Родился в г. Чимкент. Окончил химический ф-т МГУ (1973). В 1982 году переехал в Канаду, с 2006 года живет в Нью-Йорке. Работал в русской службе «Радио Канады» (1982–1988). Произведения Кенжеева переведены на английский, казахский, немецкий, французский и шведский языки. Член Русского ПЕН-центра. Премии журнала «Октябрь» (1992), Международная литературная «Русская премия» в номинации «Поэзия» за книгу стихотворений «Крепостной остывающих мест».
Всякая вещь на свете есть рукописный знак
препинания, а вернее – озимый злак.
Не ропща, умирает, обогащая культурный слой,
и прорастает в апреле, помучившись под землей.
Все путем, дружок. И когда ты в дурацкой злобе
сходишь с ума
от неверия, выпей браги, расслабься, мудрея
не по годам,
потому что книга есть небогатая вещь письма,
а скорбящий муж есть неграмотный молодой Адам.
Да и ты прорастаешь, безропотно голосуя «за»,
похрапываешь, обнимая жену, мой невеселый брат,
то есть стоишь навытяжку, на мокром месте глаза,
и держишь за руку жизнь у замкнутых райских врат.
Тлеет время золотое
(скоро-скоро догорит).
Ты ведь этого достоин! —
щит рекламный говорит.
Петь и хныкать, но без страха.
Обнищать. Из липких сот
выесть мед. А горстку праха
в чистом поле разнесет
ветер пушкинский могучий,
богатырское дитя.
Он гоняется за тучей,
подвывая и свистя,
и прощения не просит —
только с легкою тоской
в море синее уносит
пестрый мусор городской.
как много знает вариантов
игривый ветр небытия
и дольний мир из мелких квантов
в котором царствую не я
да! поражен душевной комой
лежу пред господом нагой
меня кусает насекомый
чешуекрылый и другой
беда настали дни тугие
лежу фактически на дне
депрессия да аллергия
хворобы модные одне
лишь одноклассник дева люба
в ушанке шумной из бобра
меня поддерживает грубо
в надежде славы и добра
саксофонической трубою
чуть-чуть елозит в тишине
и димедрола зверобоя
рыча протягивает мне
Дыши глубоко. Постарайся заснуть.
Прими анальгина. Попей
водички. А хочешь горчичник на грудь?
Оно помогает, ей-ей.
И это прейдет, и обида пройдет,
и мы беззащитны, когда
сквозь трещины времени ночь напролет
сочится живая вода.
Пастуший рожок. Неподбитый итог.
Звените, кимвалы, пока
мужает, цветет, увядает росток
задумчивого тростника,
и боязно, милая, если умру,
забыть этот свет дорогой,
где лепет любовный шуршал на ветру,
серебряной, что ли, фольгой.
Когда бы знали чернокнижники,
что звезд летучих в мире нет
(есть только бедные булыжники,
куски распавшихся планет),
и знай алхимики прохладные,
что ртуть – зеркальна и быстра —
сестра не золоту, а кадмию,
и цинку тусклому сестра —
безликая, но многоокая —
фонарь качнулся и погас.
Неправда, что печаль высокая
облагораживает нас,
обидно, что в могиле взорванной
одни среди родных равнин
лежат и раб необразованный,
и просвещенный гражданин —
дух, царствуя, о том ни слова
не скажет, отдавая в рост
свой свет. И ночь исполосована
следами падающих звезд.
Ты помнишь морозный узор на стекле
в подвальном гнезде, в молодом феврале,
и солнце, и рамы двойные?
Я помню узор на морозном стекле,
подвальное утро, на старом столе
салфетки – должно быть, льняные.
Гниет, истончается чистая ткань —
как если бы инь ополчился на ян,
(смотри, говорят, не заляпай!)
с мережкой из заиндевелых ветвей,
и в клетке страдает большой воробей —
печальный, со сломанной лапой,
спускайся, мой лирник, в обитель теней.
Светает. В последнее время длинней
и дни, и – особенно – ночи.
Беги за иголочкою, мулине.
Понять и простить. Беглый свет на стене,
как Господа быстрые очи.
Хочется спать, как хочется жить,
перед огнем сидеть,
чай обжигающий молча пить,
в чьи-то глаза глядеть.
Хочется жить, как хочется спать,
баловаться вином,
книжку рифмованную читать,
сидя перед огнем.
Пламя трещит, как трещит орех.
Лед на изнанке лет.
Вечной дремоты бояться грех,
и унывать не след,
Грецкий орех, и орех лесной.
Пламя мое, тайком
поговори, потрещи со мной
огненным языком,
поговори, а потом остынь,
пусть наступает мгла,
и за углом, как звезда-полынь,
зимняя ночь бела.