Энн стало плохо заранее, за день до отправления, от одной лишь гнетущей мысли о предстоящей неизбежной пытке. У пытки были княжеский титул и громкая фамилия – «Князь Меншиков». Так назывался новенький щеголеватый пароход, курсировавший между Стокгольмом, Або и Петербургом, между Шведским королевством и Российской империей.
За день до отправления подруги приехали на пристань сдать багаж, получить билеты и разузнать о переправе. Бедняжка Энн побледнела, как только увидела крепкого подтянутого капитана Калькмайера в куртке цвета балтийских волн с пуговицами лунного отблеска и белой морской пенкой воротника. Господин капитан что-то гудел о своем пароходе, пришвартованном неподалеку у запасного причала, скрипел и пошатывался на длинных ногах и казался высоченной грот-мачтой. Капитан говорил и кренился все больше, и вместе с ним раскачивались пристань, суда, бухта, Стокгольм, горизонт, тусклое солнце, весь бледный обморочный белый свет. Энн почувствовала, как к горлу наплывами подступают теплые настойчивые волны морской болезни. Она вырвала из-под рукава платочек, приложила к пересохшим губам, ко влажному лбу. Стало легче.
Капитан Калькмайер гудел, отдавал команды, следил за погрузкой поклажи и терпеливо отвечал на вопросы беспокойных пассажиров. Он покачивался, сверкал улыбкой и звенел начищенными до блеска цифрами – расстояния, температуры, времени в пути, курсов валют. Бледная Энн почти ничего уже не понимала. Листер, напротив, довольно ухмылялась, ловила каждый дюйм, каждый цент этой в высшей степени содержательной речи.
Отправление было назначено на 8 вечера следующего дня. Подруги приехали с запасом. Продрались сквозь сумеречную сутолоку провожающих, зевак и карманников. Быстро перебежали по трапу – и вот они уже на борту. Энн мутило – от качливого трапа, мерзкого запаха угля, от вида капитана-мачты на мостике. Она раскапризничалась, отказалась спускаться в каюту, хотя за нее пришлось отдать целых 60 рублей и были обещаны мягкие лавки, свежее белье, ужин и чай. Уокер объявила, что переночует в их экипаже, загнанном во чрево парохода: «Иначе я не выдержу, я сойду с ума, умру!» Листер ничего не ответила: джентльмены не спорят с дамами. Она лишь резко, на каблуках, развернулась и, оставив подругу, замаршировала в каюту. В каждом звонком ударе ее кованых тяжелых сапог слышался гневный укор.
В каюте пахло деревом и свежим лаком. Анна скинула верхнее платье, запрыгнула на койку. Выходить на палубу не хотелось – накрапывал дождь, почти ничего не было видно. Она раскрыла путеводитель на главе о Финляндии. В это время проснулось колесо парохода и в такт ожившей машине запрыгали мелкие строчки утлых каменистых пейзажей, мшистых кочек, оврагов. Лопасти чаще ударялись о воду – картонные стенки, пол, потолок, вся каюта дрожала. Золотистые звонки рынды и прощальные мечтательные вздохи трубы потонули в грохоте пробудившегося стального сердца «Князя». Пароход легко развернулся и двинулся в бархатистую ночь притихшей Балтики, раскачиваясь в одном ритме со своим капитаном.
Toute en nuage – записала Листер поутру в дневнике. Все было в тумане. «Князь Меншиков» тихо шелестел лопастями, нащупывал путь в никуда. Вдоль палубы слепо скользили призрачные фигуры и рассеивались во мгле. Из молочной мути слышались проклятья – призраки спотыкались, невежливо наваливались друг на друга. К трем часам картина переменилась. Сорванец-ветер изодрал туман в ватные клочья, и заспавшееся полуобнаженное солнце торопливо прикладывало их к своему припухшему бледному лику. Ему, как и пассажирам, хотелось освежиться.
Судно прибавило ход. Пейзаж прояснился. Путешественники приободрились, несмотря на качку, быстро расправились с обедом. И уютно расселись по лавкам на открытой палубе – переваривать, дышать, говорить. К разноязычной пестрой массе датских фуражек, французских манто, шведских сюртуков, британских бачков, немецких зонтиков, бельгийских кружев присоединилось черное пятно, мисс Листер в шелковом прогулочном платье. С трудом нашла свободное место – уселась подле сдобной шведки и ее бессловесных дочек с плоскими, словно блюда, лицами. Мамаша, смешно коверкая язык Гёте, уютно причмокивая и закатывая глаза, курлыкала о красотах Санкт-Петербурга, «которых не передать», об увеселительных заведениях Ревеля, «которых при дочках не описать», о муже, успешном купце, живущем в российской столице, – о нем она могла говорить бесконечно, во всех пахучих комнатных подробностях.
Джентльмен Джек учтиво внимала простодушному лепету, незаметно скользя глазами по вздорной кружавчатой шляпке матроны, бесконечным, как ее речь, сутажным тропинкам накидки, английскому шитью крахмального подъюбника и молчаливым дочкам. Они сидели, плотно прижавшись друг к другу, качались и туго молчали – словно мешки, набитые бессмысленной ярмарочной всячиной.
Взбодрившись бабским вздором (он действовал лучше порто), Листер отправилась в карету к Энн и разделила с ней обед истинных пилигримов – кусочек хлеба и полчашки холодного чая. Большего не хотелось – обеих мучила морская болезнь. Потом молчали, наслаждались вежливой тишиной давно привыкших друг к другу супругов. Энн утешалась какой-то книжицей, Анна водила глазами по неверным пунктирам мшистых скандинавских дорог, которые еще предстояло опробовать кованым железом колес и сапог. В карете было вполне уютно, и Листер решила остаться здесь на ночь – хорошенько выспаться перед трудным днем.
Не меняя сухопутных привычек, вечером она вышла на променад. Ровно 45 минут – вдоль палубы, до кормы, налево поворот, вдоль палубы до носа, налево поворот. Ее карманные часы показывали без четырех минут восемь. Но ленивое расхоложенное северное солнце, равнодушное к механизмам простых смертных, все еще забавлялось с кучевыми нерасторопными облаками. Путалось в сизых суконных изорванных фалдах, смеялось, вспыхивало лучами и по-девичьи краснело. А потом ему наскучило. Солнце сладко вытянулось пунцово-алой линией над черно-стальной бездной, завернулось покрепче в солдатские облачные шинели и заснуло.
Листер поднялась около пяти утра, растормошила подругу, помылась – «кое-как, как вообще это можно в данных затруднительных обстоятельствах». Надела платье, осмотрела вещи, дорожные сумки – все готово, ничего не забыли. Залпом осушила кружку с чаем и вылетела на палубу. «Князь Меншиков», замедлив ход, вплывал в шхеры. Впереди в прохладно-серебристой пелене теплеющего рассвета виднелся нервный сбивчивый силуэт Або, с острыми сосновыми перелесками и розовыми залысинами гранитных скал. Пароход скользил по зеркальной Балтике, тихонько танцуя менуэт, слегка кланяясь мелким и покрупнее островкам, подводным валунам и скалам. Когда до пристани оставалось полчаса, начался торжественный марш – скалы почтительно расступались, вытягивались перед «Князем» в две парадные шеренги. Слева – остров Рунсало, справа – Хирвисало. На часах – 6:20 утра. Бухнули один за другим выстрелы пароходной пушечки. Откашлявшись черным дымом, прогудела труба. Або ответил хлопками, шутливым посвистом и бегливыми искорками освеженных ливнем крыш и куполов.
С палубы город был как на ладони. Совсем близко, в устье Ауры, на гранитном мысе, – замок, Або-шлотт, со стенами, щербатыми от времени и вечной сырости, с пухлыми башенками по четырем углам. Правее, в глубине – обсерватория, когда-то гордость этого края, но теперь всеми забытая. За ней – абосский великан, крепкий осанистый кафедральный собор.
Кафедральный собор в Турку. 1814 г. К. Л. Энгель. Из собрания Финской национальной библиотеки
Отель «Дю Норд» в Доме собраний. И. К. Инха, 1908 г. Из собрания Финского музея фотографии
Пароход причалил. Англичанки сошли на суетливый берег. Энн мимоходом оценила выправку финского часового. Его стойкая оловянная фигурка, приклеенная к ружью со штыком, казалась восклицательным знаком посреди портового безумия – прибывающие, отплывающие, провожающие, торговцы, носильщики, офицеры, чиновники, коробейники, коммивояжеры, ямщики, чьи-то дети, собаки, куры. Все это кричало, визжало, толкалось и бегало. На силу протиснулись.
В отеле наскоро устроились, побросали вещи и вышли гулять. «Собор здесь хороший, красивый и большой, внутри довольно простой, а снаружи – готический, строен из красного кирпича. Он красиво расположен на возвышенности, его кирпичная башня покрыта высоким медным коробом со шпилем».
Казалось, свою внешность, медный шпиль и кирпичную кладку храм перенял у своих громких шведских соседок, одетых в высокие чепцы, алые корсажи и молодой нахальный румянец. Дородные, краснорукие, нахальные, они стояли у входа и распевали непристойные вирши о свежайших мытых огурцах, пупырчатыми холмами выраставших из их пышных кособоких корзин. Но торговали не только у храма.
Сенатская площадь и Николаевский собор. Литография Ф. Тенгстрёма, 1838 г.
Лавки были повсюду – вокруг площади, на причале, вдоль улиц, во дворах. Иностранцы покупали в Або дорогие, но прочные перчатки из оленьей кожи, скандинавские грубые сукна, льняные ткани, финские кренделя. Энн и Анна заглянули к местному тузу, господину Кингелину: «Он держит большую лавку: шерстяные пальто, шерстяные материи – а также фарфор, стекло и пр. – очень воспитанный и услужливый господин». Потом пробежались по букинистам, но, кажется, так ничего и не купили. Днем, получив точно ко времени финские паспорта (за что Листер пришлось отблагодарить расторопного чиновника), они выехали в Гельсингфорс.
Природа кругом была изысканно-сумрачной, скандинавской, по-осеннему нерешительной – то мелкий серый дождь, то вдруг раззевается солнце. Кругом поля, поля, поля, – пепельные, мшистые, бледно-серые, палевые с серебристо-сиреневыми искрами вереска, с махрово-желтой пенкой календулы. Поля акварельные, кисти безымянного скупого художника, который сосредоточенно и бережливо накладывал краску в один лишь слой, не смешивая, не добавляя цвета, но иногда, здесь и там, позволял себе роскошь – рассыпал алые точки ягод, брызгами пурпура и кармина отмечал вереск и сентябрьский мох.
«Местность всюду живописная, – проворно шелестела Листер карандашом в блокноте, боясь упустить, позабыть, – местность живописная, дорога холмистая, много молодого леса со скалами, похожими на норвежские. Виды красивые. Заметила вербу и розмарин. Видела ало-красный мох на камнях. Повсюду клюква и брусника. Кленов нет, везде сосны, много берез. Красивые поля ржи, пшеницы, овса уже убраны. Видели много маленьких мельниц, там и сям. Почти не нашли отличий между этой местностью и той, что окружает Стокгольм, – здесь, как и там, все полно заботы и все ухожено».
В три часа завернули в Рунго, на маленькую уютную станцию – оплатили вперед «налог на проезд через мосты» – и двинулись дальше, по тусклой скандинавской акварели, скудные оттенки которой слегка уже растушевал робкий вечерний дождь. Ни пенной календулы, ни золотистых полей, ни багряного мха – дневные краски растекались от плаксивого грязного неба, убегали глинистыми струйками сумеречных дорог, смешивались в одну туманную сизую густоту, в которой лишь черные всхлипывающие силуэты хвойных лесов подсказывали путникам потерянную линию горизонта.
Вечером остановились в Кеале переночевать. Устроились в станционной избушке. Пол в их комнате по местной традиции устилал пахучий ельник. Вдоль стен – бурые лавки с матрацами. На стенах, проложенных мхом, – жухлые горчичники, таблицы расстояний, дорог и станций. Главным развлечением скучающих постояльцев была огромная карта Великого княжества Финляндского, прибитая у двери. Они с азартом и много раз ходили по ней перьями – завоеванные дороги победно отчеркивали, места неуютных ночевок уничтожали грубыми пробоинами. У Гельсингфорса, на самом подъезде к нему, красовался угольный след самоуверенного указательного пальца – постояльцы держали путь из Або в столицу.
Хозяйка вынесла англичанкам ужин: жареных рябчиков, клеклый хлеб и жирное масло, толстые блины с деревянной плошкой глянцевитого варенья. Потом, цокая тапками и языком, предложила деликатесы. Сказала: knäckebröd. Жесткое неподатливое слово клацало на зубах, как ее твердые дырявые буро-ржаные лепешки. С ними могли справиться лишь гранитные челюсти героев Калевалы. Но их потомки с аппетитом хрумкали каменные хлебцы, полагая, что они отлично чистят зубы, укрепляют желудок и кость.
Сало – Хямеенкюля – Бьорсбег – Кыркстад – Боллстад – Гран – приноравливая карандаш к ритму дорожной болтанки, Анна скрупулезно, по часам, отмечала время в пути и просвистевшие за окном версты. Она часто открывала дверцу экипажа, вглядывалась в даль. Но скупая финская природа, кажется, уже израсходовала весь свой запас красоты и шарма: «Натура сих мест небогата, страна мала. Но здесь, в Финляндии, мы себя чувствуем как дома. Дороги хорошие. Все здесь устроено гораздо лучше, чем мы ожидали».
Наконец в 14 часов 22 минуты мисс Листер и мисс Уокер, миновав пестрый шлагбаум, въехали в Гельсингфорс. Свежий, вычищенный, холеный, он был похож на юного чиновника, со взбитыми по моде локонами и бачками, в дорогом мундире и начищенных сапогах. Он умело делал фрунт – красиво тянулся классическими колоннадами, башнями и куполами, весь в ампирном легком лепном шитье, весь в орлах и листьях аканфа. Его шлагбаумы были его шпагами, фронтоны домов – треуголками, молодая свежая зелень – выпушками мундира. Приветливый и услужливый, «рад стараться» да «будет исполнено» – юноша Гельсингфорс был любимцем царя и недавно получил повышение – стал новой столицей Финляндского княжества. «Милый, очаровательный, красивый город» – таким его увидела Листер.
В Доме собраний, стоявшем у набережной, подруги взяли две комнатки для себя и каморку для прислуги: «Сразу же заселились, вполне уютно, хотя и на третьем этаже. Заказали обед на 18:30. И в 16:10 вышли с Энн на прогулку». Вернее, промаршировали – прямиком в Ботанический сад, новое финляндское чудо.
Гельсингфорс. Гравюра Д. де Тейлора, 1882 г.
Symphoricarpos racemosus (снежноягодник), viburnum lentago (рябина), lonicera caprifolia (жимолость), populus canescens (тополь сереющий), delphinium (шпорник), lythrum (дербенник). Листер крутилась в полузабытьи по тропинкам, читала этикетки и писала, писала, переводя на засушенную ботаническую латынь пышную жизнь юного сада. Она улыбалась своим великим ученым мыслям и бубнила под нос: «Да, определенно… определенно нужно запомнить эти изгороди из пихты и выстроить в Шибдене. Они будут хорошо смотреться. Определенно. И еще, пожалуй, флоксы, огуречник. Холодов не боятся. Значит, и в моем саду приживутся… Однако похолодало. Какой сильный ветер. Энн, тебе не дует… Что-что?»
Листер пробудилась, осмотрелась – Энн была далеко. Уже полчаса она обреченно и бессмысленно петляла по дорожкам, не зная, чем себя занять: в полубезумной беседе супруги со своим ученым двойником она была лишней. Листер окликнула подругу, нервно щелкнула крышкой часов: «Уже 17:45. Пора!» И замаршировала к выходу – Энн послушно засеменила следом, сутулясь, кутаясь от ветра, прилаживая бальные шажки к полувоенной поступи подруги.
Через семь минут были на Сенатской площади, изящнейшем творении зодчего Карла Энгеля. Слева – здание университета. Справа – Сената. В центре – стройный высокий красавец, Николаевский собор. Листер обошла его пару раз, заглянула внутрь, про себя похвалила архитектора и вечером записала: «Церковь красивая, новая и, кажется, еще не закончена, в плане – греческий крест с четырьмя портиками коринфского ордера». Путешествуя по России, она много раз вспоминала этого энгелевского тоннягу, стройного юнца в аккуратном александровском мундире.
На следующий день утром отправились на пароме в Свеаборг[3]. Но ничего особенного там не увидели – всего лишь ухоженная крепость, с фортами, пушечками и пустынным плацем. Была в ней какая-то милая кукольность, будто строили ее для игр балованного мальчишки – картонные стены разукрасили под камень, натянули флажок на леску от удочки, расставили оловянных солдатиков, у мортир разбросали орехи, замаскированные под ядра.
Вернувшись в Гельсингфорс, перекусили, зашли в Сенатскую библиотеку, побродили по обсерватории: «Предметов не так много, к тому же мы не смогли попасть в башню и на крышу обсерватории, но походили вокруг нее».
Музею университета и его милому собранию редкостей Анна посвятила целую страницу блокнота. Что ни строчка, то высокопарное латинское слово. Falco ossifragus, Strix nyctea, Oriolus galbula[4] – переписала почти всех молчаливых и неподвижных насельников орнитологической коллекции. Потом принялась за минералы в комнате напротив. И после бегло осмотрела зал с предметами быта. Насыщенный день они завершили в ресторане Дома собраний: «Мы ели вареную рыбу, порезанную на кусочки, бифштекс хороший, но слишком похожий на английский, картошку (в Финляндии она не очень хорошая), большое блюдо с репой, блинчики, 4 пирожных с миндалем и изюмом».
Перед сном Листер читала учебник грамматики, Энн тихонько скучала.
Рано утром 13 сентября они покинули дремавший в синеватой мгле Гельсингфорс. Было еще слишком рано для молитв и чтения. Энн спала как дитя. Анна думала – и ее предутренние прозрачные усыпляющие мысли качались в такт экипажу. Она вспомнила, как неспешный паром «Лентяй», покачиваясь и приплясывая, вез их по гавани в Свеаборг. К ним подсел какой-то морской офицер, разговорились. Оказалось, он служил в американском Галифаксе и, узнав, что она из Галифакса британского, стал ее расспрашивать, и она нехотя ему отвечала – про ветры и холмы, каменные дома и нарядную готику, про Шибден и сад, а сама водила, водила глазами по тусклому просаленному серебру его мундирного воротника – шитые лозы, петли, канаты извивались, сплетались змейками и тянулись, тянулись по бесконечному темному казенному сукну, куда-то вдаль, в холодную предвечернюю муть, обращались в извилистые тропинки: петля – Выборг, петля, поворот – Москва и Нижний, серебром отсвечивала замерзшая Волга, и снова петля – Астрахань, и еще где-то там, в гуще шитых искристым снегом неуютных неведомых сумерек, извивались и петляли дорожки Кавказа, Тебриза, Багдада…
И снова усыпляющая тяжелая тишина, продрогшие тусклые поля, набухавшее дождем свинцовое небо, разломанные, разбитые временем гранитные истуканы скал. Лишь изредка природа улыбалась – бледно-золотыми цветами, брусничными точками домиков, алыми задами круглых крестьянок, сосредоточенно собиравших карминные ягоды у дороги. Экипаж качался и шелестел, тихо и гладко, по извилистому в сон клонившему шоссе, туда, где длинная тоскливая нота пейзажа сливалась со свистящей грифельной линией горизонта. Анне мерещились шепотливые шорохи, тишина присмиревшей травы.
Вдруг тряска, ржание, цокот – острые звуки разлетелись о каменную брусчатку. Ямщик осадил лошадей, коляска встала: «Пр-р-р-риехали». Листер схватила дремавший возле путеводитель, нацелилась пальцем в середину страницы – это Борго[5]. И тут под самой дверцей кто-то застонал и заскребся, сухо залепетал надтреснутым голоском, застучал все сильнее, выше, выше по дверце коляски – и в приоткрытое окно вдруг ворвалась чья-то огромная в серых мозолях, в запекшихся бурых рубцах рука, затряслась жалостливо и зло, и сиплый голосок завел монотонную, давно выученную скороговорку, смысл которой Листер отлично поняла. Она вытолкнула руку, распахнула дверцу и вышагнула из экипажа. Перед ней убедительно дрожал, сгибаясь до самой земли, весь в изорванном пахучем грязном рубище, в ветхих лаптях, с торчащими наружу страшными распухшими пальцами, испитой клокастый старик-попрошайка. Первый на их пути.
Пока они мирно катили сюда по омытой дождями свежей Финляндии, Анна искала Россию. Высматривала бородатых крестьян, прислушивалась к округлой, прыгающей, словно по кочкам, речи – вдруг выскочит раскатистое русское слово. Всматривалась в круглых крепких селянок, в их новенькие крашеные домики. Даже пробовала коваными подошвами гравий ровных дорог – но ничего, ни одного русского признака. И вот здесь, в Борго, Россия сама ей явилась, во всем своем живописном нищенском великолепии, с вытянутой одутловатой умоляющей рукой. Здесь проходила настоящая граница – и бродяга был ее стражником.
В 15:20 – остановка в Пернё, в 16:40 – остановка в Ловийсе. В 18:28 были в Аберфорсе и здесь впервые увидели настоящую финскую баню: деревянный домик без окон с прорубленным в закоптелой стене отверстием для дымохода. Но сауна в расписании Листер не значилась – подруги лишь обвели ее глазами, вдохнули остро-березовый угольный аромат, сели в коляску и покатили дальше.
По дороге купили выборгский крендель, известный на всю округу: «Это хлеб, печенный из теста, уложенного в форме розы». На минутку остановились у реки Кюммене – посмотреть триязыкий водопад. Пока Энн торопливо рисовала, Анна, потеряв к нему интерес, разглядывала проезжавших крестьян. Это уже были другие лица, фигуры, наряды. Россия – государство противоречий. Только они увидели ее страшное одутловатое измаранное лицо, бурую скрюченную умоляющую руку, и вот она повернулась своей нарядной, цензурою одобренной стороной. Работящие веселые, улыбчивые пейзане задорно настегивали лошадей, и жены их, розовощекие и полногрудые, будто с ярмарочных картинок. Они подкупали – очень хотелось в них верить, в их свежие улыбки и новенькие наряды: «Какие живописные крестьяне… Русский мужской костюм тоже очень живописен – белый сюртук с алым или синим или иного темного цвета поясом, и отделан такими же бейками. Женщины-крестьянки носят прямые льняные темные с красными полосами юбки, лифы или жакеты, на голове – белый платок. Они все носят алые полосатые набивные ткани. Я также видела, что из этой же материи сшиты многие мужские пиджаки и брюки».
Борго. Картина М. фон Райта, 1862 г. Из собрания Финской национальной галереи
Шоссе медленно расширялось, но было невероятно тесно от подвод, таратаек, телег, экипажей. Просвистел, красиво придерживая треуголку, таможенный офицер. Проехала верхом на жеребце чопорная, похожая на Листер, дама в черной амазонке. Крестьяне, сцепившись колесами телег, затеяли драку. На злую и праздничную суету, широко распахнув окна-глазницы, дивились, словно бабы на миру, красные и желтые избы, рассыпанные по полям у самого въезда в Выборг. Миновав привычный пестрый шлагбаум, коляска англичанок въехала на длинный бревенчатый мост. Отсюда открывался чудный вид на утренний, в росистом мареве, город и его первого глашатая, серебристый каменный замок, которому легонько и неустанно кланялись мачты пришвартованных по близости шлюпок.
«Выборг красив, крепость его правильной формы. Против нашего отеля на большой открытой площади увидели красивую большую церковь. Вновь пересекли мост, по которому сюда въезжали. Энн стояла и рисовала старинный замок, стоящий на небольшом островке или фьорде и окруженный рвом. Она зарисовала его восьмигранную башню, которая на далеком расстоянии казалась квадратной. Вокруг – живописные острова и леса – до самого горизонта. Город действительно красив, и центр его, и предместья. Две трети местных мужчин – солдаты, все одеты в серые шинели, собранные в складки на спине. В них они похожи на монахов или женщин».
В разноязыкой толпе Анна выискивала коробейников с выборгскими кренделями. Но тщетно. В лавках вкусных загогулин тоже не было. Один торговец сказал, что их можно, пожалуй, найти в Санкт-Петербурге, а здесь кренделя заказывают у булочников с вечера – и получают рано по утру – вот они-то и есть самые лучшие и самые выборгские.
Потом вышли к морю: «Приблизились к самой воде – попробовали ее – лишь немного солоноватая – в целом, почти пресная. Отсюда открывается красивый вид на город и природу вокруг. Много кроваво-красного и желтого мха, который я уже видела в Стокгольме и Упсале». Листер было радостно – и от местной по-своему уютной природы, и от лестного чувства, что все здесь ей понятно и мир ей по плечу и по ноге. Мир легко сокращался до емких статей в путеводителе, до простых математических формул в подорожных, до уверенной скорописи в ее блокноте, умещавшемся в левом кармане черного походного пальто.
Запоминая и записывая важное, Анна не забывала о житейских пустяках. Что они ели в Выборге? Об этом целый абзац: «15 сентября в 18:00 – обед. Подали очень хорошую вкусную жареную кильку – эта рыба на вкус немного напоминала карпа. Затем принесли великолепную телячью котлету, которая сверху была украшена дольками моркови и лимона. Котлету я ела с прекрасной тертой малиной. После нам подали хорошие, крупные, как крыжовник, оливки, тертый в сахаре лимон, позже – пудинг из саго».
Утолив свой голод, интеллектуальный и простительно человеческий, утром 16 сентября Энн и Анна выехали из Выборга. По совершенно русской безжалостной разбитой дороге дотряслись до Валкесаари[6]. Здесь находилась таможня.
К экипажу развязно пришлепал усатый унтер и булыжным кулаком загромыхал в дверцу – на выход. Англичанки послушно сошли – прямиком в бурую склизкую хлябь изъезженного двора. Кое-как просеменили до таможенной хаты – слуги захлюпали следом с тяжелой поклажей. Короба, саквояжи, сундуки, сумы, котомки, шляпные коробки – все снесли в тесную прокуренную конуру, выставили в ряд и открыли.
Из соседнего кабинета, грузно вздыхая и скрипя половицами, тяжко выбрел начальник с изрядно помятым лицом и свалявшимися усами. На косом залоснившемся мундире висели знаки отличия – остатки вчерашнего ужина. Едва кивнув дамам, он пробурчал что-то и проскрипел к поклаже. Не утруждаясь наклонами, привычно забегал по вещам острыми маслеными глазками. Пухлый указательный палец с венчиком жирной грязи под ногтем отдавал приказы – что достать, что развернуть, что предъявить. Наконец добрался до книг: «Не посибль, антерди, сие запрещено». Слуга объяснил (хоть Листер и сама поняла) – по правилам русской таможни, у иностранцев изымают все книги и отправляют в цензурный комитет в Петербурге. Там их проверяют на предмет наличия опасных идей и призывов. Если ничего не находят, возвращают в целости: «Все наши книги вытащили из коробок, и я по распоряжению начальника скопировала их список, составленный мною еще в Стокгольме. Подписала его “A. Lister”, вложила в именной конверт из Шибден-холла, запечатала моей именной печатью и на обороте надписала: “Список книг, принадлежащих мисс Листер”. Через шесть недель мне следует прийти в цензурный комитет и потребовать их обратно».
Ленивый офицер промямлил протокольные вопросы – откуда они, куда следуют, где будут жить. Но было видно, что он уже потерял интерес и хотел побыстрее от них отделаться. Вновь неуклюжий кивок – досмотр окончен, можно ехать. «Мы благополучно прошли таможню. И поздравили друг друга с прибытием в Россию».