Глава Пятая: Кровь

[Повествование Ориона]

Как красива жизнь, как переливаются краски перед сонными глазами, насколько это восхитительно видеть предметы в физическом мире, даже несмотря на то, что нахожусь я в подземелье, то, что созерцает с большим трудом моё неживое тело в капсуле – прекрасно. Оно всё заслуживает быть сожжено, всё заслуживает огня, воды, воздуха, всё в мире физическом благородно примет когда-нибудь смерть и так же благородно возродится. Даже если существо не таковой гордой возвышенности, природа сделает своё, чтобы пепел, от него оставшийся, был идеален для прорастания новой жизни.

Но почему этого не достоин я?

Каждый день, пытаясь вспомнить, что произошло, мне сулит судьба видеть эти картинки разрушенной прошлой жизни. Оставалось только сделать правильный шаг, чтобы раз и навсегда перевернулось всё с ног на голову. Или же наоборот, я так и не помню, как всё оставлял.

И, о небо, что это? Я… дышу? Глубочайший, за всё моё существование, вдох. Я напитался им изо всех своих сил, чтобы, если сейчас умру, запомнить, какого это, быть живым. Он проносится сквозь гортань, поселяется в моей крови, возмущает слизистую, дарит мозгу невероятное блаженство, многократно подпитывая его, наделяя радостью от возобновившейся возможности стареть, чувствовать, осознавать. Полноценно я понимаю, что происходит, когда начинаю чувствовать тело. И мою голову пронзает, будто шпагой – набрав дыхание, я кричу громко и разномастно, кричу как демон, расхожусь на нет своим рычанием и хрипами. От моего голоса включается радио, что-то металлическое тяжело скрежещет вдали, играет обеспокоенная музыка, странная, непостоянная ритмами, слышна скрипка, а я всё так же кричу, вырываясь из пленяющих меня оков. Где-то вскипает электрический чайник, отдаваясь в ушах характерным звуком, на мой голос реагируют все предметы быта и лаборатории – вместе со мной оживает всё подземелье. К шее, к рукам и ногам, в спину воткнуто что-то, это что-то фактически приросло к моей коже или было настолько долго в крепежах, что стало почти одним целым. Я был объят извивавшимися трубами, в которых плавал дисигнат карнона. Как я очнулся, не имею понятия, когда никто не прервал его бесконечную подачу в кровь. Пытаюсь отрывать, набирая ртом воздух, издавая всё тот же сумасшедший, бешеный крик. В голове крутит от боли, мышцы сводит, от шеи я голыми руками только что отодрал два отростка, зелёные сгустки тут же покатились по моему телу, в разорванной, как наспех, одежде. Вспышки в голове, агония, это то же самое, что бить головой о стену, превращая своё лицо в месиво, в кусок отбитого мяса. Выпав из капсулы, да проскользнув по ледяной плитке вперёд, к операционным столам, я всё ещё кричу, срывая горло. И, только поняв, что свободен, начинаю попытки подняться на ноги, соскальзывая вновь на четвереньки, держась то за рваные раны, то за живот. Меня машинально уносит куда-то за стол, на котором я разглядел жестяную раковину и кран. Вывернув содержимое желудка, коим оказалась обычная, но яростно вырывавшаяся вода, тут же ищу подпитки. Обнаружив, что ничего из крана литься так и не собирается, меня спохватывает одно оставшееся: открываю шкафчик под раковиной, выхватываю небольшую чашку с накопившейся влагой. Я помню, тут протекал смеситель. Внизу спасительной плошки осела земля, но зато сверху находилась живая вода, выпить которую было просто блаженно, посреди всего этого кошмара из ненависти и удовольствия. Отдышавшись, оставляю всё на своих местах, ноги великодушно поднимают меня, столешница участвует в виде опоры, а слизь на полу – в виде препятствия. Никому не пожелаю когда-нибудь так расстаться с жизнью и забыть, кто ты есть на самом деле.

Железный кран оторван от основания, жёстко схвачен в руки, сотрясающие воздух ударами о ненавистный механизм. С какой эйфорией я уничтожал капсулу, такой ещё не придумали на Земле. Вот так законно и без промедлений вымещать не своё негодование, а свою справедливость на том, что не достойно служить живым. Совсем разгорячившись, мне на глаза попадается связка из других шлангов, уходящая куда-то под стол. Схватив и её, не сообразив даже, что только что от ярости протащил за собой тумбу, как пушинку, мне удаётся придать и это новыми ударами по механизму смерти. Он тут же искрится, подаёт голос жалким писком, да теряет всякую подсветку сразу после того, как из чрева машины высвобождается серый дым. Оставалось только не подать вида, что мне больно смотреть на опустошённые капсулы сверху. Целёхонькие, не уничтоженные, но покинутые теми созданиями, что населяли это место с самого момента их возникновения. Дирк Лурецкий, на что же ты… На что я обрёк свой мир?

Да, кто я такой был, тем мне уже никогда не стать. Сколько ни вспоминай, не переноси в настоящее это всё, оно больше не изменит меня. Прошлое привело меня сюда: стоять в обломках, отколовшихся от стен, в осколках от крыши, смотреть на самовольно сломанное оборудование, собранное когда-то с адским трудом на лице, на изгибах различимых мускулов рук. Я мог чувствовать, как красная, живая и яркая кровь, вновь берёт преимущество над процессами в организме, избавляясь от инородного вещества. Со всей страстью завоевания, красные тельца освежали моё возобновлённое тело, придавая щекам здоровый, как некогда, подрумяненный вид. Скажем, происходило всё это действительно довольно быстро, но не слишком для того, чтобы быть лучшим моим открытием. Побочные эффекты занимали на отчётных листах страниц десять кряду, но такой старый волк, как я, достаточно вынес, чтобы уже привыкнуть даже на физическом уровне. Мне редко было плохо по-настоящему, а когда и было, происходило это в самое неподходящее время, заставив меня оттолкнуть от себя тех, кто должен был остаться тогда рядом.

Обдумываю происходящее под звуки приближавшегося, скорей всего, робота, тяжёлым шагом ступавшего ко мне под нелепым прикрытием темноты. Нет времени, чтобы вспоминать всё самому, прошлое всегда лишь задерживает и тормозит приближение к заветным целям. И тут прям беда какая-то: без знания всё равно далеко не уйдёшь. Так это что, я должен уничтожить тут всё, как и желаю: сжечь, залив хоть тем же спиртом, оставить гореть дотла всё, что попадётся на глаза? Или же мне стоит разобраться и не спешить, даже не смотря на возможную опасность для других? И почему я подсознательно так боюсь созданий, что были спрятаны здесь долгие годы? Настолько ли страшна надвигавшаяся буря? Ответом на все мои вопросы, будто схватив это в небрежный ком, да просунув в лицо, прямо к переносице – любуйся, папочка, что натворил – становится тяжёлый, бормотавший с трудом, искусственный голос того робосоздания, так охотно ожидавшего, когда его хозяин или враг, кем бы я ни приходился, восстанет из пепла. Я обернулся, вовсе не испуганно, обрадовался даже, что тут хоть кто-то мог составить мне компанию, но не такого плана разговор я ожидал.

– Подземелье возобновило все оставленные Вами процессы. Подтвердите кодовым словом свою идентификацию.

– Просто голосом сойдёт?

– Попробуйте повторить попытку.

– Эм… Йован? – пожалуй, что уж первое приходит на ум, так это не особо решительный, но очень доверчивый парнишка, без помощи которого я бы так и остался витать среди тонких миров. Обещание продемонстрировать которые, боюсь ещё долго не представится. Однако не повезло мне с ответом: робот, охранявший тут всё, оповещает об ошибке. И не просто оповещает, а надвигается в мою сторону, как ловко пущенная охотником стрела с ядом. В момент теряется и харизма и уверенность в себе. Чем бы ни приходилась эта груда металла, стоит оставить таков механизм смерти выключенным.

Впопыхах, с бешено застучавшим сердцем, я пробегаю мимо медленно передвигающегося робота, выше меня на две головы, да сворачиваю по узкому коридору – бежать вперёд и как можно дальше, замечая, сколько же кабелей и неизвестных труб с различной жидкостью протянуто прямо по стенам.

Попытавшись закрыть ход, по дороге я переворачиваю стол с реактивами, отодвинув его от стенки прямо на середину. Набегу удаётся подсмотреть, обернувшись через левое плечо, что у робота замкнули ноги из-за разлитых веществ, и он даже на какое-то время застрял, перебираясь через препятствие. В конце коридора выбор был огромен: поворачивай в любую сторону, либо берись за лестницу, ведущую на этажи выше и ниже, только в какую-то уж весьма опасную и непредсказуемую местность. Конечно, я умудрился выбрать именно последнее, ибо первым делом глаза мои заметили именно стальные перила, ведущие вверх, а уж потом голова сообразила, что роботу будет проще спуститься, чем подняться. На этом я даже зауважал себя на секунду: а кто ещё так быстро в непредвиденных обстоятельствах сможет всё грамотно обдумать?

Старые, пыльные перила поддаются моим быстрым передвижениям, и лишь болтики, сильно вцепившиеся в крепежи, чтобы держать всю конструкцию, слабо постанывают от напряжения, коему они точно не придавались уже довольно долгое время. Тряхнув стариной, я ощущаю уже, как подушечки пальцев схватываются за железную поверхность пола этажом выше, но они долго не держат меня там. Крепежи ломаются на глазах, как сахарные трости, с силой сжатые в грубой руке, я не ощущаю гравитации более: падаю вместе с лестницей, спускающей меня вниз, как на лифте.

Железное чудовище со странной, получеловеческой внешностью, слишком легко ломает всё с таким трудом построенное. Схватив удачу за хвост, я пролетаю мимо крепких рук, готовых схватить меня в полёте и выжать из меня все соки, да оказываюсь на этаж ниже, на мостике, заскрипевшем и прогремевшем на всё помещение со всей печалью, на кое способен неживой предмет. Оторвавшись от ледяного покрытия этого пола, рисунком сетчатым так напоминавшим канализационный люк, прорываюсь внутрь маленькой комнаты, подобной бункеру. Я кряхчу от счастья быть живым и ощущать всё это. Адреналин уже почти оглушил меня, в голове стоит писк от неудачного приземления, голова тяжелеет, но я только рад ощущать себя так. Бояться, в одышке бешено стуча сердцем, да насмехаться со своей затейливой непродуманности, пока ищу в ящиках с инструментами хоть что-то увесистое, чем можно бы было преподать хороший урок этой механической помойке. Получается раздобыть трубный гаечный ключ, увесистый, одним своим видом говорящий за себя “врежь мной по кому-нибудь плохому”. Либо это во мне уже азарт разгорелся, либо такой призыв ощущает каждый второй, взявший эту штуку в руки. Позади, как гром среди ясного неба, на пол спрыгивает мой нынешний противник, со страху, я швыряю в него этот самый инструмент, но выходит слишком слабо и даже комично: какой же всё-таки неубиваемый этот громила!

– Мне нужен голосовой пароль, Орион.

– Авалон? Нет? Дисигнат карнона? Отец мой, может быть, великий и умнейший из современников?

– Остин Лурецкий скончался год тому назад.

– Я… Ох. Да, это вполне объясняет такое радушное приветствие с твоей стороны, верзила. – Роботу совершенно не нравится мой тон, он хватает меня за накрахмаленные плечи лабораторного костюма, да вписывает одним верным, но очень осторожным толчком в закрытую дверь, чтобы не дать бежать, но и не повредить слишком хрупкое тело. Для души оно было в самый раз, но сломать позвоночник мне могли сейчас, как жалкую спичку. – Постой-постой, ты уже признал меня, ответил, что Остин и в самом деле был мой отец, пусть я и помню его совсем размыто, но он никогда не любил меня так, как я… Слушай, а ведь логично, не правда ли? Ахах… Это мой последний шанс я знаю, не утруждай себя в запугивании. – Не смотря на просьбу, железная, пахучая машинным маслом, рука, держащая меня за шею, чуть сдавливает хватку, я чувствую лёгкое удушение, а вторая рука робота, как прут от дерева, отрывает ножку стола рядом, да подбрасывает вверх, чтобы я понимал, что не отделаюсь так легко и понесу не самое приятное наказание за “вероломное проникновение” не в свои стены. Но, везунчик же я этакий, вспоминается мне внезапно настолько важное, что глаза блестят встревожено и в тоже время злостно на самого себя. – Я никак не мог забыть об этом, кто я такой, чтобы забыть фактически единственное, что удерживало меня так долго? Отпусти, не горячись же, Джудас. Ты меня сразу узнал, я понимаю, почему сейчас под прицелом твоих кулаков. Не делай со мной того же, что ты сделал тогда с моим сыном, мне некогда оперировать, руки ничего не помнят. – В отместку, горло сжимают ещё сильней, но, после следующей фразы, таки удаётся мне, наконец, освободится. – Райан… такой, плюшевый, сероголовый, с отблесками серебра в волосах, паренёк. Я точно всё вспо… – глаза схватывает яркий свет, вокруг поднимается завеса из дыма, шумов и шорохов не становится, как и дыхания моего – мёртвая тишина. Глаза робота, этакие стеклянные шарики, отображают странные, быстроменяющиеся кадры, прямо в моих. И я смотрю всё произошедшее так, будто умер и присутствую на созерцании собственных стыдливых сцен и ужасных ошибок, только лишь повлёкших за собой текущие обстоятельства, то, кем я стал. Кадры проносятся со скоростью секунд десять, но время в голове, затронутое их мерцанием, уходит почти на двадцать лет назад, когда я был молод и амбициозен, а не ушёл, в конец, от всего мира и себя самого, чтобы прятаться, но больше не страдать. Я улыбнулся оттого, что неосознанные слёзы решили выбраться из уголков глаз, доказывая всю прелесть неподдельных чувств, доказывая всю важность небезразличных моему сознанию сцен. Я всего лишь загнанный в угол котёнок, которого собираются утопить или же у меня есть змеиная сила, чтобы отравить эти воспоминания, попытавшиеся только что вернуть мою душу к страданиям прежней жизни?

[Опера на двоих человек]

Это вспоминается сразу. Мне всего четыре, у отца причёсанные на правый бок короткие волосы, ясный взгляд, да гладкие щёки и подбородок – нет даже колючей щетины. Он хоть и был постоянно занятым учёным-чародеем, но успевал следить за нами обоими, а с мамой обращался очень ласково, не позволял ей лишний раз напрягаться и даже по поводу работы её относился с подозрением, ибо не хотел, чтобы Луиза слишком уставала от дневных забот. Она была его светом, отвлекала его от тяжёлых мыслей, не давала проникнуться всем кошмаром, что приходилось изучать изо дня в день. В тот вечер папа был обеспокоен, но старался мне этого не показывать. Мне всего четыре, а у моей мамы уже глубокие проблемы с восприятием, она была сильно больна ментально, а Остин становился чересчур озабочен своей работой.

Через десять лет мы уедем и отыщем лекарство для мамы, но это будет слишком поздно. Луиза воспримет в штыки любую помощь: находясь в здравии днём, она спорит с отцом о том, как мало он стал уделять нам времени и почему приписал её повадки за предвестников болезни. А ночью она просыпалась и, не узнавая собственного дома, испуганно отправлялась к своим родителям, уезжая прямо в пижаме на машине отца. Она не могла объяснить, что ей движет, почему она не может оставаться с нами, почему расстраивается по пустякам. Лучше бы это был лунатизм. Каждую эпоху возникают новые заболевания, новые вирусы, а также новые способы лечения. Маме не помогало ничего. В доме воцарилась атмосфера депрессии и теперь то, что являлось Остину радостным отвлечением от трудной работы, стало дополнительной тяжбой. Он сдерживался, но начинал всё больше злиться, когда заходили разговоры о Луизе. А я с годами не понимал, почему он начал кричать на маму, почему они больше не живут в радости вместе, как раньше. Почему её запирают в доме, почему лечащий врач пытается подать в суд на отца за то, что он сам пытается лечить свою жену, без её согласия проводя опасные и непредсказуемые эксперименты. На какое-то время он даже проиграл, маме пришлось лежать в больнице, а мне сильно скучать. Вернувшись, она отказалась от ответственности над нами с сестрой. Бедная Сара и так была трудным подростком, так в добавок ей приходилось смиряться с разладом в семье.

Отец с тех пор ухаживал за Луизой из чувства долга, но и безумно любил её, как прежде. Это и была та привязанность, о которой снимают фильмы. Тихая и печальная, продолжительная грусть, зато в покое, вдвоём. Вроде бы рядом, а вроде так далеко, ибо понять друг друга они больше никогда не могли. Только молчание и прикосновения, редкие, но возможные – были их единственными компромиссами. Я тогда поклялся не придавать свою душу таким страданиям, нигде я не чувствовал любовь, но видел слёзы. Примера мне не было, зато иногда, самыми ранними утренними часами, они сидели на крыльце, укрывшись в старый, фиолетовый плед, да говорили о том, куда уедут отсюда, и как будут спокойно жить, отбившись от мира тысячи огней где-нибудь в лесной глуши. Эту мечту они даже пытались какое-то время осуществить, но долг перед людьми заставлял Остина возвращаться назад, в город. И не только это, ещё был я и моё отвратительное поведение с другими ребятами в школе. Я не хотел никого видеть и учиться не хотел с кем-либо совместно – они вызывали у меня глубокое отвращение, когда называли, зная слабые места, сиротой и таким же больным чудаком, как вся наша семья. Было не особо приятно, было много драк, отчего учёбу пришлось завершить ещё в четырнадцать, в допустимом ныне возрасте. За Луизой осталась присматривать моя бабушка – они были обе светловолосые, волосы очень длинные, как у русалок из сказок. А у папы отросла сначала щетина, а потом и вовсе густая борода как поселилась на его лице, так по эти дни и была при нём. Вечно уставший, страшный взгляд больших зелёных глаз, морщинки в уголках которых служили всего лишь воспоминанием тех дней, когда папа улыбался и щурился от яркого дня, проведённого с близкими. Таких более никогда не будет. Но пока шло это воспоминание, все будущие заморочки казались далёкими и невозможными: да как такое вообще произойти могло? Передо мной сидит счастливый молодой учёный, с красавицей-женой, с большими перспективами, с дочкой и сыном, которого он едва не с пелёнок принялся обучать своему делу. Как из такой идиллии вообще могло произойти что-то настолько тяжёлое?

Это было странное место для чтения дневников, но зал оперы располагался совсем рядом с залом лаборатории университета, так почему бы, прихватив ключи, не побыть в таком просторном помещении, совсем одним, смотреть на выдуманный спектакль пустых завес одинокой сцены?

– Сынок, когда-нибудь люди будут сильней, нам будут даваться улучшенные возможности. Улучшенное лечение. Наша мама заболела и теперь… теперь мы будем держаться вместе. Только ты, Сара и я.

[Спустя десять лет]

– Отпусти её, что ты… Ух! Что ты делаешь?! Она не может тут находиться, где её доктор?! Не позволю… Я не позволю тебе её оперировать, убрал свои руки, она счастлива и без памяти о нас с тобой!

В моих руках тело, находящееся под наркозом. Это моя мама, а мы сами – в лаборатории. Подземелье отстраивали мы долго, но готово оно и доступно стало лишь совсем недавно. Более секретного места попросту не существует. А если и да, то мы так и так узнать не сможем. В виду моего возраста и достаточно слабого тела, противостоять в свои четырнадцать отцу у меня не получается, тот с лёгкостью кладёт Луизу на стол, подготовленный под процедуры, а меня ловко придерживает позади, ухватив больно за руку. Далее следует черёд драки – он хватает моё плечо, сразу же отталкивая в сторону. Напарываюсь я на другой столик и едва не соскальзываю по плитке и под него, успев удержаться только в самом низу, чертыхнувшись себе же на руки. Воспользовавшись моей дезориентацией, Остин набирает дисигнат карнона в шприц, да поворачивается к маме, собираясь ввести его ей внутривенно. Набрасываюсь рысью, прямо на спину, запрыгиваю, валя отца небольшим весом своего тела назад – не позволить ему сотворить нечто необратимое. Пятки моих кед упираются ему в ремень, нервно пытаясь удержать меня в равновесии. А отец ведь в действительности отходит. Подол его халата пристаёт к тёмно-зелёным штанинам, а руки в чёрных защитных перчатках пытаются только ухватиться за воздух. Безуспешные манёвры: казалось, дело в шляпе, и он сейчас упадёт. Пусть на меня, но тут шансов больше будет, что смогу выхватить шприц. А сзади же ещё один стол. В момент, я оказываюсь прижатым, моя голова встречается с широкой ладонью, надавившей на неё, чтобы держать на месте, а в шею вкалывается вещество, которое только лишь по одним нашим предположениям, способно развить в человеке все истинно природою заложенные качества. Только лишь осознав свои руки сдавливающими мою раскрытую в крике челюсть, да вкалывающими препарат, Остин продолжает начатое, но смотрит на мой остановившийся взгляд, застывший на неизвестной и самому себе точке. Я думал, что это меня убьёт, но лишь орать стал, когда смог нормально моргать и высвободится – упасть на пол, да вскочить на ноги, как можно быстрей. Наблюдать за… собственным телом? Я был в двух местах одновременно, ведь передо мной лежало что-то похожее на меня, но бездвижное, немое, с излитыми от шока слюнями. Отец вытащил иглу и поднял свой взгляд. Он смотрел ненавистным, размеренным взглядом исследователя. Как родитель, в этот момент он будто перестал существовать для меня.

– Это первое астральное путешествие такого уровня… Я даже вижу тебя! Моё психическое здоровье тут ни при чём, теперь ты можешь убедиться на деле, что значит не верить в своих близких, Дирк. – Остин хотел притронуться, но я этого не позволил. Тогда он стал нащупывать пульс моего тела и с заботой обрадовался, что всё в порядке. – С тобой всё лучше прежнего. Вот видишь? Мама сможет пообщаться с нами, не подвергаясь дефектам своего мозга, мы услышим её и увидим такой, какая она была раньше.

В тот раз мы выяснили одно простое и дикое: неожиданности не всегда неприятные, а чаще всего оказываются путём к получению более ценной информации. Уже потом случилось, что я переселился на время, смог пробудить тело Луизы, смог ответить на вопросы отца. Я был в потрясении, какое испытывали на себе лишь первобытные люди, открывшие огонь. Спустя месяцы совершенствования формулы, мы уже и не замечали, что работаем вместе. Что нет у нас больше тяжёлых споров. Папа даже стал более счастлив. Он научил Луизу материализовать её астральные руки, появляться в любом месте при приёме уже протестированного вещества. Работа под землёй больше не казалась гнетущей, пока не случилось единственное, что так и осталось необратимым.

[Несколько месяцев спустя]

Холодный мраморный пол, холодные стены в извёстке, повисшая в помещении без окон скорбь с моих уставших глаз, смыкающих на переносице острый недостаток выговориться кому-нибудь. Стулья высокие, но не потолок, он кажется совсем близким ко мне. Теннисный мячик выкатывается из рюкзака, пачкается в крови и марает за собой пол, оттенком, всё-таки, напоминавший мне по большей части ветчину. Ракетки в сумке всё ещё мешают нормально лежать, но я уже постепенно начинаю привыкать к этой неудобной позе. А я же пытался отвлечься спортом… Сверху различим люк, из которого я и выпал, попытавшись замести от папы следы нового неудавшегося эксперимента. Нос жжётся, из него внезапно выливается это бурое, наверняка явившееся результатом повышенного давления. Но в целом, мне действительно хорошо, именно сейчас. Со мной говорят журчащие ручьи спокойствия – в голове отображается неумолимый, радужный рай всех моих особых представлений. И только мне стоит представить себе удачный кадр в голове, как я моментально предстаю в образе мальчика. Он приклеивает сухие листья, разложив их по размерам и длине в линию, притом прослушивая в беспроводной гарнитуре аудиокнигу. Я почти и не разбираю, конкретно, что он такое слушает, но вид настолько сосредоточен, что хотелось бы пробыть с этим милым ребёнком весь оставшийся день. Я всегда хотел себе младшего брата, но получилось радоваться лишь старшей сестре. Верней, как радоваться… Скорее это был небольшой план мести ей и родителям, что не выполнили они все моего желания.

Сара Лурецкая вышла замуж за Бенжамина и переняла его фамилию как раз тогда, когда мне исполнилось четырнадцать. Я какое-то время даже радовался, что они задумаются о ребёнке и я стану дядей. Но это было не скоро и было ошибкой. Майк самый хилый ребёнок из всех тех, каких я когда-либо видел. С тех самых лет, потеряв надежду на близких, я вынашивал план по воссозданию себе кого-то, кого смогу по-настоящему любить. И стать этим “кто-то” должен не просто ребёнок от человека, к которому я безразличен, а некто особенный. Такой, который будет только лишь у меня.

Понял я это всё в тот самый момент, когда меня, задыхавшегося в собственных же слюнях, отец резко отнял от пола и начал помогать откашляться. Я вбирал воздух, промокал ресницы в слезах, а в серую кофту папы вжался пальцами так же крепко, как и он в меня. Но я от страха, а он – со злобы. Мраморный пол отражал что-то чёрное и вязкое, что вышло только что из меня, похоже, это была смесь крови и препарата.

– Ты думал, что я не замечу использованные шприцы на конвейере утилизации? Да, мы часто проводим эксперименты, но без меня ты не имеешь права! Так тем более на себе! Необразованный горец, ты хоть понимаешь, что происходит сейчас с твоим организмом? Ты не развиваешься, когда крадёшь жизнь других. Тебе почти пятнадцать лет, а на вид и не скажешь, что уже закончил школу! И… знаешь, как такое будет называться, если я тебя и в третий раз здесь, полумёртвым, обнаружу? Зависимость. Неужели ты так слаб, Дирк? Неужели мой сын, да как так получается, что один из гордого рода Лурецких вдруг распустит себя до такого состояния?

– Я ненавижу тебя. – И тут же оттолкнут, никто больше не прикасается, не грозит своим взглядом, а побуждений погладить по спине, как обычно делала мама во время неприятного состояния, в глазах даже не наблюдается. – Ты испортил всё. Мы нашли эликсир счастья, дарящего людям рай на Земле, который они себе и вообразить бы не смогли, а ты используешь его в своих коварных целях, поставив под запрет свободное распространение!

– Это как наркотик! Люди и так не хотят жить реальной жизнью, Дирк, а ты предлагаешь дать им то, что навсегда унесёт их от ней. Ты хоть представляешь, какие будут последствия? Сколько умрёт от этого, сколько останутся сиротами – представляешь?

– Мне плевать на людей, единственное, что они заслужили – это смерть. И да, я буду в восторге, если так всё и провернётся. Отсеются слабаки, вроде меня. И останется сильное общество, способное поднять мир на новую эру развития. – Слова-искорки, слова, будто собачий рык. Прерывистые, вырываются клочками, кричащим, разгневанным потоком. Какой же я тогда был взбешённый.

Можно и мягче обойтись, ведь правда? Когда он зол, он не разбирает, что делает. Схватил меня за волосы и прижал голову в стол. Пока я вертелся, грозный председатель учёного совета обеззаразил и перевязал мне открытую рану, образовавшуюся на месте очередного переливания крови. Опыт и силы спокойно позволили ему провернуть такое даже одной рукой. Я был унижен, он делал это постоянно, но не с самой целью унизить, а с намеренностью преподать урок. Чего у него, конечно, никогда не получалось вразумительно. И сейчас, повиснув на его руках, оцепенев и похолодев внутри с невозможности перебирать ватными ногами, моё сердце подсказывает заснуть и забыть, а ум разрешает лишь отвернуться и не думать про текущие обстоятельства.

– Папа? – вроде звонко, но голос обрывается к концу, показывая мою слабину. Остин идёт, уверенной поступью, грудь вверх, осанка гордая – всё, как он и меня учил, даже в такой ситуации. Чернильные следы упущенных часов сна красуются ретушью под его глазами, а сами они, усталые и незаинтересованные изумруды, только лишь поблёскиванием на свету дают подсказку о том, что отец меня всё-таки слушает. – Папа, прости… Я правда не подумал даже перед тем, как сказать. – Без толка продолжаю, пока не застаю себя почти не различающим цвета и размеры предметов. Но я не отключаюсь, я просто вижу всё нечёткими следами, вижу пятна и блики, для меня не существует больше контуров предметов, оно всё как-то сливается, мне даже не с чего считать информацию, чтобы определить своё местонахождение. Куда мы идём, куда меня несут? Я точно знаю, что здесь холодно и даже дует. Сколько я не был на поверхности? Полгода?

Цепляюсь со всей силы за его руку, когда пытается на что-то опустить – едва вижу с открытыми глазами, а тут он ещё скидывает меня с рук. Пятки обуви тут же скользят по ледяному полу, не удерживаясь на месте, а руки всё так же хватаются за всё возможное, подобно кошке, что жестоко откинута человеком со своих рук. До последнего, даже через пререкания Остина, я продолжаю унижать себя, но пытаться ухватиться за что-то. Какой холодный пол… Как страшно одному, я не могу понять кто рядом со мной и что это вообще за место.

– Посидишь пока тут, если тебе не полегчает через пять минут, богом клянусь, я-то уж тебе такое переливание крови устрою, что забудешь про то, как сидеть на ближайшие выходные. Думал, вырос, так я не имею права тебя огреть? Сколько ж тебе нужно, чтобы успокоился? – отец достаёт и закуривает голографическую сигарету, от которой нет запаха, но дым из портативного устройства с подзарядкой, тем не менее, исходит. Сменная вода с разными вкусами высвобождается из небольшого, встроенного внутрь насоса, прогревается до образования пара, да втягивается натруженными лёгкими Остина, дабы придать его виду большей сосредоточенности. Томный вдох, лёгкий выдох, глаза пожирают меня насквозь, чувствую этот взгляд даже в состоянии почти ослепшего человека. – Как я хочу банально на кого-то наорать, Дирк, ты себе не представляешь. Кулаки чешутся, в голове всё взъерошено, просто клубок запутанных размышлений. А теперь ещё и ты. Мало мне мамы, нашей оперной дамы, что не реагирует на препарат ни в какую, так теперь ещё и ты добавился в кандидаты на ускоренный естественный отбор!

– Я, наоборот, хочу жить! Я хочу ощущать, хочу чувствовать всё по-иному, хочу другое тело, другую репутацию, другую судьбу!

– Как ты можешь быть фаталистом, сын, если работаешь в сфере науки? Как ты можешь быть предан своему делу, если сам же опровергаешь постулаты учений прошлого и настоящего?

– Я просто хочу быть рождённым в другой семье, в настоящей семье, а не в пародии на неё.

– За твоими “хочу” и не угонишься! Пора создавать свою семью, Дирк. Самому отвечать за эту жизнь.

– Но я отличим от большинства, и ты это знаешь! – он всё не отставал, желал услышать это от меня. Желал признания, не понимая, что я и не собираюсь раскрывать все карты. Он и так это всё знал и ненавидел меня за это.

Зрение возвращается, сердце учащённо бьётся, вскакиваю на ноги, будто ничего и не было, будто притворялся. И состояние шока заставляет меня принять какие-то неадекватные меры. Соображаю я быстро, осознаю, что мы стоим над потайным выходом из подземелья – высокие бетонные стены, серое небо над головой, да одинокий люк на полу – вот и вся секретность. Сила во мне сейчас нечеловеческая, ибо препарат делает упор на природные задатки. Для сравнения, я пробую оторвать от креплений эту круглую крышку выхода, и у меня это получается, словно я управился с листом блокнота, а не с полноценным куском железа на болтах. Оторванный металл со всей яростью бросается в сторону Остина, лишая его дара речи и ничего более. Я промахнулся, но бегу и дальше в бой, чтобы наградить того толчком и смачной оплеухой. Его откидывает к стене, сигарету он роняет, и я растаптываю её со всем присущим разрушителю наслаждением. Ох, эти сладкие скрипы деталей и звук сломавшегося пластика! Голограмма испаряется, будто её и не было. Давай же, начинайся! Так и так всё, что я создавал, ломалось, а вот у отца вечно удавалось улучшить мои проекты. Пусть хоть сейчас он почувствует, как это на самом деле, ощущать себя настолько разбитым. Он не побоялся подняться и встать в своей горделивой стойке, я же лишь нахмуривал брови, тяжело дыша от безумного тестостерона, разыгравшегося в крови, да вжимал голову в плечи, неосознанно показывая себя в образе более страшном, чем он есть на самом деле. Со мной не хотели обменяться и словом, я чувствовал и понимал, заглядывая лишь украдкой в подкорку его головы, чтобы понять высокомерие ли это, или же он просто устал и не обращает внимания на мои выходки?

– Молчишь то что?! Больно было? Говоришь, кулаки чешутся, да? Думаешь, старше меня и мощнее телом, так можно издеваться, сколько угодно? Да я и сам могу показать тебе, какого это быть униженным! Любовь твоя ничего не стоит, и маме безгранично повезло забыть о тебе. Я даже рад, что мы повязли и провалились, я даже не волнуюсь, если она умрёт. Она так счастлива без тебя!

Стоило догадаться, что произойдёт далее. Я раскалил обстановку до предела, но это не было фильмом или постановочной сценой – папа подошёл и обнял меня. Он дышал редко и глубоко, с трудом переваривая то, что я был на все сто процентов прав. Отец любил во мне честность. Я, было, только успокоился, а сердце моё оттаяло, в надежде, что Остин поймёт свои ошибки, но он лишь приказал мне спуститься назад, подготовиться к важной новости, которая навсегда должна была изменить мою жизнь. И даже такое заявление не осталось ложью.

Не знаю, что папа делал потом, кому звонил ли, о чём он вообще размышлял… Достаточно было услышать знакомый щебет, как я и думать забыл о напряжённой обстановке. Передо мной находилось наше открытие, верней, две битком забитые клетки с пернатыми существами, сидящими на ветках. Великолепные квезали. Первая половина не осознавали, что вообще здесь делают, глаза их были наивно заинтересованными во мне, а другая половина, пробывшая здесь дольше, уже тускнела перьями в цветах, словно подготавливаясь к скорой смерти. Они знали, что произойдёт.

Подходит сзади, бесшумно совсем, легко внедряет мне в кровь местный наркоз. Прибор для вкалывания похож больше на инструмент, вживляющий микрочип, но зато совершенно не больно, в отличие от шприца. Схвачен за шею уверенным движением левой руки, скальпель блестит в другой, проходя мимо моих почти закрытых глаз, он сливается в одно с искусственным освещением и впивается безболезненно в кожу надлобной части. Ощущения были лишь порядком похожие на то, если бы её просто оттягивали из стороны в сторону. Однако лезвие скользит со всей хирургической осторожностью, по чувствам это правда всё-таки так же, если бы по лбу провели рукоятью, но не остриём. Я пытаюсь отключиться, смотрю на птиц, что один за другим дохнут на моих глазах, как в фильмах ужасов. Они срываются и летят, ударяясь о пол, что-то встроенное изначально в организм просто напросто ломает им шеи – они тоже ничего не ощущают толком, только страх.

Остин приподнимает меня со всей аккуратностью, чтобы перенести в клетку, в которой не осталось больше и живого существа. Оставив меня внутри, он возвращается через минуту, принеся излюбленный мною дисигнат карнона и какие-то трубки. Наркоз окончательно приходит в силу и только лишь застав чёрные резиновые перчатки держащими необъяснимо сложное экспериментальное устройство вживления, из которого тут же просачивается голубое вещество, картинка резко размывается, а мозг, наконец, позволяет расстаться с кошмаром, нелепо перенесённым в текущую реальность. Я не думал о том, как проснусь. Мне просто хотелось увидеть вновь свет – большей радости тогда и не представлялось.

Проснулся я уже в постели, голова перевязана, по плечи простыня, укрывающая мой недавний сон лёгкой пеленой. И ни следа от отца, только одинокое перо перед носом, покоящееся на кровати, никому не нужное маленькое перо.

В тот момент я понял, что ничего не определяю. И понимание этого всепоглощающего ужаса привело меня к открытию.

Резкие движения, старое пальто, не ношенное уже так давно. Я собирался на поверхность, ходить меж людей, будто бы это нормально, будто я один из них. Проследив, что отец всё ещё спит, я забираю ключи у него из ящика при кровати, чтобы прихватить какие-никакие, а гостинцы. Напоминание о себе. Метнув в коробку несколько декоративных предметов, напоминавших мне рассказы о магах и шаманах древности, я оставил на всякий случай Остину записку, что навещу ближайший населенный пункт. К кому мне идти? Кто может за меня заступиться, кто может выслушать? Родственники? Ха, однозначно не мои. Я помнил про гравировки на всех фирменных шприцах, скальпелях и на прочем оборудовании отца, включая тот самый нож. Всё с пометкой “M”, за которой скрывались самые богатые люди нашего города. Миднайты. Домик Аарона был в двух милях ходьбы отсюда, что было безумно мало, но и безумно опасно, ведь я не просто давно не был на природе, а выходил поздно вечером в дикий лес. Поджилки дрожали, в животе крутило, привинченный обратно люк поддался с трудом, а почти постоянные зима и снег не приглянулись моей душе.

Был шанс того, что я смогу выговориться и получить дельный совет. И был шанс умереть. Одно из двух. Как весело, не правда ли? Сковывает всего, обдувает ветер, снежные хлопья попадают за шиворот, что даже плечи вздрагивают и коробка в руках отзывается каким-то шорохом, когда пальцы неохотно сжимают её, ведомые инстинктами. Оставалось забыть о времени и месте, представить себя иным, представить себя иначе. В голове химические процессы обрабатывались намного чётче, но всё ещё было холодно и по-человечески плохо душе. Я точно знал, что мне нужен кто-то ближе, чем Аарон, но рождён я был не с целью созидать и прочее – я был рождён разрушителем. И теперь, когда моё открытие вот-вот изменит структуру и само понятие предела человеческих сил, приготавливал себя морально потерпеть потерю. В том и была проблема: внушение себе планового режима, внушение себе идеи, что есть некая судьба и рука, управляющая нашими действиями и их последствиями. Ещё долго я коротал время с идеей потерпеть фиаско, но его смерть обогнала меня. Уничтожение причины не уничтожило следствие. А возвело его в такие пределы, что без виновника справлялся я с этой неоднозначностью даже тяжелей, чем справлялся с ним. Но, слава вселенной, случилось это ещё не скоро.

Крепко так ещё обнимает, к горячей груди. Высокий, широкоплечий, я и не чувствую при себе сейчас свой статус, только уязвимость, которую вдруг разрешил мне он прочувствовать, чтобы в сердце разгорелся огонь и новая идея, пришедшая так нелепо на ум, начала путь вынашивания и доработки. А я всё иду по зимней пустыне посреди живого леса, источающего резкий, но приятный запах пихты, запах смолы. Да мне не мерещится – я ощущаю всё красочнее и разгневанно реально, как никогда ранее. Вот он секрет выживания. Ноги подкашиваются, ледяной ветер обдувает уши, на них спадают бинты, а я всё сжимаю в руках коробку, одновременно удерживая большими пальцами рук лацканы пальто. Ноги заторможены, но ещё живые, хоть и покалывают так неприятно от переохлаждения. Их удерживают молчаливые сугробы, лежащие тут до моего вмешательства совершенно спокойно, не привыкшие к странным путникам, держащим свою дорогу прямо через их пушистые снежные хлопья, собравшиеся воедино. А он обнимает меня, и слёзы горючего сожаления скатываются с его щёк, падают прямиком с его глаз бесконечным потоком, мне на лицо, за шиворот, на забинтованную голову. Снег, оказавшийся сзади под одеждой, больше не напоминает о себе, как о снеге, я чувствую всю ту боль и отчаяние, что проносится в сердце моего отца. И, спотыкаясь о сдерживающие мои шаги сугробы, о сокрытые корни растений под ними, вырываюсь, наконец, на чистую тропинку, ведущую меня вверх по склону, на котором поодиночке растут высокие ели, представляющие опасность для неопытного лыжника или любого другого, одичалого туриста, чьё сердце захватил дух авантюризма и, так или иначе, слабого ума.

Звал меня, как через сон, звал, не понимая будто бы, что находится, вот сейчас, рядом, что он прямо передо мной, не при осанке более, а сутулится вниз, пытаясь застать блеск в моих глазах. И не выходит только, они пустые, меня нет за их стеклянным отражением, есть только тело, управляемое скудной мозговой деятельностью. Весь я, душа моя была не там. Или не хотела быть. Очаровательные моменты этого горестного познания окупаются мне существованием в двух мирах, раздельно, но едино, по-разному, но вполне себе одинаково, заставляя откидывать в сторону тень живого себя, идущего по сугробам в не столь уже далёкий путь. И я хочу исчезнуть, испариться, быть прахом, пылью, но перестать метаться из одного осознания в другое. А тень не исчезает, она содрогается, её тревожат другие тени, отбрасываемые деревьями, ослабевает ветер, так как их ветки захватывают его к себе в объятья. Осталось несколько шагов, и я узнаю, что уготовано мне за этим необдуманным, спонтанным решением сбежать на разговор и помощь.

После горячей встречи добрыми словами и словами страха и жалости ко мне, я оказываюсь на диване перед тёплым камином. Рядом, в люльке, сопит малыш. Волосы лохматые, золотистые, а сам ребёнок бледноват, в голубой одежонке. Он уже произносит какие-то отдельные слоги, улыбаясь и нисколько меня не боясь, да тащит пальцы в рот, видно, зубы режутся, а грызть нечего. Отдаю ему своего тепла осторожным поглаживанием рукой нежных волос на голове, а маленький в тот момент прикрывает глаза и наивно смотрит на мои перья, предположительно пытаясь высказать своё слово о птице, но у него это совершенно не выходит, отчего крохотное создание поджимает губы и стремительно уходит от весёлого настроя, пытаясь расплакаться на этой теме. Но удаётся ему только залить слезами глаза от обиды, как звуки выходят совершенно слабо. Сердце сжимается в комок, когда я понимаю, кто мне этот великолепный, маленький мистер.

– Мой солнечный друг, ну как ты, племяшка? Какой уже взрослый. Не хороший я у тебя дядя, малыш Майк, сколько ж месяцев тебе уже, а дядя впервые тебя видит. Красивый же ты, пёрышко. Залитый солнцем весь, восхитительный. Маленькие руки, маленькие ноги, можно я тебя подержу? Ну что ты, не плачь только, дядя рядом, я не оставлю тебя здесь. – Всхлипы унимаются, как только я беру это тёплое создание на руки. Он цепко сжимает мне перья, выступающие тут и там из бинтов, а сам я цепенею от крошечных пальцев. От маленького пахнет не молоком, как обычно, поговаривают, пахнут дети, от него стоит, напротив, стойкий аромат чего-то неестественного. Предположительно, лекарственных средств. Это больной ребёнок. Это очень сильно, углублённо и интенсивно пропитанное лекарствами и терапией, существо. То, что он даже дышит – это уже чудо. Руки мои дрожат, когда сознание определяет крохотное тело отключившимся. До меня только сейчас доходит, что я видел то, что хотел видеть, а на самом деле дела обстоят совершенно иначе. Тело малыша, как вата. Он не может самостоятельно передвигать руками как хочет, они висят мешками, худощавый весь, голова без поддержки не держится, ему не хватает сил, а мышцам не хватает тонуса – у него мышечная дистрофия. Сейчас начало двадцать второго века, неужели никто не в состоянии вылечить это крохотное существо? Разве что поможет чудо или…

Осознание своей значимости для малыша пронизывает меня адской заботой и желанием принести пользу. Да, изобрёл я, но да, заслуга это, опять же, нас двоих с отцом. Патенты все значатся на моё имя, но я не возымею права воспользоваться нашими техниками на человеке до того, пока это не проанализирует и не разрешит какой-то там учёный совет. Но как я могу не помочь, когда у меня племянник умирает долгой, мучительной смертью! А Остин и думать не берётся что ли, что может помочь?! Опасная формула у дисигната карнона, опасные последствия, невыясненные до конца. Я уже боюсь представить, насколько теперь изменится моя жизнь, ведь я зависим от этого вещества, и кровь моя пропитана им сейчас, по существу, таким изнуряющим концентратом, что ничего уже не может спасти от обретения зависимости и, кто только предположить в силах, угрозе смерти.

Малыш расплакался, рыдания его были связаны с холодом от моих пальцев и от запаха моего, обещающего один лишь мрак и вкус горючей обиды. Одежда была пропитана холодным потом, была неровная, вся мятая и изношенная, но племянник мой цепляться вразумил, пытался ведь ухватиться за это спасение, за беду с забинтованной головой, будто знал от доверия чувствам, что такое бывает. Что в этом мире есть и добрые поступки, выходящие за рамки денежного контроля и ударов в спину близкими и родными. Я не винил его за наивные глаза – глаза его были кристальными, но исполненными болью. Он родился не так давно, а душа его уже устала и понимает, что осталось не так много. Либо сейчас я убью его и обрадую своё сердце избавлением ещё одного слабого и беспомощного, избавлением от страданий, а то и от тяжёлой смерти, либо сейчас же придумаю выход, как можно ему помочь.

В комнату забегает, нет, не его мать. Я был готов увидеть свою сестру, Сару, улыбнуться ей и даже пролить слезу счастья, ибо мы не виделись уже четыре года, но она не пришла. Она никогда не приходила первой, она никогда не заботилась о том, о чём надо было заботиться мне. Иногда, казалось, правда – от матери лишь я один перенял её чутьё и жалость, причём такую жалость, когда от большого её скопления готов даже пойти против законов и истин. Готовый убить, если нет вариантов, если очень просят. Инстинкты только внушали мне очередные байки: предназначение и то, как это выливается. Я уже тогда понимал, что это плохо, всё равно нечестно и нерадостно – эксперименты ставить на живых, тем более, на детях. Я хотел уже тогда быть сам родителем, хотел быть папой, держать свой собственный, укутанный в комок, приток живого счастья, но не хотел заботиться о ком-либо ещё. Я не был заинтересован в соприкасании с противоположным полом ни на секунду, никогда. Я чувствовал себя так счастливо, когда иллюзия была цела, и маленький племянник мой казался розовым таким и свежим, как неспелый, но очень красивый фрукт. Я обнимал его, жалел, пытался успокоить слёзы, но Аарон быстро вразумил, что я не только помогаю, а ведь и стал причиной дискомфорта у такого маленького и чуткого человека.

– Дирк, я понимаю, что ты не видел ещё Майка, но его нельзя держать неопытными руками. Этот ребёнок очень плох, мама его, сестра то твоя, сейчас там, на кухне, зарёванная сидит. Сказали, умрёт он скоро, очень плохи дела, ничего не помогает, ничего… совсем. Сейчас не лучшее время, чтобы навещать нас спустя столько лет.

– Отец кто? Бенжамин, да? Тот самый профессор, с университета? Но он же и сам знает, что тут надо делать. Он сам связался с нами, никто не заставлял. И, подчеркну, он браконьер. Слуга кровавых перчаток. Он знает, для чего мы ему платим, так почему не догадался просить помощи? Отдай мне этого ребёнка. Аарон, если не я…

– Ты себя видел, инициативный?! Это так Остин с тобой да? Это так с тобой родной отец поступил?! – Я аккуратно кладу малыша Майка на место, предчувствуя что-то плохое со стороны широкоплечего, бородатого мужчины, вроде и никем мне приходящимся, а вроде и беспокоящимся за нашу семью ровно настолько, насколько могут только сёстры да братья. Сара и Мириам лучшие подруги – все знали, но никто предположить не мог, что так Миднайты заступиться готовы, что возьмут под крыло, к себе, в тепло и уют, то ли лишь бы доказать о себе что-то, то ли сердце просто не выдержало, смотреть на страдания со стороны. Я вижу эту любовь и заботу, и понимаю, что мне такое никогда не светит. А на душе становится больно, разрывает сердце мука, как предсмертные колики – бросает всё тело в холод перед этими сотрясающими словами, обо мне, о моём несчастье. Я не задумываюсь о себе более нужного, а нужное для меня сейчас как у человека природы. Оно ничтожно мало, но многозначительно для выживания среди одичалых мест. Для меня город это не что иное, как зверинец, в котором ты – травоядное, а зрители – хищники, коим предоставлена свежая плоть. – Зачем он это сделал, Дирк?! Что с твоей головой?.. – И вот он, момент. Развязывает узел, руки уверенные, в глазах отчаянье и непонимание истин, а я смотрю сквозь Аарона, не надеясь на большее, чем отвержение. Разматываются, спадают, вокруг меня, на диван, запятнанные тут и там следами просочившейся крови, бинты. Что-то лёгкое оказывается перед глазами, что-то призрачное, зелёное. Да. – Перья… Какого… чёрта? Перья? Зачем мистер Лурецкий выдумал это с тобой? – вместо того, чтобы заставлять отвечать, Аарон меня крепко обнимает, жалея, как неродившегося сына, жалея и говоря всё так, словно я самый положительный персонаж в этой истории. Но на самом деле он не догадывается, что за участь я уготовлю всем, кто усложняет сейчас и без того шаткую ситуацию. Загоняют нас под линейку, строят какую-то свою империю. Только им в руки власть хоть какая-то попала, теперь платят остальные. А я не допущу ни Миднайтов с их деньгами, ни Остина, с его контролем, никого не подпущу к людскому, не место их эфемерным благам в обиходе у прочих. Не место их имён на обложках книг и в изданиях – всех осудят по чести, а если и не осудят, то я сам приду и понесу любое наказание, но всё равно добьюсь справедливости.

Отличная речь для повстанца, не правда ли? И о защите народа думал, и о власти тоже успел включить мысли. Вся эта наивная простота, что была мне дозволительна в четырнадцать, нисколько бы не украсила того человека, который получился из меня после, обиходом тех самых мыслей. И это не суть.

– Паршивая кровь. Ты жалеешь меня, да? Меня, нас жалеешь, Лурецких? Да кто ты и что ты сделал, чтобы Миднайтом называться, а? Я, да простят меня пророки, понимаю, уже сейчас доходит, мой рыжий, незваный отец, я понимаю, что ты так добр для этого общества, как сейчас никто не может быть, напичканные смрадом одной только… Ух, прости за мою одышку… Бессловесной войны. Что ты им доказываешь? Но ты же тоже как они, ты знаешь, что ребёнок будет мёртв, не унеси я его сейчас в пледе, пусть не пойми куда, но лечить! Причём по-свойски, как уготовано подростку. Неумёхе, да, не знаю я всех принципов работы, но отец, отец мой, прости, что приходится кричать, он без вот этих глаз моих, ты думаешь, нашёл бы ответ сам: и где же та сила человечья, упокоенная в наших предках? Где настоящий человек, истоки где? Ты думаешь, я хочу этого, если не противостою его скальпелю и перчаткам, ненавистным одним лишь касанием? Он мне сказать готов почти был, когда я опустился до наркотических привязок, что отказался бы от меня ещё в детстве, доведись ему понять каким я вырасту. Однако удержал же его я как-то! И, может быть, стою малость того, чтобы не задавать мне тут свои дурацкие вопросы, Аарон? Может тебе лучше просто отдать сына моей же сестры? И если хоть одна душа за мной сунется и разузнает, выдаст расположение нашей базы… Ми-иднайты. Хм… На моём шприце я гравировку лично в твоей кузнице отолью, и будет там “Memento mori” из твоих же фальшивых зубов.

Встаю, как бешеный смеясь над ним, прошу простить меня за высокомерие, за причинённый моральный дискомфорт, а он молчит всё, не осознаёт ещё, что не играет в этой интриге и вмешан не был, и упомянут только, баснословно, будто переживания его имеют место быть. И вот, я ждал озлобленное лицо в ответ, готовое порвать меня в клочки, как и отец мой некогда планировал, но не удалось, ибо на столе был факт его незаконных экспериментов, что волновал до чёртиков в голове. Вроде: а что будет, если я смекну и стану во главе того карнавала чудовищ, который стартовал уже год или ранее, в общем, только начал шуметь? И теперь я, последний наглец, как новатор, как распорядитель душ за кулисами жизненного цикла, буду расследовать причинно-следственное и вынесу свой явный приговор? Неужто мне уготовано его затмить одной своей улыбкой, безумству поддаваясь и, крича, ловя такой кайф с этих визгов, с пленяемых за плечами людей, с расцарапанным жертвой лицом, в крови, в поту, умоляя при этом: “Господи! Дай мне силы резать порождённое тобой, дай мне власть уничтожать и сеять разруху!”. Я ведь для этого рождён был, кто сказал это? Ах, Остин, зря так рано ко мне пришло негодование и боль, зря так рано ты показал мне правду своих рукавов, которые фокуснику, не иначе настоящему авантюристу, следовало бы держать не нараспашку. Всё, убит, сломлен будет его иг, гнетущий уже нас всех. Аве Мария, как повезло, что в мечтах и только он какое-то из себя знание строит. Когда на самом деле разрушитель, не хуже меня. Куда тягаться со мной? Я сын ему, а это значит, что силы мои стократны и это глупо превозмогать опыт юного таланта, пустившего о нём слух жестокого убийцы. Смотри, Остин, только на то, как я спасу в этом мире каждого, кто рукою генного обмана был заколот в гроб многим ранее своего положенного срока умереть. И только скажешь слово – берегись. Я может и не всевластный, но теперь, когда во мне кипит этот первобытный яд, заливая голову, ты сам говорил, умалишенному, подвергнутому риску опьянений, что нельзя такому доверить и бумаги, но тронешь тех, кого спасу я нашим открытием – и самому не поздоровится, обманщик!

[Прошло четыре года]

Царапает мне лицо, кривясь от той боли, что причиняет ему это зрелище больше ментально, чем физически, а у меня сводит всё, как от чувственных эмоций, так и с непереносимого шока – нож в моём животе. Растекается кровь по рукам переступившего через закон, размываются разводы проливным дождём. “Как ты нам, так и мы с тобой”, – клянётся мне шёпотом в ухо, а я рыдать начинаю и держу его руку крепко-крепко, пытаясь вымолить не спасение, но хотя бы лёгкую смерть. А он держит меня левой рукой за голову, прижимая близко к себе, не делая никаких движений, будто и не происходит ничего вовсе. Он просто выпускает мне кровь. Рядом ещё один человек, он собирает её в банку, алая сливается непрерывным потоком, и это опустошение внизу цепляет каждую клеточку. Бесценная кровь почти загнавшего себя в угол – сколько трудов стоило им её добыть, сколько пользы она принесёт. Или же, что более возможно, они, вооружаясь присказками про благое дело, обворуют более богатых и властных. Всё держит меня и, чувствую, вот-вот отпустит, вытащив лезвие ножа, принеся тем самым второй болевой шок, если на такое вообще будет способен мой организм. И держу его крепко, эти липкие руки. И молю поскорей закончить это. Смех в лицо, дьявольский, не признающий веры. Угнетающий, унижающий смех. И только почувствовалось первое шевеление остриём, как я вскричал останавливающие просьбы, но получил резкий толчок от себя. Руки были слабы, чтобы удержать, а обстановка мусорного крытого бака, шириной с четыре человека, впредь соответствовала моей роли в глазах людей. Ничтожество.

Подвижная платформа, звуки приближающегося механизма смерти, огонь, синего пламени, разгоревшийся так же гневно, как и мой только что пронёсшийся сон о том, кем я или, говоря откровенно, чем стал для общества. Говорили никак, а теперь стали желать смерти – не лучший способ прославится. Отец был прав – нельзя просто так забрасывать исследования, и пускать в ход этот препарат. Теперь у выздоровевшей половины слезает кожа, мышцы разъедают руки и ноги, тело всё становится похоже больше на макет с урока анатомии, чем на реального человека. И проблем бы не было, будь это внешний признак. У таких людей отключается мозг и подключается что-то невыносимое, сравнимое только с людьми древних эпох, когда поведением управляли инстинкты. И я эгоистично взваливаю расчёты на заброшенные бумагами столы: лишь бы мой племянник вырос здоровым и крепеньким. Он уже такой самостоятельный и взрослый малыш.

Трясёт во все стороны, перья щекочут щёки, а нервы немного пошатывает приближающийся вид утилизационной машины. Как так произошло, что я уснул на конвейере? Последний раз это случалось, когда отец чинил робота и я отрабатывал за него положенные часы, следя какие вещи проходят по ленте. Но тут… явно было что-то не так. Мне и не помнится вся соль, как вообще мог я оказаться там, куда идти и не намеревался? А меня всё движет и отправляет вперёд, к явной смерти, а слезть то никак уже, лента конвейера закрыта, разве что карабкаться назад, против этого механического потока. Взываю о помощи, наполняю тишину скрежетанием железной преграды между мной и спасением. Зову единственное существо, способное как-либо предотвратить неминуемое, но Джудас не появляется. Мне не то, что самому было лень лезть назад, ползти этот длинный путь к спасению, но создавалось едкое впечатление, что я опьянён неизвестным, если повезёт, нектаром. Поздно замечаю следы потасовки у себя на руках: вот-вот выступят синяки выше локтей, кто-то сдавливал меня, либо просто удерживал в изнурительной драке интересов. Болит спина, ноги, что-то внутри заставляет сжимать пальцы в кулаки, озадачиваясь, с чего же иссякли силы. Беспомощное, пустое существо, рождённое с разрушительной миссией, настолько значительным оказаться способно, что от моего решения могут зависеть десятки, тысячи десятков и даже сотни тысяч жизней. Но я ловлю себя на ощущении полного проигрыша. Обездвиженный, конвейер и дальше несёт меня, сливая воедино с огнедышащей камерой, где жар стоял такой, что, мама дорогая, уши припечатывались к голове, а язык вбирал в секунду всю скопившуюся во рту влагу. Темно бы было, не будь все стены (чёрные как в коптильне) окутаны огнём. И я слышу звуки молота о наковальню, прекрасно различаю, как два жима сходятся и ломают гневно всё на своём пути своими острыми зубцами. Но я не чувствую никакой боли. Как? Не умалишенный я, не в состоянии аффекта, нет, я здесь, всем телом, но звуки то откуда, если здесь и нет ничего? Выкидывает с ленты, оставляя на белоснежном халате о двух подолах следы чужого страха, возможно, тишины неживых предметов – копоти и пыли. Я не знал наверняка, но то сборище нерешённых вопросов, встретившее меня на полу в том месте, сыром, но с довольно высоким потолком, было намного больше, нежели мягкие детали для транспортировки эликсиров и чудодейственных средств. Он прекратил поставки давно, я знал, но та боль, что оседала от увиденного на душе, не была ни с чем сравнима. Я, лёжа в обломках собственного открытия юных лет, недооценённый и выгнанный, был ими же и спасён от жёсткой встречи с полом. Так вот куда всё Остин дел, чтобы не расстраивать меня больше прежнего. Это не было возможным. Да, многие, кто получил панацею, умерли. Но те, кто провёл через время (примерно год) вторую инъекцию – выжили и здоровы. Они вылечены, но зависят теперь от дк до конца своих дней. Этот маленький период четырёх лет счастья на Земле подарил свет сердцам по всему миру, отчего именно от них и будет зависеть, какими станем мы даже без надежды на выздоровление. Никто не любит бескорыстных и открытых – они выдают тайны влиятельных, оттого, как это обычно и бывает, опасны. Загибая под себя поролоновые подушки, только что спасшие тело от ушибов, я сгибаюсь пополам, чтобы встать с гордой и прямой осанкой, уверенно, командным шагом, познакомиться со своим будущим. С цивилизацией гентас и готтос.

Улыбаюсь! Радуюсь! Я, смеясь от открывшегося мне позора, возрадовался увиденному. Первооткрыватель! Велик мой отец, но глупо было думать, что от меня был шанс спрятать этот провал. От мира, от себя, в конце концов. Как его не замучила совесть? Огромная машина. Монстр! Скажу даже более резкое: сам Дьявол восстал из пепелища, поднимая земляные покровы, чтобы одному мне открыть правду всего шума мирского. Прямо из засохшего, посеревшего чернозёма произрастала, огибая корнями-артериями, гигантская сфера жизни, матка, как у муравьёв то происходит, как происходит подобное у пчёл. Оно не жило, не пульсировало, оно было искусно искусственно сделано, но, запылённое, давно отдало концы. Отец голыми руками, как вижу, отрывал провода, каждый вырвал, напополам. Вещество, мною выведенный образец, застыло окаменев в трубах, засорив их на бесконечное число грядущих лет. Жизнь понеслась у меня через вены, дышал я, словно родился вновь, захватило меня это ощущение значимости, такой пафос захлестнул моё сознание, что я вёл себя некрасиво вокруг своего нового “предмета восхищения”. Я смеялся в голос, этим же, и всхлипами счастья описывая, как буду возрождать это устройство к жизни и как ничего не страшно мне. Как возжелал я тогда иметь и своих послушников, да хоть детей, но с изумлением лица на меня смотрящих. Забрав от Остина роль главнокомандующего, я, не спросив разрешения, тут же бегу за плоскогубцами, изолентой, кабелями, переключателями – всё, что под руку попадётся, а через полчаса, поклялся я себе, эта машина оживёт. Вокруг затемнённые от давних лет капсулы, уходящие стройными рядами высоко вверх, создавая этакий великий мотив происходящего, едва в вышине я увидел свет реального солнца, пущенный через стёкла сверху. Ожившее существо (а для меня оно было живым, ведь всё, что пульсировало, создавало это ощущение, пускай и искусственно) попросту ожидало выполнения своей секретной миссии.

Помещение было на самом деле тихое и мирное. В воздухе летала пыль, свет струился потоком, слабо шумели птицы, недовольные выживанием в этом заточении. Огибая операционные столы, кухонные столешницы с отделениями, кранами, я заворачиваю, чтобы увидеть две роднившиеся противоположности: тамбурные высокие двери, запечатанные сварочным аппаратом, источавшие пронзительный холод за своей стеной стражи и вход в душную клетку для квезалей. Джудас явно регулярно подкармливает их, отчего странным не остаётся процветавший, но таки замученный вид самих птиц. Их чириканье слышно было ещё из основного зала, а уж здесь просто уши закладывало. Не самый противный тон, даже, скажу, привлекающий, но во внимание кидалась больше эта их раскраска. Зелёные крылья, под ними, словно ещё по крылу, чёрные перья. Красные грудки, которые они выставляли горделиво. И что более всего просится отметить, так это провоцирующий улыбнуться хохолок да два длинных пера. Ритуальные они или же это просто особенность вида, но как только моя нога ступает на паркетный пол, проходится лакированными туфлями по опилкам, все они вдруг закрывают свои клювы, замолкают резко и страшно, можно сказать даже одновременно. Меня боятся. Молчат, как будто на самом деле настолько умные стали, что настороженность им внушает уже мой образ и моя походка.

Как такое возможно?! Как они понимают это? О нет, не может такого быть, чтобы это происходило на самом деле! Квезали, как один, кидаются в сетчатые клетки, словно налетели бы на меня, не будь её вокруг, и исклевали бы, сделали бы всё, что в их силах, чтобы мстить. Гул ещё сильней предыдущего, а ушам уже не то, что не нравится, ушам моим больно даже слышать эти визги.

Надев чёрные перчатки убийцы, я проникаю рукой через замаскированное окошко, чтобы на свой страх поймать одну из птиц для несправедливого ритуала, который был запрещён ещё у древних племён, уважавших этих созданий, а не то, что в современном обществе делаем мы. Бояться было некого, правда, пара укусов мне остались в подарок, что от схваченного, что от тех, кто оказался в тот момент рядом. Бешеные птицы больше не умолкали и походили сейчас больше на рой пчёл, взбунтовавшийся и отчаянный.

Закрепить крылья на кожаной подстилке. Ввести самую малую дозу наркоза. Наблюдать за тем, как существо засыпает, будто умирая уже в этот момент. Сбрить красный пух на груди, приложить к основанию зоба скальпель и… У меня не дрогнет рука, я делаю это ради людей. Надавливаю, провожу с тем же давлением одним быстрым и безжалостным стежком. Разрезал. Добавить пару штрихов, проведя и вбок, да раздвинуть этакую завесу, используя пинцет и кнопки. Живое, всё бьётся под удары сердца, лёгкое дыхание видно, процессы не затормаживаются. Я беру самый последний инструмент, коем воспользуюсь в этой операции. Он похож на блендер, с одной стороны, с другой это преобразователь, а не только разрушающая сила. Хочется даже руками всё самому провернуть, чтобы долго существо не мучить. Бросаю эту затею. Склоняюсь над маленьким пернатым, всём в собственной крови. Я представляю себя на его месте, так же перья испачканы, так же беззвучно лицо, так же душа не на месте. Зажмуриваюсь, подношу руки и безжалостно, больше не останавливаясь, сжимаю, сдавливаю, придаю разрушению все внутренние органы. Лопается, растекается, чавкающие звуки отгласом лютой ненависти промывают мне уши этим зельем. Всё, мёртвое создание не пробудить более. В секунду всё заканчивается. А я как ни в чём не бывало стою и продолжаю смотреть на свои руки. Каждый раз так. Это уже в тридцать второй, да, я считаю, это просто невозможно забыть. И этот способ не нравится отцу, лишнее вещество в крови, что осталось теперь там, только усугубляет процесс приготовления чудотворного зелья. Проходит два часа, после этого, мне требовалось время, чтобы отделить кровь от плоти, чтобы отделить лишнее от чистого, в том и соль. Всё готово к моему первому, самому прекрасному плану из всех.

Подо мной скрипит пол, зубы скрежещут, я прикусываю свой язык и задираю майку выше. Чувство первобытности поселяется в уме, но думаю я только о хорошем. Главное, оно будет моим. Зубы прихватывают подол одежды, с плеч спадает халат, всё взмокшее, слюни вытекают неподконтрольно, пачкают одежду. В ушах шумит ветер, прорвавшийся кое-как сюда сквозь щель в окне сверху. Либо… Не знаю, откуда же его принесло, мы буквально под землёй… Потребовалось ещё пятнадцать минут, чтобы машина, чтобы это ядро всё-таки приняло моё ДНК, оживив тот артефакт, так легко слившийся воедино. Это было странно, я почти ничего не чувствовал, кроме неловкости, ведь для такого, как я, это таинство в физическом мире было иным. Но для зародившего жизнь это явилось положением нового света. И ох, как же я ожидал его рождения. Через несколько дней произойдёт сформирование, и я смогу предположить, как будет выглядеть мой сын. А через месяц судьба подарит мне ребёнка, способного принести ответы, которые ещё не были найдены. И не важно, возродит ли то готтос – а ДНК было отчасти именно их – я всё равно буду любить его. У него не будет прав на поверхности, но для меня он всегда будет тем, кто заслужит всего, что только пожелает его душа.

– Дирк, а ну впусти! – не самый удачный момент стучаться мне в двери, даже пусть это место потайная лаборатория, о которой даже я знать не имел права. Смотрю на отца из-под завесы стыда и страха, он способен на что угодно, но чего угодно я ему больше никогда не позволю. Непробиваемое стекло дребезжит, по швам расходится, сотрясает крепежи. Тёмные волосы, ещё более густая, чем обычно, борода, суровый взгляд, что очерчивают следы бессонных ночей каким-то почти угольным следом, ненавистный зелёный цвет в его глазах. Отворачиваюсь, снимаю перчатки, отпускаю их упасть на пол, высвободиться от участи приносить боль. Вытираюсь, сколько капель только одного алого цвета оставалось, механизм запачкал меня каким-то безобразным месивом. Застегнувшись и поправив все одежды, я закрываю ядро в защитный стеклянный купол и иду впускать Остина. Только поворачивает рука ключ в замке, как дверь вышибается окончательно, летя с шумом на пол. А меня отец схватывает за невидимые лацканы лабораторного халата, и вжимает в стену, чтобы не убежал. Один простой и ясный вопрос. – Что это только что было?! – и это спокойствие внутри расстилается по всем нейронам, даря безразличность ко всем возможным возмущениям.

– Это твой страх. Хочешь сказать, ты не понимаешь, почему я, не заинтересованный в женщинах, вдруг решаюсь завести ребёнка, отыскав иной для этого способ? Неужели ты… – мой очередной скандал прерывает рация, находящаяся в одной из пуговиц на халате – так легко связываться в подземелье ранее не было, это так же придумал Остин, внеся за собой такой атрибут необходимостью каждого врача: будущее уже было здесь. Оставалось закрыться от споров и податливо слушать произносимые откуда-то речи, входя в страх и в отчаянье от одного поданного голоса. Вокруг шум от ламп, а стены, приносящие лишь холод, как-то особенно подчёркивают эти звуки.

– Это Аарон. Слушай, Дирк, у меня беда с племянником… Я могу привезти его к вам в лабораторию? Мы недалеко совсем, не хотелось бы вас тревожить, но он весь искалечился, а Нелли не на шутку переживает, не знаем вот, что делать. Все врачи уже спят, дозвонился только до тебя.

– Немедленно приезжайте. – И слабые шипения мужского голоса больше не слышны. А мой папа внезапно делается спокоен и обнимает меня, сразу отходя и отворачиваясь с угрюмостью в лице. Что-то идёт не так, отчего судьба решила послать мне ещё одно испуганное создание, да прям в руки? Загадочно. – Ты знаешь, я вовсе не злюсь на тебя за… А где ты? – пропал, исчез, испарился, будто бы и не было его вовсе в этой комнате. Свет потухает, птицы шепчутся между собой, слышу, звук чего-то приближающегося вертится снова и снова. Вдалеке разносится звуками открывающихся галлонов, а потом вверху, через толстое стекло на единственной в подземелье крыше, начинают свои удары сотни капель разъяренного ливня, что в такую погоду просто невозможный фактор. На улице лежал снег, но тут, в этом сером помещении, с фиолетовыми разводами на стенах, такое чувство, что находишься под водой. В ушах шум от этого самого давления. Вода появляется из ничего, на моих глазах ужимает стены и колоссально быстро оставляет предметы в тени своей многовековой завесы. Я начинаю задыхаться физически, в глазах размывается так легко эта повседневная научная фантастика, ноги болтаются, вспышками приходит боль, что не даёт отобразить сознанию заложенный смысл происходящего. И я словно тону в пучине, но на деле понимаю ещё, доходит до меня, что был поднят за горло, и душит меня кто-то, а не внезапно случившийся приступ. Удаётся даже ударять ногами преступника, ввязывая свои во что-то липкое. Бешено стараясь руками подтянуть себя, я вспоминаю про происходившее со мной во сне, и понимаю, что, быть может, и нет выхода у меня, как только сдаться. Однако увиденное не оставляет иного выбора. Я решаю сражаться за свою жизнь ради своего нерождённого сына, ради тех, кому ещё может понадобиться моя помощь и ради любви, бесконечно выплаканной, к вселенскому мотиву одного моего существования. Нога, казалось, изувечившая убийцу, вернулась неохотно и, когда мне всё-таки удалось оторвать её от этого чего-то липкого, волна чёрной слизи пронеслась вперёд с этим моим резким движением, заливая плитку на полу. Руки, ощущавшие до этого только разъедающий кожу захват, теперь чувствуют, как нежен и бархатен покров поистине огромных рук. Оно бросает меня на пол, успеваю собраться, приземляясь ровно на ноги, да скольжу по тропинке из слизи, оказываясь прижатым собственным весом в пол. Страх и восхищение пронзают, когда удаётся развернуться на спину и увидеть Её.

– Мама?.. – всё что угодно, но не Луиза. Всё, что угодно, но не это! Она не была гентас, но кого только попытался сделать из неё мой отец?

Остин стоит позади, смотря сначала на свои руки, пронзившие огромным лезвием для разделки и свежевания трупов тело, настолько отличавшееся теперь от человеческого, что даже голос подаёт она по-другому. Будто запись заело, как кричат чайки, только большим треском в уши, фактически невыносимым звуком, на самом деле приходящимся писком, подобным, если бы по ровной поверхности доски чертили новым мелом или таким же куском пластмассы. Очень неприятные звуки. Может она так пыталась оглушить, может – это язык наших предков, основанный на подражании природе, но такой акцент, такой невыносимо звучащий язык я слышал впервые.

Нож выходит, бросается в сторону, а из существа выливается всё та же отвратная жижа чернильного, угольного цвета. Внутри такого белоснежного существа да такое отвратительное месиво… Какой срам происходит в наш век высоких технологий. Как ничтожна моя профессия. – Мама! Зачем ты… Разве это выход, Остин? Чем она так провинилась, ну забыла нас, но что это изменило?! Ты отдавал всю душу работе, смотри, чему я научился от тебя! – и я, обезумевший, поднимаюсь на колени, схватываю руками этот смрад, казалось, на воздухе ещё больше чернеющий, да разминаю в руках, словно кусок мяса на бойне, а после кидаю его в один из контейнеров, что стоят, открытые, совсем рядом. И второй, и третий, а жидкое я собираю в ладони и выливаю отдельно. С безумием, смеясь утрате и своему ничтожному игу преклонять колени перед величием настолько низкого человека, что на собственных родных силён был поставить эксперименты. – Проверим, на что это способно, да? Этого хочешь, да? Я тебя правильно… понял?! – Красивое лицо изуродовано изменениями: рот как пасть, но белоснежная кожа, даже есть шерсть, но настолько короткая, что её покров, как замша, отчего верно был упомянут в сравнении именно этот материал. Магического, непонятного предназначения, то ли щупальца, то ли отростки, извивающиеся, подобно змиям, в момент все выпрямляются. Горло её прочищает небывалый по силе крик, гортань дребезжит, широкая шея, мощные, длиннющие ноги, согнутые от того, что заставили и её престать на коленях. Чем он сломил настолько тихое в передвижении и громадное по формам существо – не понимаю, но от её предсмертного крика моя душа, мои глаза, вокруг которых всё было усеяно каплями иноземной крови, в момент теряют былое безумие и отчаянный вид. Только тело её клонится на бок и завсегда погружается в сон, всё продолжая выпускать из себя жидкость и слизь из открывшейся раны в проломленном хребте, как пол дребезжит, всё стеклянное тут же, застучав друг о дружку, разбивается, оказываясь на полу, а нас кидает в бок, роняя со всем остальным, словно накренилось то, что накрениться не могло совершенно – мы буквально в недрах Земли.

– Держись за меня! – отец самостоятельно схватывает моё плечо, притягивает к себе, пачкая грязными руками белоснежный халат, поверху пущенные на потолке провода начинают искрить, лопаются крепежи, как надувные шарики, опускаются, падают на пол, что-то даже рвётся и грозит ударить током, а откуда-то просачивается зловещее вещество. Папа и сам стоять на ногах не может, но старается меня оберегать от ударов с предметами, его шаг склоняется куда-то назад, всё стремительней и стремительней, а там тут же падает он, притягивая меня за собой. И мамино тело, мутировавшее, но не потерявшее былой красоты, расстилается перед нами, угодив под самые ноги, как тряпка, прокатившаяся по полу. – Прости меня за это, прости меня, прости… Но это не мама. Это экстер – ещё один мой эксперимент. Луиза умерла своей смертью.

Стены трещат по швам, необычайный грохот стоит, что в помещении, что в ушах, вода пропадает из моих глаз и набирает уровень настоящая, протекают трубы, отовсюду льётся, сливается. И вот лежим мы в луже смеси непонятных реактивов и простой жижи, а отец сжимает мне голову и выцеловывает прощение, проходясь с обещаниями, то по лбу, то по перьевому пуху. Сжимаю руки в кулаки, пытаюсь подняться и отцепиться от его прикосновений, я подсознательно даже боюсь их, но дозволяю сердцу спустить это ему, ибо он мой родитель и переживать за меня ему есть полноценное право. Мокрые ресницы, голова мокрая, одежда… И всё вокруг смолкало: нехотя, медленно, постепенно затягивая всё глубже и глубже под воду, добавляя уверенности в неосознанности обстоятельств тяжелейшей силы несправедливости.

– Сынок, она заслужила умереть, она хотела смерти, ты можешь не верить мне, но я приведу какое угодно доказательство. В любой форме, чтобы разъяснить тебе… Она не жила в этом мире даже так, как живём мы, понимаешь? – до странного доходит. Парочка нервных капель вырвалась вновь из глаз, но и то только из-за напряжения – смерть не отразила на них должного впечатления, раз это создание не было мне близко. Говоря откровенно, маму я уже не помнил, но любовь и уважение я пытался сохранить. Это получалось. Но чего стоит её любовь теперь? Где теперь искать её? И что это за звуки, что за образы мне посылались, неужели только чтобы просто внимание отвлечь, а остальное не имело смысла? Сейчас то, как откровенен со мной и заботлив Остин не сравнить с тем холодным покровом невообразимых черт лица, что он являл мне прежде.

Папа сбил летящие на меня папки, спасая лицо от непредвиденного удара. Водонепроницаемая рация вновь подаёт свой сигнал, но на этот раз, чтобы ответ слышали, я догадываюсь зажать пуговицу:

– Не самый лучший момент.

– Моменты это у твоей матери в постановках, а мы уже спустились к входу и ждём открытых дверей!

И были им эти открытые двери, причём меньше, чем через две минуты. Я поднимаюсь, помогаю встать Остину, он просит не заводить их сюда. Ещё раз крепко прижимает к себе, чтобы я смирился с утратой в своей душе, но, ничего так и не прочувствовав, я не осознаю, придёт ли ко мне вообще понимание того, что моей мамы больше нет, что мне этого просто не говорили. Наверное, будет что-то… не уверен.

С меня стекают капли грязной воды. Халат становится прозрачным, сливаясь почти воедино с чёрной майкой под ним, очерчивая моё крепкое тело, не скрывая и детали за собой. Перьевые волосы высыхали с завидной быстротой, но это всегда было странное ощущение, казалось, за четыре года можно было привыкнуть, но мыть их составлял особый труд, ибо если и вылезали они, то росли очень медленно и странным образом. Иногда я занимался тем, что вживлял себе новые перья, ибо моё ДНК не изменилось, чтобы научить тело так видоизменять себя. Но, к счастью, волосы мои отрастали, и я скоро избавлюсь от этого дикого вида навсегда, если только не придётся возвращать его из-за дк. Набираю пароль на панельке, прохожу мимо, кто бы сомневался, отключённой системы безопасности, да дёргаю за ручку, прокрутив со своей стороны замок, чтобы отодвинуть странной формы засов. И предстаю перед двумя высокими и широкоплечими мужчинами таким уставшим и потасканным, что Аарону, на лице его заметно было, хотелось подхватить меня на руки – вдруг я упаду. Облокачиваясь на дверь, я быстро отхожу, пропустив людей, разрешая им войти в словах, и желаю доброй ночи. На руках второго, более неожиданного и более упорного в своих интересах гостя, был маленький кудрявый мальчик, погрузившийся в глубокий сон. Я подхожу и протягиваю руки, чтобы погладить шёлк его щёк, но меня одёргивает Аарон, прося при Айдане без нужды к его ребёнку даже не прикасаться, а то будет скандал.

– Чем могу быть полезен? – дрожащий голос выдаёт себя, а осанка моя теряется, тотчас увидев то, как свою выдерживает отец паренька, я и сам пытаюсь выпрямиться, но тяжесть на плечах и небольшая ноющая боль в груди не дают мне проделать то идеально. Как же высокомерен был и решителен посетивший меня незнакомец.

– Если ты помнишь, я как-то раз упоминал, что у меня есть брат. Так вот, представляю вас друг другу! Айдан Кугуар, его сын – Йован Кугуар и, имеем честь, Дирк Лурецкий. – Голос у, как понимаю, старшего брата, был всегда спокойный и размеренный. От него исходила аура человека начитанного и премудрого, познавшего опытным путём скрытые черты людей и мира, чтобы быть настолько уверенным во всём, что он говорит, при этом оставаясь простым и понятным уму человеком. Пожалуй, это был самый уравновешенный и близкий моему сердцу друг, к которому я по сей день отношусь как ко второму отцу. Но Айдан не любил, когда его старший входил в подробности да затягивал с формальной частью, пусть это даже было всего каких-то три фразы, но то не меняло его точки зрения.

– Могли и сами по ходу дела разобраться, ты видишь, что у меня в руках сын, которому срочно нужно медицинское заключение? Времени нет. Смотри, кузница осталась незакрытой. Туда пробрались дети, вроде поиграть. И мне мозги пудрят: пума, говорят, напала на них. Я не простак поверить, я ножи видел в крови, видать уронил мой на себя всё-таки всё из ящика. Видишь эти следы, – показывает тонкие детские кисти, все исполосованные и не промытые, так, что застывшие дорожки уже остались на коже слабыми корками, – вот тут, да здесь? Обеззаразить нужно и сказать, придётся ли швы накладывать. И, если не сложно, постарайся подарить ему свежий вид, будто ничего и не было вовсе. Возможно ведь, что оно заживёт без следа?

– Шрамы будут на всю жизнь, Айдан, но я могу попробовать что-то предпринять. Много крови вытекло?

– Он без сознания, но думаю, что немного. Сделай что-нибудь, и я в долгу не останусь. По крайней мере, я не рассекречу вашу базу.

– Можно мне… ребёнка? Можно на руки возьму? – с недоверием и осторожностью, переживавший больше всех за своё дитя, Айдан передаёт мне Йована, я обнимаю его тут же, жалея его всей душой, да разворачиваюсь, ощущая, что подолы халата вздымаются, подчёркивая моё поднявшееся настроение. Позвав пришедших за собой, в душе остаётся только подготовить себя к проведению самой приятной процедуры. И ведь никто даже не остановил меня от взятия пробы крови и введения того особого по свойствам вещества. Жестоко так ставить эксперименты, знаю. Но они всё равно полагали, что это необходимо. И лучше было удовлетворить и толпу, и свой интерес этим зрелищем. А в будущем, какие уж придутся, будем решать последствия. Иначе, странное, почему я, пропитанный насквозь этим составом, до сих пор жив и в сознании? Или же всё-таки дело решает доза? Что ж, это только предстоит узнать.

После проведённой операции, в ожидании пробуждения маленького пациента, состоялся длинный, изучающий меня диалог. Между делом, удалось принять душ на скорую руку, да сменить одежды на повседневные, сразу закрыв капюшоном голову, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Да и не хочу, чтобы Йован помнил об этом. Или просто, обо мне. Всегда охотно оставить за собой незапятнанную дорожку, чтобы, если уж другие пути перекроют, было не стыдно оборачиваться назад. Признаться, тот день был последним, когда я не подумал придать цену нахождению людей вокруг себя. Это был последний день, когда они собрались тут все. Айдан пожал мне руку и, не отпуская, решил подарить слова благодарности:

– Помни, Кугуары никогда этого не забудут. Двери нашего дома всегда открыты для вашей семьи. Ты делаешь большое дело, Дирк. Ещё бы папаша твой был немного в рассудке, взваливать на тебя ту большую ношу. Знаешь, если мой сын вырастет адвокатом, слово даю, с этим делом разберётся в первую очередь. – Рука холодная, взгляд уверенный, смотря на этого светлолицего и мудрого отца, мои глаза сначала проваливаются в какую-то глубь, а самочувствие становится более нестабильным, отчего так и тянет на эмоциональный ответ, с благодарностью, едва не слезами от радости, гордости и сухой печали.

Этот месяц проходил крайне стабильно. Удивительно как стабильно, именно после сегодняшних происшествий. До тех пор, пока в тот самый час я не пришёл в себя.

Моя спальня была небольшой, очень опасной и сложной в поисках. Иногда приходилось ночевать в креслах, на стульях, в складском помещении, теперь даже в капсулах, ибо моя комната была переделана в спальню из подвесного лифта. Таковых и более простых у нас в научной станции имелось достаточно много, но это было самое удобное место. Контролировать свет можно переездом по этажам, нет необходимости жить именно посередине, ибо у меня в быстром доступе оставалась почти каждая комната.

Просыпаюсь, разлепляя нехотя глаза, сновидений никаких не было, а то, что есть, превратилось в нескончаемый кошмар. Комната застлана слабыми лучами утреннего, под стать искусственному, света и нет, не оставалось мне и лучика солнца: вечно бледный и неживой, его прикосновениями я не покрываем. Пожалуй, это самое странное, чего может бояться и желать моя голова. С одной стороны, находясь за этакой гранью между миром и своим мирком, я был собран и не создавал хаоса, как большинство, пугающее меня, с поверхности. Вот-вот отойду от визита Миднайта и Кугуаров. Когда они приходили? Вчера, неделю назад, месяц? Сколько я спал? Постоянный страх и включенная осторожность, постоянное тяжёлое дыхание, неподконтрольное, осушающее горло и, в то же время, заставляющее меня задумываться о присутствии чужаков. Боязнь преследования, боязнь быть найденным.

Со всем складом надуманного безумия, я наступаю босыми ногами в высокий ворс зелёного ковра, а лицо моё машинально просит руки прикоснуться к нему, притирая глаза и ощупывая горячие, в меру, щёки. Сладостное чувство обыкновенного зевка, дозволено которому было потревожить и горло, и живот, даже заставить открыть меня рот, разинув светло-серого оттенка зубы, чтобы выпустить сладкий выдох с прикусом нижней губы, лишь бы не слишком долго держать разомкнуто свои губы. Руки уходят в стороны, позволяя спасть с меня простыне, подтягивания, размявшие кости спины, внезапно оказываются жизненной необходимостью. Комнату перекашивает на другой конец и, только я успеваю спохватиться, сжав пальцы о дверной проём, как всё скатывается на другую сторону и, оставалась секунда до того, чтобы успел я остановить ногой тумбочку. Достав оттуда чёрную футболку и синие джинсы, я, держась на каком-то честном слове, еще более-менее легко надеваю верх, но вот ноги облачить в одежды остаётся почти невыполнимой задачей. До тех самых пор, пока не открывается дверь и удаётся оценить всю сложившуюся ситуацию на ясную голову. Звук порванного троса – самое страшное, что в данный момент могли услышать мои уши. Перетряхивает, гравитация резко берёт верх надо мной. Кряхтя и хрипя, с какими-то животными рыками да шипением, я подтягиваю своё лёгкое, но неготовое к таким нагрузкам, тело, озадаченно прокручивая в голове мысль, что сижу на подвесном лифте-комнате, на его стене. И сижу, надеясь на то, что не порвётся и этот, оставшийся тро. Легко погружаю ноги в джинсы. Я на высоте, этак, десяти этажей. Они все уходят вниз, к недрам Земли, к тайнам наших экспериментов. А тут, с одного такого, с некой отдушиной и крупицами страсти, разрывается, корявит ноты и слог, но всё-таки передаёт нужное, старенький проигрыватель дисков. Мужской голос, страшный, безумный, легкоузнаваемый ещё такой. Набирает темп непонятных слов, а последнее пропетое кричит множественно и всё громче с каждым разом, и всё быстрей. После его куплета включается запись маминого концерта. Красивая, потерянная в веках опера, где слова мне незнакомые, да и текст, кажется, на французском, создавший только большее ощущение меня, как жертву в подношении дьяволу. Вокруг по-утреннему темно, вокруг гнетущее меня пространство, завязанное на мыслях высоты и трясущихся костей. И единственное спасение мне: забраться на мостик, что являлся этакой станцией остановки для лифтов-вагонеток. Прыгать умею я не слишком способно, верней, раньше так было, а теперь неизвестно, насколько сильно влияет препарат на организм, чтобы наивно полагаться на возможность преодолеть расстояние в длину около трёх метров.

Всё бледнеет в глазах, становится неказистым, потерянным, теряется в цвете, когда пение замолкает. Я слышу натуральные звуки подземной сети лабораторий и пытаюсь различать их все по отдельности, чтобы заставить волю и сознание поверить в своё возможное освобождение из лап, казалось, неминуемой смерти. Неминуемая смерть, как вообще такое возможно? Знаю, что постоянно нахожусь на лезвии ножа, проводя испытательные эксперименты на самом себе, но уж не так открыто и прямо судьба толкает меня лицом к лицу с гиеной огненной в повседневности. Только сейчас возникает вопрос, где мой отец, хоть это и не решит моих страхов сейчас, но возникает несправедливое чувство покинутости. Такое ощущение, словно его никогда и не бывает, когда это так необходимо. Только бросило меня в обиды и размышления, как связаться с Остином, чтобы он меня, откровенно, спас, как в уши мои и в это бесформенное чувство заторможенной и волнительной несвободы вдруг впивается отвратный лязг. Помещение дребезжит, снизу по полу и стенам, яростно пробиваясь, пытаются проскочить лучи гневного красного цвета, решившие донять безумной тревогой и без того нестабильную ситуацию. Я и раскол, я и прыжок, я и нечто невозможное. Сигнализация бьёт по ушам, а к моему вниманию пробирается так резко и к месту возникшее воспоминание того, что я сделал впервые месяц назад и чего ожидал с нетерпением. Рождение. Если меня там не будет, некому будет и роды принять! Звучит безумно, но никто иной этого всё равно сделать не может. Само зачатие этого ребёнка есть и остаётся миру неуместным, незаконным, неправильным и многое что ещё “не”, заточённое под печати секретности. Ребёнок может оказаться совсем неудачной попыткой меня, как генетика. А может быть настолько прекрасен, что общество просто не примет его из-за их стандартов внешности, из-за боязни, а то и из-за зависти к уму более совершенного создания, чья раса будет способна вытеснить нас, как слабый по всем параметрам вид. А вот стандарты внешности сейчас, грубо говоря, вернулись в русло обыденности и больше не удивляют ничем, кроме гладковыбритых символик и наращивания настоящей животной шерсти. Дико, безвкусно, грубо – но им всё-таки нравится. Особенно пугают люди нарочно клыкастые, не на шутку увлёкшиеся тематикой голодных, хищных зверей. И ладно то были бы одиночки, но теперь таких назвать можно стаей. Стаи волков считаются самыми опасными, а стаи львов и кугуаров, да прочих больших кошачьих – престижными объединениями. Чаще всего у таких и кожа покрыта изображениями животного (державшимися полгода на теле), механического и прочего, как в татуаже, характера, обеспечивая наибольший контраст образа с материей своего кувшина – своего тела.

В данную минуту я был не просто в безвыходной ситуации, когда либо прыгни, либо умри, а понимал, что нет никакого выбора, есть только прыжок, удачный или неудачный. Но не могу же я сейчас умереть!!! Кто будет воспитывать моего ребёнка? Для разбега почти нет места, но голова смекает, как можно обеспечить скорость. Я раскрываю рот, чтобы заорать так сильно и так яростно, перебивая напрочь сигнал тревоги и плач собственного сердца. Разогнавшись, делаю два круга по периметру опрокинутой, висящей фактически на волоске, передвижной комнаты, да отталкиваюсь носками ног от самого края, не дав себе и шанса на то, чтобы остановиться, изменить скорость или хотя бы обдумать свой прыжок. Скопленная ярость тут же испаряется, особенно в тот момент, когда я лечу над, казалось, бездонной пропастью. Замедленное время остаётся мурашками на коже, собственная беспомощность и лютая ярость желанного спасения – отражаются на лице, в момент, когда сведённым бровям разрешается и становится доступной долгожданное, упоительное расслабление. И это даже не страх на моих широко раскрытых веках, нет. Это страсть жить, страсть дышать для кого-то, страсть быть признанным и признавать, что ты всё ещё необходим. И даже если не этому миру… то уж точно не смерти. Приземлиться бы не составило труда, но вот, ударившись руками об этот пол спасительного навеса, я срываюсь и остаюсь висеть на одних только пальцах. В висках крутит, в груди сжимается всё, а в голове только это: а ведь я всё-таки живой.

Мне плевать, слушаются ли меня руки, насколько я беспомощен или же, наоборот, насколько силён. Я не позволю смерти забрать у меня моего ребёнка. Он – последнее, что может спасти мир (по крайней мере мой) от небезопасного эксперимента и суда, на который меня человечество обрекло вроде и по делам, а вроде и из-за своей общей беспомощности. Беспомощность перед одним человеком… Сотни, тысячи, теперь и миллионы будут бояться моего имени! Детоубийца по случайности. Наркотически зависимый по болезни. И до сих пор все, включая отца, уверены, что я смогу выжить без этого препарата. Люди вновь начнут умирать из-за меня меньше, чем через двадцать лет. Дети, которых я обрёк, казалось, на спасение от страшной болезни – умрут в расцвете сил, исполненные энтузиазмом и ощущением вкуса невероятности этой жизни. И тут подрывалось в голову: а может всё-таки отпустить-то? Руки может быть расцепить и не пытаться?

Загрузка...