдёт – и сразу к нам!
– Май, ты вообще, что ли, не рубишь? Они с Цабраном по ту сторону! Как он сразу к нам, если я уехала, а значит, все разломы закрыты?! Это им надо там в Московь переться, меня оттуда искать, чтобы, ну… мы с Цабраном рядом оказались. Открывать, чтобы я смогла перейти. Опять, короче, эта свистопляска…
Рыжая молча выпустила её ладонь. На месте корок появилась новая кожа.
– Спасибо, – удручённо сказала Марта.
Майя ничего не ответила.
У подъезда остановилась жёлтая машина с шашечками, и оттуда, словно цыганский табор, вывалилось семейство Мишаевых: Тинка, Лизка и тётя Катя.
– Эу! – Рыжая замахала руками.
Марта не двинулась: как сидела нога на ногу, так и осталась. Она смотрела, как Тинка всплеснула косой, Лизка надевает рюкзак, который таксист подал ей из багажника. Сёстры Мишаевы полетели к ним через двор, оставив маму стоять с вещами.
Тинка повисла на Майе, левой рукой притянув к себе Марту.
– Вам многое надо нам рассказать. – Лизка всклокочила Рыжей волосы. – Но, чёрт возьми, как я рада вас видеть! Когда столовка сгорела, мы думали, уж всё…
– Заткнись, Лизон, – оборвала её сестра. – На, вещички твои, – она протянула Марте сумку. – Ты уж извини, если чего не хватает. Но главное, глянь: ракетка на месте! В целости и сохранности!
– Спасибо, девули. – Марта взяла сумку. Та была заляпанная, порванная в двух местах и полупустая, но такая родная. – Я уж со всем этим попрощалась.
– Только с поезда, прикиньте! Пока Тинку там подлечивали, пока то да сё… – Лизка будто её не слышала.
– На меня, ну… навес упал. Крыльцо главного корпуса. Крыша его, – вставила Тинка.
Майка поднесла руки к лицу, смотрела на неё во все глаза.
– А Бугу её вытащил, – радостно добавила Лизка.
– Девочки! – позвала Мишаевых тётя Катя.
– Ладно. – Тинка потянула сестру за рукав. – Мама со всех своих работ к нам сорвалась. Она ж, как из института сократили, то в обменнике сутки через трое, то в палатке. Отовсюду хрен отпросишься.
– Мама теперь за нас трясётся, – шепнула Лизка, делая глазами круги.
– Все теперь за всех трясутся, – сказала Марта.
Тинка внезапно чмокнула её в щёку:
– Ты не представляешь, как…
– Увидимся теперь?
– Конечно!
– Всё хорошо. Всё будет хорошо! Ведь правда? – Лизка спрашивала у них всех.
Комната, в которую заселила Соловья контора и которую он называл Гнездом, находилась под Калининским мостом, между двумя его опорами. Вела в неё неприметная лестница с набережной Тараса Шевченко. Вернее сказать, это была не комната, а комнатища: огромное помещение с круглым окном, вырубленным в стене метрах в трёх над полом. Напротив окна окаменелым эвкалиптом росла колонна, и Соловей устроил себе на ней спальное место: натаскал палок, веток, положил матрас. Засыпая, он смотрел на воду: слева торчала гостиница «Украина», справа, через реку, белел Дом Советов. Или Дом Сов, как называл его Столас.
Гнездо было Тиминым местом силы, Столас – его душой. Это было пренелепейшее существо: голова кота, тело совы. Совокот или котосов – как больше нравится. Соловью нравилось «ворокот»: он предпочитал думать, что у Столаса тело воробья. Огромный такой, жирный воробушек – перья в стороны, походка вразвалочку. Щекастая морда часто высовывалась оттуда, где быть её совсем не должно: он таскал к себе под потолок всё, что плохо лежало. Столас свил несуразное подобие улья из старых Тиминых футболок и отодранного от кресла подлокотника, и, если в доме что-то пропадало – ложки, часы, скрепки, браслеты, – Соловей знал, что лезть надо туда.
Ворокот вынул голову из-под крыла, когда Соловей вошёл.
– Сколько раз я тебе говорил не хлопать этой чёртовой дверью! – сварливо промурлыкал он. – Поворачивать ручку. Взялся и опускаешь, взялся и – опускаешь… так ничего хлопать не будет.
Тима засовывал ключи в верхний ящик комода, не отрывая глаза от двери:
– Всё-таки эта морда меня определённо пугает. Нет, ты посмотри: вот пасть, два сучка – зенки, а эта закорючка – нос. Уставился.
– Парейдолия, – завёл Столас, – зрительная иллюзия, заставляющая замечать осмысленные изображения там, где их нет: в облаках, на бытовых предметах, в складках одежды, на обоях или на коре деревьев. Часто возникает в инициальных стадиях острых психозов, сопровождающихся помрачением сознания.
– Опять «Советской энциклопедии» начитался? – Соловей снял уличную повязку с глаза, из мягкой коричневой кожи, дорогую и солидную, и надел домашнюю, в мелкий турецкий огурец.
Столас слетел с насеста, перепрыгивая с одной книжной полки на другую. Стеллаж был Тиминой гордостью, он сколотил его собственными руками: в какой-то момент складывать книги на пол стало неудобно. Книжные полки улетали ввысь, под восьмиметровый потолок, уютно обвивая круглое окно.
– «Психология переживания», автор Фёдор Василюк! – продекламировал Столас. – Издательство МГУ, тысяча девятьсот восемьдесят четвёртый год.
– Господи! – Соловей закатил глаз.
– Ну а чем мне ещё заниматься, – Столас развёл крыльями, – мышей ловить? Тим, я серьёзно, ты везде видишь эти рожи. Это ненормально! Я за тебя переживаю.
– Крючки туда прибью, куртки повешу. – Соловей включил телик на кухне.
Это было ритуалом уюта: жизнь Гнезда подсвечивалась голубым экраном. Сложно объяснить, почему чудеса прогресса радовали Тиму гораздо больше привычных – магии тээм, гигантских медведей-ифритов, – но факт оставался фактом: от гудения стиральной машины или автомобильных гудков сердце восторженно замирало в груди.
Когда Соловей притащил и водрузил телевизор на угловую тумбу, Столас поначалу шутил («Что за “Чёрный квадрат”?»), вскоре ворчал («Выключи балаболку, котелок от неё кипит!»), ну а потом смирился.
Красный чайник приветливо улыбался Тиме курносой физиономией. Зашумел успокаивающе. Соловей сел на стул, положил на табуретку ноги, машинально почесал впорхнувшему на колени Столасу за ухом. Он не услышал урчания ворокота из-за победного марша заставки новостей, под который скакали лошади, но рука почувствовала вибрацию. Тима потянулся и переключил большим пальцем ноги. Коней сменил Цой в красноватом дыму:
«Песен, ещё не написанных, сколько, скажи, кукушка, пропой…»[16]
– Ну что, как там Плутовский? – щурясь от удовольствия, спросил ворокот.
Обеденный стол был сложен из широких сосновых досок. Он смахивал на столярный, казалось, будто не хватает рубанка на дальнем конце. Грубый, истыканный вилками и исцарапанный ножами – Тима его очень любил.
Но ещё больше, хотя, казалось бы, куда уж, он любил стену из стеклоблоков, которая отделяла кухню от библиотеки. Эти стеклоблоки он целый месяц таскал один за одним из заброшенного детского садика, а потом ещё дольше выкладывал, и теперь они, бутылочно-зелёные и мутно-белые, отбрасывали цветные пятна на пол, когда в круглое окно светило солнце. За годы обитания в Гнезде его незамысловатая обстановка стала Соловью дороже дворцов, палат и расписных изб, в которых приходилось живать раньше.
– Знаешь, странная штука, – ответил Тима задумчиво, – он перестал видеть сны.
«В городе мне жить или на выселках…»[17]
– Че-го? – Жёлтые глаза Столаса разделяли иголки вертикальных зрачков.
– «…камнем лежать или гореть звездой, звездо-ой…»[18]
– Соловей подпевал, тихо присвистывая, машинально дотронувшись до предплечья. Там, под жёсткой тканью джинсовки, пряталась его звезда – шестиконечная, вытатуированная в допотопные времена. – Прикинь? Ох, чует моя задница, всё это не к до…
Он не договорил: в дверь оглушительно постучали и тут же замок сам собой провернулся. В Гнездо вошёл и встал ровно между колонн высокий мужчина в приталенном пиджаке и начищенных ботинках. Кожа его отливала синим. Под мышкой торчала папка.
Пришедшего звали Валерием Гасионовым, он был Тиминым начальником, что немало забавляло Столаса. Гасиончика они знали давно, и в момент знакомства он был совсем не таким напыщенным павианом. Хорошо, что ворокот нафокусничал с Тиминой внешностью, плюс глаз этот выбитый – синелицему дуралею и в голову не приходило, кто перед ним. Соловью всё это доставляло невероятное удовольствие – и камуфляж, и игры в подчинялки.
– Валерий… э-э-э… Гаврилович. – Соловей сбросил с коленей ворокота, довольный, что не оговорился – они со Столасом звали его Гориллычем. – Какая неожиданность! Попьёте чайку? Мы как раз кипятим.
– Спасибо, нет. – Гасионов смерил взглядом протянутую руку, но не пошевелился. – Я при исполнении.
Столас, приняв облик простой совы, взлетел на железные шкафчики, которые Тима притащил с пожарной станции, и самозабвенно начал вылизываться. Строил из себя безмозглое животное, а сам навострил уши.
Гасионов сделал два размашистых шага и хлопнул папкой по столу. Засвистел чайник, Тима снял его с огня.
– Соловей Тимофей Иванович, – Валерий Гаврилович был вылитая горилла, когда двигал губами, – ты снимаешься с оперативной работы.
Столас перестал выкусывать воздух между пальцами и покосился на Тиму.
– Э-э-э-э, – начал было Соловей, уменьшая ширину улыбки. Гасионов перебил его:
– Новое задание. Наш отставной по Крыму Демерджи доложил об экстраординарной активности. По его данным, в Гурзуфе появились неучтённые близнецы-двусторонники, открывшие несколько разломов, вследствие которых случилось землетрясение. Мы запросили информацию у нашего действующего сотрудника, Ахвала Букрябова, но оказалось, что его нет на месте. Езжай, встреться с этим Демерджи, осмотри местность. Выясни, где Ахвал. Если информация верна, близнецов надо найти и поставить на учёт.
– Также мне нужно уплотнить перегородку? – Тима открыл папку. Кипа документов с голубыми подписями и печатями. Он никогда не понимал официального языка, не мог за этими длинными, неповоротливыми, как пеликаны, словами уловить суть. Наверняка это был приказ о командировке, адрес следования и прочая лабудень.
– Именно так, – подтвердил Гасионов.
– Что ж, возьму на всякий случай побольше затычек.
Когда за Валерием Гавриловичем закрылась дверь, они посмотрели друг на друга и прыснули.
– Нет, ты видел?! – воскликнул Столас. – Руки тебе не подал!
Тима хохотал так, что пропал звук. Только изредка крякал.
– Соловей Тимофей ибн Иван, – задребезжал ворокот высоким голосом. – Я, ОЧЕНЬ ВАЖНЫЙ НАЧАЛЬНИК, поручаю тебе сверхсекретное задание. Почти ТАКОЕ ЖЕ ВАЖНОЕ, как я, но не настолько. Где мои бумажечки? – Столас сделал вид, что роется в подмышке. – Вот она, папочка, моя прелесть… – Он замахал крыльями, словно ронял что-то невидимое, и тут же сам свалился со стола.
Соловей утирал слёзы:
– А ботинки его? В них можно смотреться, как в зеркало.
– Гориллыч всегда любил блестящее. – Взъерошенный ворокот с усилием поднимался по ножке стола, забыв, что умеет летать.
– Какой же идиот! – Тима наконец отдышался. – Он ведь и раньше всё карьеру строил, выслуживался, мечтал над другими возвышаться… и лил, лил свой елей. Ладно, пойду собираться.
– Полетишь? – Столас уже расхаживал туда-сюда по обеденному столу. – На своих двоих?
– Конечно! Начальство ж приказало! Поезда я ненавижу, накатался. И тем более самолёты. Сам поэтому.
– Увидишь своего старого друга водяного, спроси его про мой подарок, – промурлыкал ворокот.
– Угу, – бросил Соловей через плечо. – Ты остаёшься на хозяйстве.
– А то. Корма побольше насыпь мне.
Это было ещё одно несомненное достоинство работы в конторе: в подвале на Ленивке работала неплохая лавка, в которой можно было запастись «для хозяйства». Столас ещё до перестройки подсел на сухой кошачий корм, утверждая, что тот полезен для его желудка. Приходилось закупать его центнерами.
– А то ты не в курсе, где его брать, – передразнил Тима.
Ворокот был жутким неряхой. Соловей знал, что в его отсутствие пол исчезнет под книгами и объедками, кресло обрастёт вываленной из ящиков одеждой, кухня больше всего будет похожа на голливудскую экранизацию «Федориного горя». Вишенкой на торте станет засохшая лужа чего-нибудь сладкого с вросшей в неё навеки кошачьей шерстью.
– Насыпь, говорю.
Тима с горкой наполнил миску. Выложил дорожку на столе (Столас тут же принялся за еду), достал пиалушку и сыпанул туда. Подумал ещё и опрокинул коробку прямо на кухонную столешницу.
– Что-то ты сегодня расщедрился, – заметил Столас с набитым ртом.
– Мало ли сколько я там пробуду, – буркнул Соловей. – Ты это, не набрасывайся сразу. Растягивай. Пузо вон какое. Скоро летать разучишься.
– С чемоданом поедешь? – Ворокот проигнорировал замечание насчёт фигуры.
– Издеваешься? Его нести неудобно. – Соловей кидал вещи в рюкзак.
– Слушай, ты не устал играться в этого своего агента ОпОРы? Ну что за работа – телевизоров ловить, разломы заращивать? Санитар леса нашёлся.
– Ага, а жить мы где будем? И на что?
– Ну перестань!
– Сам перестань. Зачем сейчас этот разговор? Сто раз обсуждали – мне нравится. Место официальное. Прикрытие – идеальное. Контора, между прочим, твоё мироустройство охраняет.
– Чёй-то оно моё? – возмутился ворокот.
Соловей смерил его самым холодным из всех своих одноглазых взглядов.
– Скучно мне. А давай изобретём что-нибудь. – Столас закидывал шарики корма в пасть. – Что я, зря, что ли, энциклопедии читаю? И станем миллиардерами.
– Дай угадаю: скатерть-самобранку.
– Старьё! Ну, например, такие телефоны, чтобы с собой носить. Ты же любишь технику всякую. Радиотрубки типа рации. Всего-то делов – поставь по городу несколько вышек, чтобы они волну ловили. Мобильниками назовём.
– Почему мобильниками? – Соловей застёгивал у рюкзака пасть.
– Ну как. Есть автомобили, а это будут телефономобили. К розетке не привязаны. Или не, давай ещё лучше: сделаем такую радиоволну, чтобы все эти мобильники были соединены. И они будут работать, как видеофоны в «Алисе Селезнёвой»[19]. А ещё там будет такая телефонная книжка, общая, туда каждый сам – хопа! – свою фотографию вставит и сведения какие-нибудь.
– Какие?
– Ну, как встал утром, что поел… Тарелочку – раз, и щёлкнул.
– Чем – щёлкнул?
– Значит, мы в телефоны фотоаппараты встроим…
– И видеомагнитофон, и плеер, и будильник, и фонарик, и компас, и шагомер?
– Такое ощущение, что ты не веришь в меня, – нахохлился Столас. – В Крым летишь – всем написал: ребята, я в Гурзуф. Кино в видеосалоне посмотрел – впечатлением делишься. Как тебе, понравилось, нет.
– Звучит отлично. Один вопрос: каким макаром ты их заставишь?
– Что – заставишь?
– Самим на себя капать. Да ещё и прилагать фотодоказательства.
– Никто заставлять не будет! Люди сами захотят. Вот увидишь. Это социум. Общение, олух! Так и назовём: телефонная книга. Нет. Подожди. Справочник лиц. Справочник жизней. Книга жизни!
– Называй тогда уж в честь себя. И помодней. На западный манер. – Соловей закинул рюкзак на плечо и направился к двери.
– У тебя иногда проскальзывают гениальные идеи! – Столас хрумкнул своими кошачьими чипсами, и фонтан крошек полетел на стол. – А как будет по-английски «ухать»? Hoot?
– Зачем тебе?
– Я же сова.
– Где ж ты ухаешь? Ты мяукаешь и трепешься.
– Хорошо, тогда Twitter.
– Звучит как корм для канарейки.
– Кот-Книга. Птица-Книга. Книгоморда.
– Ты же не зоомагазин открываешь. И потом, «морда» – это неизящно. Назови лучше «Самодонос». Stolas Self Complain. Сокращённо – SS. А, как тебе?
– Придумал! Книга лиц! Face-book! Или, может, живой журнал? Соловушка, разбогатеем, пошлём твою ОпОРу куда подальше!
– Опять понеслась. – Тима вспоминал, не забыл ли чего.
На улице было свежо. Небо большое. Дул ветер. Вышла луна. Есть легенда, что на её поверхности отобразилось, как Каин убил Авеля. Якобы можно разглядеть две фигуры: живую и мёртвую, которую убийца держит на вытянутых руках. Соловей ничего такого не видел. Луна склонялась над ним грустным женским лицом.
Гасиончик занимал должность всего несколько лет, хотя в конторе числился давно – мотался по другим отделам. Вряд ли он копался в бумажках и знал о том, что Тима часто летал в Крым и старый Демерджи был его давним знакомым. Последний раз начальство командировало его туда девять лет назад. Тогда ему было приказано не просто зарастить разлом, а сделать это в определённый момент. Речь шла о двух младенцах, которых следовало разлучить: одного, мальчика, отправить по ту сторону, девочку же оставить тут.
Тима радовался, что увидит старика водяного. Демерджи был одним из немногих, кому он доверял.
Соловей поставил сумку на асфальт, разулся, поприседал. Снял одежду, удостоверившись, что его никто не видит. Аккуратно сложил всё в сумку. От ветра побежали мурашки, он принялся разминаться интенсивнее: нужно было вспотеть, немного устать, но не замёрзнуть.
Кровь потекла по венам быстрее, он сделал последний наклон, выпрастывая перья.
Утолщались и уменьшались ноги: съёживалась кожа, прорастали когти. Неприятно, но он привык. Через боль проскакивало наслаждение. Тоска по небу, сидевшая внутри, заглушаемая насущными делами и шумом города, обнажалась, перерастала в зуд.
Шутки шутками, а может, Столас прав и пора на покой? В разные эпохи Тима побывал вождём, разбойником, винтиком системы, и все эти ипостаси рано или поздно забивались делами, бытом, обязанностями… которые, как куча мусора, заслоняли свет. Может, и стоило сделать глубокий вдох, отлететь в сторону? Он тряхнул головой. Мостовая стала полукруглой – это включилось птичье зрение.
Соловей усилием воли удерживал себя на земле ещё несколько мгновений, ждал, когда превращение закончится. Густые перья покрыли всё тело, и сделалось тепло, почти жарко.
Как только отрос хвост, он поднял рюкзак с асфальта – ловко подцепил клювом сразу обе лямки – и взлетел почти без разгона.