Обрадованный рождением Сына, Бог открывает врата адовы, освобождая всю нечисть, которая в рождественскую ночь заполоняет мир. Эта нечисть бегает по скрипучим лестницам, стонет половицами, хлопает ставнями на окнах первого этажа и воет в печной трубе, которую старик Аксенов из Левой Жизни чистил в самом начале осени и весной.
В перестроенном доме бесы вели себя тихо, потому что печи разобрали, ставни выбросили, а взамен узкой и шаткой лестницы сделали новую – теперь она опиралась на мощные дубовые колонны, толстенные же широкие ступени были так подогнаны, что не издавали никаких случайных звуков.
Мне было жаль старой лестницы, которая откликалась басовитым скрипом на шаги Папы Шкуры, торопливо попискивала под легкой Аленой, бегавшей на цыпочках, отрывисто вскрикивала под стремительным Дидимом и кряхтела вразнобой, когда по ней поднималась Марго. Под этой лестницей мы целовались с Шашей, когда она вернулась из Праги и первым делом позвонила мне, и я всё бросил и помчался в Правую Жизнь…
Было темно, когда я спустился в кухню, чтобы выпить первую чашку кофе и выкурить первую сигарету. Кофемашина негромко заурчала, наполняя чашку двойным эспрессо. Я сел поближе к маленькому настенному светильнику, сделал глоток и затянулся свежим никотином.
В старой кухне уголок у окна назывался corner-talk, вечерами здесь было хорошо болтать вдвоем под чашку чая или бокал вина. В этом уголке и состоялся однажды разговор, к которому так долго готовился Папа Шкура, наконец собравшийся поговорить со мной «по душам». Не знаю, о чем он разговаривал там с Югом, а вот со мной – о ботинках.
Мы сидели друг против друга – я с чашкой кофе, он со стаканом коньяка, я слушал, он говорил о ботинках.
Эти ботинки английской ручной работы купил в Петербурге один из предков Шкуратовых. Это было давно, очень давно. Он был каким-то мастеровым – то ли переплетчиком, то ли еще кем.
Однажды его послали в дорогой магазин за какой-то надобностью. На стенах здесь висели контуры стоп знаменитых заказчиков – портреты их ног. Снимая мерку, мастер расспрашивал заказчика о жизни и детях, о болезнях ног и ушибах, подагре и мозолях, и иногда казалось, что мастер расспрашивает ноги, а не их хозяина. Затем босая ступня заказчика ставилась на лист белой бумаги, обводилась карандашом, и начиналось изготовление колодки: для англичан колодка важнее всего остального в обуви. Зауженные, слегка округлые носы, невысокие устойчивые каблуки, красиво отстроченные союзки, задники и берцы…
Здесь он и увидел эти ботинки, служившие образцом. Ему позволили взять их в руки – и он почувствовал их. Ощутил тепло, этот запах… Это были настоящие английские ботинки с верхом из оленьей кожи немецкой выделки и прокладкой из козьей кожи выделки французской, изготовленные из восьми кусков, с каблуком из двух десятков деталей и с полумиллиметровым стежком шва.
Всех его денег едва ли хватило бы на один каблук, но хозяин был не только богатым человеком и хорошим мастером – он верил в то, что и бедные души бессмертны и могут спастись. Он подарил эту пару молодому подмастерью. Ботинки уложили в кожаную коробку с клапаном и перевязали бечевкой.
Предок Шкуратова вернулся домой, в провинцию, и показал жене эти ботинки. Жена хотя и ждала подарка, но не обиделась и даже заплакала: ничего красивее, надежнее, солиднее она еще в своей жизни не видала, даже в церкви.
Родственники и соседи несколько дней приходили в гости с одной целью – посмотреть на ботинки. Это превратилось в ритуал: заводили самовар, выставляли на стол какое-нибудь угощение – ну, варенье домашнее или даже водочку. Развязывали бечевку, открывали коробку, снимали мягкую оберточную бумагу и брали в руки ботинки. Передавали из рук в руки. По-разному смотрели – кто с восхищением, кто с завистью, а кто-то вдруг вставал и уходил, не сказав ни слова, и, может быть, долго потом не мог уснуть в одиночестве, куря папиросы и тупо следя за бестолковой и безобразной ночной бабочкой, бившейся в ламповое стекло…
Разумеется, хозяин примерял ботинки и даже делал шаг-другой или даже другой-третий – надо же было показать, как они сидят на ноге, что такое нога в таких ботинках… Но потом он заворачивал ботинки в бумажку, прятал в коробку, и разговор заходил о чем-нибудь другом, хотя в комнате еще долго витал запах здоровой зрелой кожи, настоящей жизни, чего-то такого доброго, хорошего, может, даже праздничного… У нас таких не сделают, говорил кто-нибудь. Ему возражали. Люди, наверное, спорили, но вскоре уставали, и спор сам собой угасал. Слова – словами, а вот она – вещь в коробке.
Хозяин так никогда и не надел эти ботинки. Ну, чтобы выйти куда-нибудь, хотя бы, например, в церковь. Носил свои сапоги или там штиблеты – а ботинки хранил для какого-то особенного случая. Какого – Бог весть. Так случай и не вышел, а перед смертью человек этот запретил его хоронить в этих ботинках и завещал их сыну.
Сын выучился на медные гроши, стал мелким чиновником, и вот однажды в голову ему взбрело: а почему бы вдруг да и не явиться в канцелярию – в этих башмаках? Надел – пришлись впору. Повертелся перед зеркалом – чудо чудное. Подумал о невесте, о том, как она будет одета в церкви на венчании и как всё будет потом, когда жизнь войдет в обычную колею. Подумал о столоначальнике, у которого – он ведь знал – никогда таких ботинок не было, и вот он, юный чиновник, выучившийся на медные деньги, вдруг заявится на службу в таких башмаках… Спрятал ботинки в коробку, выпил рюмку смородинной и завалился спать.
Чиновники, военные, инженеры – они сносили сотни пар неудобной обуви, чтобы никогда не надевать эти ботинки. Они готовы были терпеть любые неудобства – мозоли, искривление пальцев, усталость в ногах, всё терпели, точно зная, что вон там, в шкафчике, в кожаной пахучей коробке, существует спасение ото всех этих мелких несчастий, а может быть, и не только от мелких, то есть не только спасение от мозолей, но и вовсе – счастье, смысл жизни, решительность, порыв, революция, способность изменить жизнь и зажить иначе, какой-нибудь другой, настоящей жизнью… Ботинки! Это была мечта. Это был некий рай – стоило решиться и руку протянуть, – но в том-то, наверное, и русское счастье, чтобы отказать себе в нем и руку не протягивать.
Папа Шкура был хорошим рассказчиком: умел держать паузы, в нужных местах играть интонацией, в патетических местах – говорить небрежно, чуть ли не зевая, чтобы снизить пафос истории.
– А потом? – спросил я. – Или эта история – без нравоучительного финала?
Мне было тогда семнадцать, и я был немножко ёрой и нигилистом, чувствуя себя слегка Шкуратовым.
– Финал есть, – сказал Папа Шкура, – но этот финал – скорее вопрос, чем ответ. Один из хозяев вдруг взял да отдал эти ботинки сумасшедшему соседу, который голышом бегал наперегонки с собаками и ел дождевых червей. Может, его тяготил сам факт владения сокровищем, которым никто не пользуется, может, размер не подошел, может, как говорится, хотел раз и навсегда закрыть тему, – кто знает… – Он широко улыбнулся. – Понятно, что через неделю ботинки было не узнать – сумасшедший разбил их в прах, в лохмотья, вдрызг, вдрабадан, уничтожил вещь, которую и оценить-то не мог…
– А вопрос в чем?
– Может, не стоило их отдавать сумасшедшему? Может, надо было самому их – в клочья?
– Если размер не подошел, может, взять да продать?
– Может. А может, и нет. В общем, Политбюро ЦК КПСС до сих пор не может ответить ни на один из этих вопросов, и это, мой дорогой, плохо… Кстати, знаешь ли ты, что если вожак птичьей стаи выбирает неправильное направление полета, стая перестает его слушаться?
Я фыркнул.
– Елизавета Андреевна сказала мне, что ты собрался в армию…
– Если призовут, пойду.
– И не жалко двух лет жизни? Ты хорошо учишься, неплохо владеешь английским и бодро осваиваешь французский, – так, может, лучше в университет?
– Не знаю. Посмотрим.
Он вздохнул, но продолжать разговор не стал.
Наверху что-то зашумело.
Похоже, Шаша проснулась и принимала душ.
Я включил ноутбук, с которым в последние годы не расставался.
Пробежав глазами полтора десятка деловых писем, среди них я увидел неожиданное – от Арсена Жуковского.
Вот уж кто ни минуты не колебался бы, надевать те самые ботинки или нет, так это Жуковский. В конце девяностых этот парень из глухой костромской деревни, окончивший провинциальный пединститут, приехал в Москву за деньгами и славой – и быстро стал звездой скандальной журналистики. В последние годы он взялся за биографии «героев ельцинской эпохи» – три его книги разошлись огромным тиражом, чему способствовали и судебные иски героев к автору. На него дважды покушались, и из этого он тоже извлек немалую выгоду. Работал Арсен обстоятельно, тщательно проверял факты и неплохо писал. Ему было плевать на любые убеждения – его целью был хайп, приносивший деньги, деньги и снова деньги. Недоброжелатели говорили, что Арсен – типично русское явление в его стремлении не возвысить низших, а унизить высших. Друзья же называли его «гонфалоньером свободы слова».
Особенность его метода заключалась в том, что сбор материала для новой книги он начинал с объявления охоты – публиковал в сети призыв «ко всем неравнодушным людям» поделиться информацией о герое будущей книги, его семье и друзьях. Поскольку речь шла об известных фигурах, Арсен получал тысячи писем, которые сортировались его помощниками. Самую интересную информацию те же помощники тщательно проверяли. Бо́льшая часть присланного сводилась к пересказу анекдотов, слухов и сплетен, но иногда откликались и люди, располагавшие ценными сведениями.
В позапрошлом году, когда мы с Шашей вернулись из Будапешта, Жуковский объявил охоту на Дидима, но книга пока не появилась.
Уважаемый Илья Борисович, как вы знаете, два года назад мы объявили о начале работы над книгой о семье Шкуратовых, точнее, об отце и сыне Шкуратовых. Борис Виссарионович был звездой перестройки, Виссарион Борисович – звездой ельцинской эпохи. Нам удалось собрать довольно богатый материал об отце и сыне, а также об их окружении – ближнем и дальнем. Но при этом возникло множество белых пятен, лакун, которые мы пока не в силах заполнить.
В конце прошлого года я встречался с Виссарионом, рассказал ему о некоторых результатах наших изысканий (в частности, о его бабушке Маргарите и ее подруге Юлии-Джульетте Минаковой-Минелли), попросил о помощи; поначалу он был не против, как мне показалось, но в какой-то момент вдруг замкнулся и перестал выходить на связь. Публиковать же сырой материал, даже если он носит выигрышно скандальный характер, – не в наших правилах: речь идет о книге, а не о желтогазетной сенсации.
Обращаюсь к вам не только как к его брату, но потому, что именно вы – скорее всего, невольно, – побудили меня к размышлениям, из которых и вырос замысел этой книги. В этом замысле отец – подворовывает, а ворует – его сын, Виссарион Шкуратов.
Года три назад мы с вами встретились у Конрада Арто, и разговор наш неожиданно коснулся Шкуратовых. Когда речь зашла о Виссарионе, вы сказали, что главным героем нашего времени стал не Гамлет, а именно Гильденстерн, потому что ему противна мысль Гамлета «Весь мир – тюрьма». И еще вы сказали про Виссариона (хотя опять речь шла о Гильденстерне) что-то вроде: «Человек с холодным сердцем способен на невообразимое зло, если кто-нибудь покусится на его святыни». Потом я перечитал «Гамлета» – и много думал об этой паре: о Гамлете, распадающемся герое, и Гильденстерне, восходящем герое обывателя. И естественным образом перешел к Шкуратовым, отцу и его сыну, в роли которых выступают Гамлет и Гильденстерн, и окончательно запутался.
Постепенно замысел книги наполнился живой кровью, тайной и спортивной злостью. Думаю, нам обоим небезразлична репутация этой семьи, которая может остаться незыблемой, только если она целостна, без дыр и двусмысленностей. Именно поэтому я и прошу вас о личной встрече в любое удобное для вас время. Настоятельно прошу, Илья Борисович.
Арсен
– Чего это ты так скривился? – Шаша бесшумно вошла на кухню и села напротив.
– Ты знаешь Арсена Жуковского?
– Наслышана.
Я прочитал ей письмо Арсена вслух.
– А почему бы и нет? Более того, пригласи-ка его сюда…
– А Дидим? Он ведь из тех, о ком говорят, что в одиночестве человек не так одинок.
– Уже нет. Кажется, он не с собой – и вообще не с нами.
– Всё так серьезно?
– Может, я ошибаюсь, но мне кажется – да. Что-то случилось…
– А врача?
– Сначала воспользуемся народными средствами. Нам тут действительно не помешает посторонний, а этот Жуковский – заинтересованный посторонний, что особенно ценно. Нам нужны чужие глаза, чужие уши – своих мозгов нам, думаю, хватит. Более того, мы сделаем это при Дидиме…
– Это?
– Заполним лакуны. Или хотя бы попытаемся. Дидим всё слышит и, думаю, всё понимает. Нам надо просто уловить миг, когда он будет готов, и крикнуть погромче – чтобы заика перестал заикаться. В результате не уверена, но попробовать стоит. Меня не интересуют тайны Шкуратовых – мне нужен говорящий Дидим. Нормальный Дидим. Жуковский уже довольно глубоко влез в семейные дела, при нем можно и нужно говорить о том, до чего он сам рано или поздно докопается, а он докопается. А врач… что врач? Новое лицо, чужак, и бог весть сколько времени уйдет, пока Дидим к нему привыкнет. И я не стала бы с врачом говорить о некоторых предметах…
– Но ведь признайся, ты уже разговаривала с врачом…
Она улыбнулась.
– Он сказал, что это может быть мутизм, то есть временная немота, вызванная шоком. Каким – не знаю. Если это мутизм, то ему введут кофеин и амобарбитал, и вскоре всё будет в порядке. Если не мутизм, сказал доктор, приготовьтесь к нелегкой работе. Логоневроз, шизофазия, деградация памяти и так далее.
– Значит, будем клин клином вышибать…
– Звони Арсену.
Я набрал номер Жуковского, тот ответил почти сразу:
– Да, Илья Борисович, слушаю.
– Доброе утро. Когда вы можете приехать, Арсен?
– Куда?
– Поселок Новая Жизнь. Знаете, где это?
– Конечно. Сейчас и приеду.
– Ждем.
Выключив телефон, я взглянул на Шашу.
– Не страшно?
Она мягко улыбнулась.
– Это как в шахматах: тронул – ходи.