Смеркается. Над крышами низко висит бледный месяц. Издалека мне машет соседский парень. И окликает:
– Эй, Фредди!
Можно подумать, я не заметила его сразу: стройная фигура в развевающемся на ветру зимнем пальто, смешной хохолок темных волос. Можно подумать, я не специально выехала из дому на велосипеде пораньше, не сделала ненужный крюк по нашей старой улице.
Несколько месяцев назад мы переехали в пустующий дом на Оликанстрат, где раньше жила одна еврейская семья, бежавшая в Англию. Оставаться на Брауэрсстрат мама побоялась. Фрицы обязательно вернутся, сказала она, и на этот раз за ней. Ведь она прятала у себя евреев. Мы называли их гостями, но на самом деле то были беглецы. В нашем доме пока никто не живет, мама ищет квартирантов.
– Привет! – говорю я и упираюсь носком ботинка в землю, чтобы не упасть. Но со своего велосипеда не слезаю. Точнее, не со своего, а с маминого: он у нас теперь один на троих.
Когда-то мы вместе играли – мы с Трюс и Петер со старшим братом Стейном. В последние годы я редко видела Петера, хотя как раз тогда он стал мне нравиться. Он ужасно симпатичный: одновременно мужественный и милый, такой может заполучить любую. Сейчас он непринужденно стоит, засунув руки в карманы пальто, и внимательно глядит на меня.
– Поосторожней с велосипедом. Своего мы уже лишились.
– У вас мужские велосипеды, – говорю я. – Они фрицам нужны в первую очередь.
– Вы как, переехали? – спрашивает он.
Я разглядываю родинку у него над бровью.
– Да, временно. На всякий пожарный.
– И правильно сделали, – говорит Петер. – Эти сволочи уже арестовали и увезли немало ваших товарищей по партии. СД потребовало, чтобы мэрия составила для них список всех харлемских коммунистов.
У меня екает в груди.
– Откуда ты знаешь?
– Это все знают, – усмехается он. Очень мило усмехается.
Конечно, Петеру известно, что моя мама – коммунистка. До оккупации она регулярно вывешивала в окне нашего дома партийные воззвания. Но я никогда ему не рассказывала, что мы прячем у себя людей. Иногда он натыкался на кого-то из них. «У нас гости», – объясняла я тогда.
В нашем новом пристанище всего-то и мебели, что стол, четыре стула, диван и две кровати. Можно не опасаться, что на такое убожество позарятся местные нацисты[11].
– Куда собрался? – Я указываю на полупустую сумку, болтающуюся у Петера на запястье.
Петер делает шаг ко мне и облокачивается на руль велосипеда.
– Покупки отнести, – отвечает он. – Для семьи Гротьес.
– Гротьес?
Он кивком указывает в сторону дома чуть поодаль.
– Муж и жена, евреи.
– Им надо найти убежище! Их скоро арестуют и вышлют в…
– Да ладно, без паники! К тому же они старики и не захотят прятаться.
Я вздыхаю. Взгляд останавливается на ладони Петера, что лежит на моем руле. У меня внутри все тает от этой большой, сильной руки.
– А ты не хотел бы делать больше? – сиплым голосом спрашиваю я.
– Как ты?
В его взгляде проскальзывает восхищение.
Я слегка качаю головой. Нельзя болтать о том, что я – мы с Абе – вот-вот собираемся сделать, но, черт возьми, это же Петер! И я отвечаю:
– Да. Как я.
Петер улыбается. Его рука на пару сантиметров пододвигается к моей.
– Помнишь ту нашу выходку в Харлеммерхаут? – говорит он. – На митинге Мюссерта?[12] Как мы перерезали кабели усилителей? Ха!
Я тоже улыбаюсь.
– А помнишь, как толпа, сотни людей, стала бренчать велосипедными звонками? – Моя рука на полсантиметра подползает к его. – Хочешь участвовать в таких акциях почаще?
«Скажи да, – думаю я. – Скажи да!» Но Петер молчит.
Он отпускает руль, вынимает из кармана губную гармонику и прикладывает ко рту. Из нее вырывается громкий, фальшивый звук. Потом он говорит:
– Из речи этого подлеца никто и слова не разобрал!
– Сыграешь мне песенку? – прошу я.
– В другой раз.
– Обещаешь?
Мы встречаемся взглядами и смеемся – из-за обещания, из-за той выходки. А может, потому, что нам просто приятно смеяться вместе.
– Хорошая была акция, правда? – говорю я.
– Это точно. – Петер прячет руку с гармоникой обратно в карман. – Хотя боевики[13] из НСД и постарались на славу.
Я киваю. Несколько школьников тогда угодили в больницу.
– Тебя это пугает? – спрашиваю я. По моему голосу понятно, на какой ответ я надеюсь.
– А ты как думаешь? – Петер хохочет. Он снова берется за руль, слегка наклоняется ко мне и щурит глаза. – Нет, милая Фредди, конечно, нет.
«Милая Фредди». Когда он так меня зовет, сразу подгибаются коленки и заходится сердце.
– Я такой же, как ты, – говорит он. – За словом в карман не лезу, и сам черт мне не страшен…
Я про себя ничего подобного не говорила, но приятно, что он так обо мне думает.
– …и все же…
– Петер! – В дверях бакалейного магазина возникает его отец с сигаретой в углу рта. Скрюченный старик, страдающий ревматизмом и болезнью легких. – Магазин закрывается, а ты еще не все доделал, олух несчастный! – Он заходится булькающим кашлем.
Петер снова поворачивается ко мне.
– А вот и он!
– Без тебя он как без рук, – говорю я.
– Только он сам этого не понимает, – с улыбкой отвечает Петер.
Трудно, наверное, жить с таким отцом, думаю я. Но заставляю себя вежливо улыбнуться и кричу: «Здравствуйте, менейр Ван Гилст!» – хотя на ответ рассчитывать не приходится. Мама говорит, мы для него – сброд, потому что она в разводе. Так что я всегда веду себя с ним особенно вежливо. Мама тоже, но в его лавке она и мешка муки не купит.
Над нами раздается гул самолетов. Мы задираем головы, но небо пасмурное, ничего не видно, и сирена воздушной тревоги молчит.
– Смотри! – шепчу я.
По другой стороне улицы идут двое немцев в форме. Переходят дорогу и заходят в бакалею. Оттуда пулей вылетает серая кошка. Отец Петера идет внутрь вслед за солдатами. Вот как! Значит, он как ни в чем не бывало обслуживает фрицев? Хотя не исключено, что он не может отказаться. Кто знает?
Петер переводит взгляд с солдат обратно на меня.
– У меня просто нет времени, – говорит он.
– На что?
– Чтобы заниматься тем же, чем и ты!
Мне хочется дотронуться до его руки. Но я останавливаюсь. На ум приходят мамины слова, и я говорю:
– Мир больше твоего отца! Стейн ведь тоже может помочь ему в магазине.
Петер засовывает руки в карманы.
– А где ты видишь Стейна? Он сейчас работает за городом, у одного фермера, даже ночует там. Здесь почти не бывает.
– А, – говорю я. – Жалко.
Вдвойне жалко! Я бы и рада свести Стейна с Трюс. Стейн и Трюс, Петер и я – как было бы чудесно! Но Трюс не слишком романтичная особа. Она наверняка останется старой девой. А Стейн, значит, дома не появляется.
Петер слегка пожимает плечами. В его взгляде сквозит сожаление.
– Если бы была жива мама, а папа не болел, я бы вам помог, – говорит он.
Я вижу, что Петер украдкой посматривает на меня. И он это замечает. Наши взгляды то и дело пересекаются, и я улыбаюсь. Киваю. Я верю ему. Конечно, верю.
Серая кошка трется о его ноги, но он, похоже, даже не замечает. Вдруг я понимаю, что мы неотрывно смотрим друг другу в глаза. Прямо как намагниченные. Я сижу на велосипеде, так что голову задирать не приходится. Мы все смотрим и смотрим друг на друга, целую вечность. Даем понять то, что не смеем сказать вслух. Петер слегка улыбается. Он такой большой, а взгляд у него мягкий. Невыносимо мягкий. Моя рука хочет дотронуться до этого лица, провести пальцами по этому хохолку, коснуться этого тела, а мое тело хочет быть к нему ближе, еще ближе, но я слышу собственный голос:
– Ну что, пока!
И я ставлю ноги на педали и срываюсь с места.
– Куда ты? – кричит Петер мне вслед.
– Никуда!
– Можно с тобой?
Но я уже сворачиваю на соседнюю улицу, потом на другую и только тогда позволяю себе отдышаться, вздохнуть глубоко-глубоко и широко улыбнуться.
Через полчаса – уже почти стемнело – я прогуливаюсь с Абе по парку Кенау. Он приобнимает меня за плечи, я его – за поясницу. В свободной руке я несу мамину сумочку. Ох уж этот Абе: рубашка выпростана из брюк, на лице – веселая усмешка, на голове кепка набекрень. Я хихикаю. Ведь девочкам, гуляющим с кавалерами, полагается хихикать. То и дело я кладу голову ему на плечо, на ворсистую ткань его прокуренной коричневой куртки, и в носу свербит от резкого запаха дыма.
Между нами висит странное напряжение. Но мы – Абе и я – не существуем. «Нас» нет.
Если бы я шла с таким верзилой, как Тео, или с кем-то вроде Сипа или Румера, это привлекло бы внимание. А с Абе – нет. Ну и прекрасно, ведь он единственный, с кем я чувствую себя более-менее свободно.
– Двое больших детей, – пошутил Франс. – Ничего необычного.
Абе уже за двадцать, но он рассмеялся! Ну а мне не до шуток.
Хихикая, я прохожу мимо таблички с надписью «Евреям вход воспрещен» – из-за нее я перестала бывать в парке. Абе притормаживает и обнимает меня. «Петер! – думаю я. – Если бы не фрицы, я стояла бы здесь с ним! И обнимал бы меня – он!»
– А эта акция ничего себе, правда? – шепчет Абе мне на ухо.
Навстречу идут двое немецких солдат в серо-зеленой форме с винтовками за плечами. Когда они приближаются, Абе быстро притягивает меня к себе. Я поскорее зажимаю между нами мамину сумочку. От Абе это не ускользает, и он склоняется ко мне со словами:
– Все для отечества, милая Фредди!
– Не зови меня так!
Его колючий подбородок касается моей щеки. Чего доброго, сейчас еще поцелует!
– Прошу простить, милая дама, – по-доброму подкалывает меня он. – Боитесь, что соседи увидят вас с ухажером?
Я пугаюсь. Хотя нет, вряд ли Петер как раз сейчас гуляет в парке.
Абе сжимает мое плечо. Солдаты уже в пределах слышимости. Я чувствую на лице его дыхание. Его губы совсем близко. Но целоваться в первый раз в жизни – и с Абе? Я рывком отворачиваюсь. Нет уж, спасибо!
Солдаты проходят мимо. Один из них ухмыляется.
Мы делаем еще один небольшой круг по парку, я то и дело хихикаю. Убедившись, что немцы отошли далеко и остановились покурить, Абе шепчет:
– Пора.
Как можно быстрее, но прогулочным шагом, чтобы не привлекать внимания, мы подходим к трансформаторной будке.
– Видишь кого-нибудь? – спрашивает Абе.
По другой половине парка проезжают две машины и два велосипеда. Наша половина пуста. Солдаты отошли еще дальше, я их даже не вижу.
– Никого.
Абе тянет меня за собой, за будку. Она тихо жужжит.
– А тебя не ударит током? – шепчу я.
Он достает из кармана куртки кошки, торопливо привязывает их к ботинкам и качает головой.
– Я ведь не ножницами резать буду.
Он по-обезьяньи вскарабкивается на деревянный столб, я верчу головой по сторонам. Никто не идет. Или все-таки?.. Нет. Никого. Открываю мамину сумочку, достаю из нее первую бутылочку с бензином и выплескиваю содержимое на будку. Затем проделываю то же со второй.
Никого? Окна здания, где располагаются СД и СС, затемнены, как все окна в городе, но как я могу быть уверена, что никто не следит за парком через дырочку в занавеске? Что нас никто не видит?
– Да поторопись же! – задрав голову, нервно шепчу я.
Абе достает из внутреннего кармана перчатки и плоскогубцы и перекусывает провода. Ощущение такое, будто я крепко зажмурилась: вокруг воцаряется кромешная тьма.
В больших окнах зданий, граничащих с парком, тьма оживает. Кричит мужской голос, распахивается окно, раздается еще один крик.
Абе соскальзывает со столба и падает. Срывает кошки с ботинок, чиркает спичкой и бросает ее на крышу будки. Та мгновенно вспыхивает. Я завороженно смотрю на потрескивающее ярко-оранжевое пламя, но Абе хватает меня за руку и тянет за собой. Мы торопливо крадемся, бежим, летим, сломя голову вырываемся из парка, а по улице уже тяжело топают сапоги. Заводится мотор автомобиля. Фары пронзают темноту. Бегущие солдаты. Карманные фонарики. Вой сирены.
Повернув за угол, мы запрыгиваем на наши велосипеды.
– До встречи, милая дама, – говорит Абе. И неожиданно целует меня в щеку. Быстро, но нежно.
Я молча срываюсь с места и несусь в противоположную от него сторону. Неистово крутя педали, несусь к дому в объезд. Сердце колотится, будто я влюблена.
Ну, как я себя показала, назавтра, во время сбора в лесу интересуется Вигер. При этом он несколько раз двусмысленно приподнимает рыжеватые брови. Пошляк.
Абе показывает большой палец.
– У нее талант!
Я складываю руки на груди. Мужчины смеются.
– Что они себе думают? – шепчу я Трюс. – Что мы туда целоваться ходили, что ли?
– Не обращай внимания, – не понижая голос, отвечает сестра. – Мужики! Что с них взять?