Их жизни жаль…

Лес был неряшлив и запущен. Он скрежетал коронками разрушенных зубов, гнилыми пнями, с застрявшими между ними остатками лета, от которого не осталось даже послевкусия, и съеденной в один присест осени.

Лес щёлкал замёрзшими пальцами неведомый никому ритм. Пытаясь попасть в такт, тряс вымокшей много раз, но немытой головой, и что греха таить, – выходило дурно, ибо этот ритм, лихорадочное дыхание зимы вослед уходящей осени, был незнаком ему самому. Высота и длительность звуков не имели ничего общего с мелодией, это была некая композиция страха перед грядущим, не больше, не меньше.


В надкусе обломанной ветром ветки был заметен свежий кремовый цвет томлёного в печи молока. Некогда поверженные им же, припорошённые первым снегом извилистые стволы гляделись не иначе, как неловко расположившимися для зимовки змеями.

Тутовик рядился то ли лисой, то ли белкой. Пышная рыжая его юбка заставляла любоваться собой.

Повсюду лежали груды вываренных холодом костей поваленных стволов. Присыпанные солью снега, они возбуждали чревоугодие и тем казались довольно нелепы. Время вытянуло из них корни, как сухожилия, что связывали их с бытием.

Повсюду, выделанными пластами телячьей кожи, раскачивались широкие куски коры.

Зажатая меж пальцев раздвоенного ствола ветвь, будто пахитоска в измождённой руке старой девы. Они обе чахнут, но делают это красиво, хотя и нездорОво.


Клубы земли, скатившиеся с корней вековых дубов в небытие, понемногу осыпались, пачкая павшую задолго до них листву. Замершие в пол шаге от земли драконы стволов… Их, незавершённые окончанием жизни дела, было неимоверно жаль.


Прибитые ко дню ржавыми гвоздями поганок, сипло скрипели расшатанные ступени вечера. А ночь, что шумно следовала за ним, ступала, стараясь вовсе не оставлять следов. Их на земле было предостаточно и без неё.

Загрузка...