Конечно, миссис Эрбутнот не была несчастна – как она могла быть несчастной, спрашивала она себя, если Бог заботился о ней? – но в тот момент она не придала этому значения, потому что была уверена, что перед ней еще одно живое существо, которое срочно нуждается в ее помощи, и не только в ботинках и одеялах и лучших санитарных условиях, но и в деликатном понимании, в поиске точных и нужных слов.
Однако на верно подобранные слова, как она вскоре поняла, попробовав самые разные – о жизни во имя других, о молитвах, о покое, который мы обретаем, полностью отдав себя служению Господу, – на все эти слова у миссис Уилкинс находились другие, пусть и не совсем правильные, но на них в данный момент, скорее всего из-за нехватки времени, миссис Эрбутнот ответить убедительно не могла.
Если они просто ответят на объявление, вряд ли от этого будет много вреда. Это же ни к чему не обязывает. Просто уточнение. И больше всего миссис Эрбутнот тревожило то, что она предложила это сделать не только ради успокоения миссис Уилкинс: слова сами вырвались из нее, ведь она тоже, как ни странно, затосковала по средневековому замку.
Это ее очень обеспокоило. Как так вышло, что она, привыкшая направлять, руководить, советовать, поддерживать – за исключением Фредерика, которого она давно отдала на поруки самому Господу, – вдруг стала ведомой, поддалась влиянию незнакомки и оказалась сбита с толку каким-то объявлением? Это и правда вызывало тревогу. Она не могла понять своего неожиданного стремления к тому, что в конечном счете было всего лишь забавой, учитывая, что подобные желания не посещали ее сердце многие годы.
– Нет ничего плохого в том, чтобы поинтересоваться, – сказала она тихим голосом, словно викарий, Банк и все-все страждущие без нее бедняки столпились вокруг них, слушали и осуждали.
– Это нас ни к чему не обязывает, – сказала миссис Уилкинс таким же тихим, но дрожащим голосом.
Они поднялись одновременно – миссис Эрбунот удивило, что миссис Уилкинс такая высокая, – и направились к письменному столу, где миссис Эрбутнот написала Z., почтовый ящик № 1000, «Таймс», чтобы выяснить подробности. Она перечислила все, что могло их волновать, кроме одного, на деле же самого важного, – стоимости аренды. Они обе знали, что именно миссис Эрбутнот должна взять на себя деловую часть письма. Все-таки она не только привыкла к организаторской стороне дела, но и была старше и, конечно, спокойнее. Она и сама не сомневалась в том, что была мудрее. В этом не сомневалась и миссис Уилкинс. Даже манера делать прямой пробор выдавала в миссис Эрбутнот великую сдержанность, которая могла развиться только благодаря мудрости.
Но несмотря на ее мудрость, зрелость и сдержанность, привела в действие сие предприятие ее новоиспеченная подруга. Сумбурная, она тем не менее вызывала желание что-то делать. Помимо того, что она нуждалась в помощи, у нее, судя по всему, был беспокойный нрав. И своим беспокойством умела заражать. Увлечь за собой. И то, как она делала выводы своим неустойчивым разумом, – выводы, конечно, ложные, взять, к примеру, мнение, что миссис Эрбутнот была несчастна, – приводило в замешательство.
Однако какой бы беспокойной она ни была, миссис Эрбутнот обнаружила, что разделяет ее волнение и тоску; и когда письмо было опущено в почтовый ящик в коридоре и его уже нельзя было вернуть, и она, и миссис Уилкинс испытали одинаковое чувство вины.
– Это только доказывает, – прошептала миссис Уилкинс, когда они отошли от почтового ящика, – какими безукоризненно хорошими мы были всю нашу жизнь. Когда мы в первый раз делаем что-то, о чем не знают наши мужья, мы чувствуем себя виноватыми.
– Боюсь, я не могу сказать, что вела себя безупречно, – мягко возразила миссис Эрбутнот, чувствуя себя немного неловко, так как о своем чувстве вины она ни словом не обмолвилась.
– О, но я уверена, что вели. Я вижу, вы хороший человек, и именно поэтому вы несчастны.
«Ей не стоит так говорить, – подумала миссис Эрбутнот. – Надо постараться помочь ей так не делать».
Вслух же она со всей серьезностью произнесла:
– Не понимаю, почему вы так настаиваете на том, что я несчастна. Когда вы узнаете меня лучше, я думаю, вы поймете, что это не так. И я убеждена, что на самом деле вы не имеете в виду, что добродетель, если ее можно достигнуть, делает человека несчастным.
– Да, именно так я и думаю, – сказала миссис Уилкинс. – Такая добродетель, как у нас, и делает нас несчастными. Как только нам удалось достичь ее, мы тут же и стали несчастными. Добродетель бывает несчастная и счастливая – вот та, которую мы достигнем в замке, определенно счастливая.
– Только в том случае мы туда отправимся, – сдержанно произнесла миссис Эрбутнот. Она чувствовала, что миссис Уилкинс нуждается в том, чтобы ее сдерживали. – Ведь мы же только поинтересовались. Любой может так сделать. Возможно, что мы найдем условия неприемлемыми, но даже если это не так, уже завтра мы можем передумать.
– Я вижу нас там, – только и ответила миссис Уилкинс.
Все это было очень тревожно. Миссис Эрбутнот, идя по мокрым улицам на собрание, на котором ей нужно было произнести речь, чувствовала себя в странном смятении духа. Она надеялась, что предстала перед миссис Уилкинс крайне спокойной женщиной, практичной и разумной, а еще умело скрывала свою обеспокоенность. На деле же она была предельно взволнованна, одновременно чувствовала себя и счастливой, и виноватой, и испытывала страх, будто женщина, возвращающаяся с тайной встречи с любовником, – хотя она понятия не имела о подобных чувствах. Так она и выглядела, когда, слегка опоздав, встала за кафедрой. Прежде всегда открытая и честная, она почувствовала себя чуть ли не обманщицей, глядя на каменные лица собравшихся, которые ждали, что она начнет убеждать их внести свой вклад в обеспечение всех нищих Хэмпстеда. Вместе с этим каждый из присутствовавших считал, что он тоже нуждается в подобном вкладе. Она выглядела так, будто прятала что-то постыдное, но прекрасное.
Красота, красота, красота… эти слова звучали у нее в ушах, когда она, стоя на кафедре, вещала немногочисленной публике о чем-то некрасивом. Она никогда не была в Италии. Неужели именно на это ей предстоит потратить свои накопленные средства? И хотя она точно не одобряла то, как миссис Уилкинс говорила о предугаданном будущем, она чувствовала отсутствие выбора, словно сопротивляться было незачем, а размышлять бесполезно. Слова оказали на миссис Эрбутнот свое влияние. Взгляд миссис Уилкинс был провидческим. Миссис Эрбутнот знала, что некоторые обладают таким взглядом, и если миссис Уилкинс действительно видела ее подле средневекового замка, то, быть может, бороться было совершенно бессмысленно. Но потратить сбережения на озорство… Происхождение этих сбережений было не то чтобы праведным, но она считала, что их предназначение нужно уважать. Так неужели она должна отказаться от этого предначертания, которое и оправдывало само существование накоплений, во имя удовлетворения собственных желаний?
Миссис Эрбутнот вещала и вещала, будучи наученной подобным речам настолько, что даже во сне могла бы их произносить, и в конце встречи, поскольку взгляд ее был затуманен грезами, даже не заметила, что никого не тронули ее слова, по крайней мере, не так сильно, чтобы пожертвовать.
А вот викарий все понял. Викарий был разочарован. Обычно его добрая подруга и помощница миссис Эрбутнот всегда добивалась своего. Более того, такие результаты ее даже не взволновали.
– Не понимаю, – раздраженный как публикой, так и ею, сказал он, прощаясь, – что им еще нужно. Их, кажется, вообще ничего не трогает.
– Возможно, им нужно отдохнуть, – предположила миссис Эрбутнот.
«Странно, – подумал викарий. – И не к месту».
– В феврале? – саркастически бросил ей вслед викарий.
– О нет… не раньше апреля, – ответила через плечо миссис Эрбутнот.
«Очень странно, – подумал викарий. – Очень-очень странно».
И отправился домой, где вместе с женой вел себя не то чтобы по-христиански.
В ту ночь миссис Эрбутнот в своих молитвах просила о наставлении. Она чувствовала, что ей действительно следовало бы просить прямо и без обиняков, чтобы средневековый замок уже давно должен был быть кем-то занят, и все это было бы улажено, но мужество покинуло ее. Допустим, ее молитвы будут услышаны? Нет, она не могла просить об этом, она не могла рисковать. И, в конце концов – она чуть не сказала об этом Господу, – если она потратит свои сбережения на отпуск, то очень скоро сможет накопить еще. Фредерик буквально впихивал ей деньги, так что возмещение накопленного было вопросом времени и зависело от решения меньше жертвовать на нужны прихода. И это снова будут средства, неправедность происхождения которых будет очищена пользой, которую они в итоге и принесут.
Все это объяснялось тем, что миссис Эрбутнот, собственных средств никогда не имевшая, была вынуждена жить на доходы Фредерика, и получалось так, что ее накопления были плодами древнего греха. То, чем зарабатывал Фредерик, постоянно печалило ее. Он из года в год писал и издавал популярные романы о королевских любовницах. А поскольку королей, у которых были любовницы, не сосчитать, а любовниц, у которых были короли, еще больше, он издавал по роману каждый год их брака. И о скольких еще можно было написать. Против этого миссис Эрбутнот была бессильна. Нравилось ей это или нет, она была вынуждена существовать на эти средства. Когда-то, после успеха романа о госпоже Дюбарри, он подарил ей чудовищную софу с огромными подушками и мягким, манящим изножьем, а она с ума сходила от того, что в ее доме теперь поселился призрак давно почившей французской грешницы.
Незатейливо добродетельная, уверенная в том, что высокая мораль есть фундамент любого счастья, она тайно печалилась, что ее с Фредериком благосостояние выросло из грехов, пусть и искупленных много лет назад. Чем больше героини романов забывали о приличии, тем охотнее покупали книги, и тем щедрее становился Фредерик по отношению к своей жене, и чем больше он ей отдавал, тем больше она жертвовала беднякам – за вычетом средств на черный день, так как таила надежду, что когда-нибудь люди перестанут тешить себя греховными книжками и Фредерику потребуется помощь. Приход процветал за счет дурного поведения дам вроде Дюбарри, Монтеспан, Помпадур, Нинон де Ланкло, не говоря уж о высокообразованной Ментенон. А деньги, когда попадали к беднякам, как думала миссис Эрбутнот, очищались. Она не могла сделать большего. Целыми днями обдумывая сложившиеся обстоятельства, она пыталась найти истинный путь и направить Фредерика, но поняла, что вряд ли справится, и передала и путь, и самого Фредерика на господни поруки. Ни гроша из этих денег она не тратила ни на дом, ни на платья, и обстановка, за исключением той огромной софы, оставалась более чем угрюмой. Если кто и оставался в выигрыше, так только нищие. Даже их ботинки – и те были плодом греха. Но как же непросто ей было! Миссис Эрбутнот, желая получить наставление, до изнеможения молилась. Следовало ли ей вообще не трогать эти деньги, избегать их, как избегала она грехов, их породивших? Но как тогда быть с ботинками? Она спрашивала викария, и после всех оговорок, деликатных пауз и череды намеков в конце концов стало ясно, что лучше ботинки, чем ничего.
В начале своей невероятно успешной карьеры – он начал ее уже после женитьбы, до нее Фредерик был невинным сотрудником библиотеки Британского музея – ей хотя бы удалось убедить его выпускать романы под псевдонимом, так что ее имя публично опозорено не было. Весь Хэмпстед с восторгом читал книги, не подозревая, что автор живет под боком. О Фредерике в Хэмпстеде никто не знал. Он никогда не приходил ни на одно из собраний. Чем бы он ни занимался ради забавы, занимался он этим только в Лондоне и никогда не рассказывал, что делал и с кем встречался – если судить по тому, насколько часто он упоминал жене о своих друзьях, Фредерик мог быть их лишен. Один лишь викарий знал об источнике пожертвований пастве и, как сообщил миссис Эрбутнот, считал своим долгом о нем не распространяться.
Зато ее домишко был свободен от призраков порочных особ, поскольку Фредерик никогда в нем не работал. Он снимал две комнаты рядом с Британским музеем, в которых и возился с этими трупами, отправляясь туда ранним утром и возвращаясь домой, когда миссис Эрбутнот уже спала. Иногда он не приезжал. Порой она не видела его несколько дней. Тут он внезапно приходил на завтрак, открыв дверь своим ключом, веселый, добродушный и щедрый, радостный в том случае, если она позволяла что-нибудь подарить – упитанный мужчина, живущий с миром в согласии, полнокровный, всегда в хорошем расположении духа, довольный жизнью. Она же была мягкой и волновалась по поводу кофе, чтобы тот был сварен так, как любит муж.
Он казался счастливым. Жизнь, часто думала она, как ни пытайся ее обуздать и распределить, все равно полна загадок. Всегда найдутся люди, для которых не подберешь категории. Таким был и Фредерик. Кажется, что у того Фредерика, каким он стал сейчас, не было ничего общего с прежним Фредериком. Его будто совершенно не интересовали вещи, о которых раньше он говорил как о важных и замечательных: любовь, дом, полное понимание, погружение в интересы друг друга. После ранних и принесших ей боль попыток удержать его на этой точке, с которой они так чудесно, держась рядом, стартовали, попыток, таких болезненных, поскольку Фредерик, за которого она когда-то вышла замуж, изменился до неузнаваемости, она словно бы поместила его возле изголовья кровати как главный символ молитв и оставила там же – не считая молений – на поруки Господу. Она слишком его любила, чтобы не молиться за него. А он и не подозревал, что еще ни разу не вышел из дома без ее немого благословения, витавшего вокруг этой прежде обожаемой головы как отголосок ранних чувств. Она и думать не могла о нем так, как думала тогда, в чудесные первые дни их соитий, их брака. Ребенок, которого она родила, умер, и у нее не было никого и ничего, кому она могла бы подарить свою любовь. Ее детьми стали бедняки, а любовь она отдала Господу. «Что может быть счастливее такой жизни?» – иногда спрашивала она себя, но ее лицо, и особенно глаза, оставались печальными.
«Может быть, когда мы состаримся… Может быть, когда мы оба будем совсем старыми…» – с тоской размышляла она.