Песчаные дорожки к реке будто бы выложены песочным печеньем в тончайшего помола сахарной пудре снега. Ступать по ним боязно. Хрупкости жаль. Своей ли или самого пути? Так любая тропинка полна подвохов. Подножка корня, выставленная на самом виду, не столь опасна, как упрятанная под горстью изнеженной инеем листвы.
Сквозь тонкий платок снега, натянутый на зелёные звёздочки пучков травы, столь деликатен с виду, что это тоже мешает наступить на него. «Так куда же?» – Думается в растерянности. И, затем, чтоб не попортить чего, бредёшь по бурьяну, чьё буйство, приниженное сугробом, потворствует всему, что готово его проучить за непокорность в летнюю пору, за помеху, – в первую голову.
Весь этот, взявшийся ниоткуда трепет, портит недописанный, недорисованный треугольник следов зайца, которому всё равно – куда бежать, но есть разница – от кого. Он скачет, запряжённый сам в себя, широкие поводья ушей свободно лежат на спине, но, хотя в спешке, осторожно огибает семейство сморчков, что растут вблизи сосен и нарядились сосновыми шишками. Даже вблизи не разобрать, точно ли это они.
Не мешая косому предаваться испугу, мы бредём дальше, дабы приникнуть к дубу, прижаться к его крепкой груди. Дуб стоит в вечном ожидании, раскинув на все четыре стороны руки ветвей, с намерением выслушать молча, убрать от души то бремя, которое больше не разделить ни с кем.
И если вдруг ветер доносит из лесу скрежет зубовный и стон, то это не кто иной, как дуб, не в сила слышать дольше обо всех печалях людских, рвёт себя из земли.