Из окна моей комнаты стена хорошо видна, бурым кирпичом темнея меж сосновых стволов цвета сепии. Она высока, эта стена, над густо окружившим ее бурьяном, высотой в человеческий рост она высится еще на добрый метр. Высока и очень стара.
Время не пощадило ее: снега и дожди год за годом, десятилетие за десятилетием размывали крепкий цемент кладки, зима морозила и вмерзшим льдом раскалывала кирпичи, а лето раскаляло и крошило их. Частые бури довершали общее дело, сбрасывая острые обломки вниз, в заросли чертополоха, борщевика и крапивы. Каждую осень покрывались раскисшим ковром умирающих растений, уходили в землю, и каждую весну им на смену с верха стены сыпались новые камни. Процесс этот был неостановим, и результат его очевиден. Дело лишь в сроках: сколько десятков лет понадобится, чтобы двух с половиной метровая стена навсегда исчезла с лица земли, впитанная в недра свои жирным вязким черноземом, поверхности которого никогда не касался ни заступ, ни лемех.
На закате стена чернела первой, явственно выделяясь среди деревьев как чужеродное тело, кем-то, когда-то вживленное в организм леса; на восходе появлялась, выплывая из предрассветной сини последней, когда солнце, разгоняя утренние туманы, уже поднималось над горизонтом, и лучи его пронзали насквозь угрюмый полог бора. И в эти минуты холодная темень ее камня казалась еще таинственней и неприятней.
Каждое утро, просыпаясь, и каждый вечер, разбирая постель, я выглядывал из окна и наблюдал эти метаморфозы. Стена находилась всего в сотне метров от окна, и за долгие часы наблюдений стала хорошо мне знакома – каждым своим кирпичом и каждой трещиной. А иногда еще и слышна – августовскими вечерами, когда лес замирал, попрощавшись с солнцем, в полумраке подступающей ночи, мне слышался легкий стук и шуршание, – то крошилась остывающая за день кладка, и падали и падали в мягкий перегной мелкие осколки кирпичей….
Дом, в котором я жил, принадлежал моему старому другу Семену. Несколько дней назад он пригласил меня пожить у него пару недель, до окончания отпуска, и я с удовольствием, и, признаюсь, с некоторым удивлением, принял его приглашение. Мы с ним давно не виделись; должно быть, поэтому еще в поезде я отчего-то стал бояться, что не смогу узнать его в шумной толпе лиц, мельтешащих на станции. Что же, в этом была своя правда: на платформе действительно толпилось много народу, и пока я стоял, оглядываясь в поисках знакомого лица, черты которого никак не шли на ум, он первый увидел меня. И поздоровавшись, крепко обнял, выбив из глаз невольную слезу.
Семен и вправду изменился за те, да, уже шесть лет, что мы провели, не видя друг друга. С самого его развода, неожиданно для всех последовавшего за смертью деда. После кончины которого он и получил в наследство добротный бревенчатый дом, построенный лет эдак шестьдесят назад. Мы все еще гадали тогда, как может одно быть связано с другим. Сколько ни спорили, кажется, так и не пришли к общему мнению.
После скоропалительного развода Семен переехал в этот старый дом на краю деревни; жена забрала по суду их двенадцатилетнего сына и отчего-то очень не хотела, чтобы бывший супруг виделся с мальчиком; впрочем, Семен и не настаивал. За прошедшие с тех времен годы, насколько мне стало известно, он сделался совершеннейшим бирюком, жил сам по себе; забросив прежние свои обязанности, он подрабатывал теперь на станции, в город выбирался крайне редко, на день, на два, навестить мать. Как-то случайно я встретился с ней, она с первых же слов пожаловалась, что совсем потеряла сына, и теперь, говорила она, комкая в руке носовой платок, и не решаясь поднести его к глазам, с каждым новым визитом, он кажется все более чужим, почти посторонним человеком. Сказав, она замолчала, надеясь услышать от меня что-то ободряющее, успокаивающее, но я так и не нашелся, что ей ответить; так, сухо попрощавшись, мы разошлись.
И вот теперь это приглашение. Получив его, я терялся в догадках, относительно внезапного решения Семена, и вместе с тем, конечно, был польщен им, не скрою. Семен мне первому отворил дверь.
И, встретившись с ним, все пытался разузнать, отчего так. Семен пожимал плечами, то улыбаясь, то хмурясь, отговариваясь общими фразами, будто и сам не знал причин, побудивших его принять это решение. Но я не отставал. Пока мы добирались со станции, пока он показывал мне добротный деревенский дом, размещал меня, я задавал ему множество вопросов о прежней и нынешней его жизни. Он отвечал односложно и с явной неохотой, или не отвечал вовсе, как-то непривычно останавливаясь на полуслове, словно изображая еще большего бирюка, чем был на самом деле. Мне сызнова приходилось привыкать к своему старому другу, к его изменившейся манере общения, к новым привычкам и привязанностям.
Семен отвел мне под жилье мансарду, для себя же он выбрал в комнату первого этажа, в противоположной стороне дома, окнами выходящий в яблоневый сад.
– Отсюда прекрасный вид на утро, – сказал он, открывая передо мной дверь мансарды и ставя мой чемодан в угол. – Да и меня тебе не слышно будет, – добавил он чуть погодя и немного нерешительно. – Говорят, храплю я сильно.
Этого я так и не узнал за все время пребывания в доме. Меж нашими комнатами пролегала маленькая гостиная и кухня: толстые стены и тяжелые потолочные перекрытия заглушали все звуки. Мне был слышен лишь лес.
Да стена, с ее осыпающимися обломками кирпичей.
Несколько дней я только смотрел и слушал, привыкая к новой обстановке, и к новым чертам в характере старого друга, и лишь затем решился побеспокоить Семена вопросом: что там, за стеной?
К моему великому удивлению, он лишь руками развел. Несколько странно взглянул на меня, точно проверяя, действительно ли интересен мне ответ на вопрос и только затем нехотя, по-бирючьи, произнес:
– Понятия не имею. В голову не приходило в бурьян лезть.
– А прохода никакого к ней нет? – продолжал выспрашивать я.
– Ни единого. Метров на десять вширь все крапива затянула. Да тут… только звериные тропы и могут быть. Дом-то мой на отшибе стоит, – и, заметив мой встревоженный взгляд, поспешил добавить: – Да какие звери: все больше зайцы, лисы, барсуки…. Вообще гадючьи места тут, – задумчиво произнес он. – Из деревни никто не ходит, а дачники и подавно. Видать, в этом бурьяне они зимуют, в апреле месяце их тьма тьмущая оттуда выползает.
– Захочешь, не полезешь, – пробормотал я.
– Вот именно, – Семен произнес эти слова с каким-то непонятным выражением, и я снова подумал, сколь мало знаю человека, с которым до недавней поры прожил вместе долгие годы, и с которым судьба разлучила всего на шесть лет: – Весной они с первого тепла дурные… кусаться здоровы, заразы.
Меня так и передернуло.
– Часто кусали? – голос мне изменил. Семен усмехнулся.
– Да уж бывало…. А, притерпелся уже. Тут жить, так поневоле иммунитет ко всякой нечисти приобретешь, – и, посмотрев внимательно на меня, поспешил прибавить: – Только сейчас их уже не встретишь. Август: утренники, холодно, одним словом.
Все равно, несмотря на уверения Семена, на ночь я зачем-то запер дверь мансарды, чего прежде не делал никогда. А в сон мой то и дело врывались самые разные ползучие твари, всегда неожиданно и абсолютно бесшумно, возникая из ниоткуда и в никуда возвращаясь.
Утром я проснулся весь издерганный и, выглянув в окно, снова увидел черную стену на фоне солнечных стволов сосен. Я отчего-то долго стоял у окна, глядя, как постепенно светлеет бурый кирпич, и черный монолит стены распадается на светлую цементную прослойку и темные провалы трещин. Семен позвал меня завтракать, занятый созерцанием, я едва услышал его. И неохотно поковырял половину глазуньи, – мыслями я был все там же, у окна, разглядывая метаморфозы стены. А потом с моего языка сорвались довольно неожиданные слова:
– Я хочу сегодня сходить к этой стене.
Семен прервал трапезу. Искоса посмотрел в мою сторону. А затем неожиданно и как-то неприятно расхохотался.
– Решил себя и меня проверить после вчерашних россказней? На лично опыте убедиться?
– Да нет, я… – но он оборвал меня и произнес с какой-то неожиданной готовностью, какой я от него никак не ожидал:
– Возьмешь на всякий случай сапоги и штормовку. Зубы у гадюк слабые, если какая, с изумления от твоей храбрости, ума решится и на тебя бросится, резину не прокусит…. – он хмыкнул и медленно произнес: – Ты прав, конечно, в этом. К сорока годам мужчина должен хоть в где-то проверить себя на прочность. Особенно такой как ты: городской человек, к тому же холостой, да еще впервые за долгий срок выбравшийся за черту мегаполиса. Приятно преодолеть и бурьян, и гадючьи патрули, шныряющие под ногами. И выйти к искомой цели, так манящей всякого путешественника в этих краях – к полуразрушенной стене.
И неожиданно резко перестал смеяться, опять непривычно замолчав на полуслове, а потом как-то сухо спросил:
– Так ты хочешь попасть за стену? И, объясни, пожалуйста, зачем тебе это понадобилось?
Я пожал плечами, удивленный столь резкой сменой тона. И ответил вопросом на вопрос:
– А разве самому тебе не интересно просто сходить и узнать, что там, за стеной?
Он покачал головой. Медленно, словно по какой-то не слишком приятной для моего уха причине, не решаясь сказать. Затем все же произнес:
– А что, по-твоему, мне потребовалось там изучать? заросшее пепелище?
– Почему ты так решил?
– Почему…. А что еще может быть за забором? Дома ты не видел, сколько ни всматривался. Уж прости, но я частенько наблюдал, как ты смотришь на эту стену и за нее. Сам посуди, за такой мощной оградой должен скрываться, как минимум, за́мок. Ты его не приметил, ведь так? – я согласно кивнул. – Значит, от замка осталась груда обугленных гнилушек и фундамент…. Простая житейская логика.
– Деревянный дом за каменным забором, так у тебя логически выходит?
Семен не смутился. Его решимость убедить меня невозможно было преодолеть.
– Не дом – хоромы, если на то пошло. Да будет тебе известно, бревенчатый дом куда лучше кирпичного, тем более, каменного. И дышится легче, и воздух полезней. А потом его и облицевать можно чем угодно.
После этих слов повисла пауза. Семен пытливо разглядывал меня, и с явным нетерпением ожидал новых возражений.
– Не очень ты меня убедил, – медленно произнес я. Семен, будто ожидавший этих слов, нарочито пожал плечами. И отвел взгляд.
Остаток завтрака прошел в молчании. Каждый делал вид, что занят своей тарелкой.
После я снова напомнил Семену о желании сходить сегодня же к стене. Тот недовольно хмыкнул, взглянул на небо.
– Я думал…. Ну ладно, приспичило, так приспичило. Не задерживайся, кажется, гроза на подходе. Возьми косу, иначе через бурьян не пробьешься, – мне показалось, он хотел еще добавить что-то, но лишь пробормотал несколько невразумительных слов себе под нос и снова хмыкнул. А на прощание хлопнул меня по плечу и снова напомнил, чтобы я не задерживался.
Отправляясь к стене, я чувствовал себя сродни человеку, высадившемуся на неизведанной планете, полной множества подстерегающих пионера опасностей, чей коварный нрав был слишком хорошо известен и оттого заставляет обходить ее десятой дорогой.
Сапоги Семена были мне велики, к тому же сильно разношены, я шлындал в них весь путь к стене, боясь ненароком выскочить и спотыкался на каждой кочке. Но, подойдя к бурьяну, я забыл о них.
Стена была рядом, в десяти метрах от меня. И все мое внимание, все мои чувства и побуждения она приковала к себе. Теперь только высоченный бурьян разделял нас. При мысли об этом, я так разволновался, что, ударив косой по толстенному стволу ближайшего борщевика едва не задел при этом собственную ногу. Тут же отпрянул, вытирая сухой лоб и стараясь взять себя в руки. Прав Семен, на что мне, словно мальчишке, далась эта развалина. Что случится, доберись я до нее, обойди и обнаружь вход? Что, прогремят громы небесные?
Или скорее наступит горечь от еще одной разгаданной загадки, ставшей бессмысленной и никчемной, а потому безжалостно отброшенной прочь.
Подле самой стены бурьян не рос, встречалась лишь пожухшая крапива высотой по колено, да тонкие стебельки пырея. Метр занесенного, будто снегом, цементной крошкой пространства, отделял живую преграду от возведенной стараниями рук человеческих. Этот коридор, уходил в обе стороны на десятки метров. Какую выбрать? Я растерялся, поочередно поглядывая то вправо, то влево, вертел головой, и одновременно ковырял ненужной уже косой обломки кирпичей у себя под ногами.
Преодолев колебания, я решительно пошел влево, поминутно поглядывая то себе под ноги, то на глухую стену, уходящую вдаль. Я изредка касался ее, и на пальцах оставался легкий налет времени: кирпичи крошились от одного лишь прикосновения, стена оказалась более ветхой, чем виделась издали. Безнадежно поддавшаяся окружившему ее бурьяну, авангард которого уже отвоевал себе места в змеившихся по всей стене трещинах: мхи и лишайники медленно поднимались вверх по стене, в то время как сама она столь же медленно опускалась вниз, сползала навстречу.
Кладка стены подавалась натиску времени неравномерно. В одних местах она еще только сдавала первые свои ряды, в других, волнами спускалась на полметра к земле, потворствуя гибельному процессу саморазрушения. И все же, как бы сильно не пострадала стена, она по-прежнему возвышалась надо мною, даже подпрыгнув, я не мог заглянуть в ее внутренние пределы.
Стена повернула вправо, следуя ее изгибу, повернул и я. И все так же изредка касался пальцами ветхой кладки, выискивал бреши в которые мог заглянуть.
Затем стена свернула еще раз. Затем еще, направив меня назад. Поторапливая, подхлестывая монолитностью кладки – ни одного прохода, даже заложенного не встретилось пока мне на пути.
Сам не заметив как, я побежал – насколько возможно было бежать по груде обломков, смешанных с мягким перегноем, в чужих разношенных сапогах. Стараясь не упасть, я бежал, поглядывая себе под ноги – и тут же отводил взгляд, возвращенный, притянутый стеной.
А после, задыхаясь, повернул в последний раз.
Дыхание со свистом вырывалось из груди, в боку закололо, едкая, боль растекалась по внутренностям, сводя их мучительной судорогой. Перейти на шаг оказалось еще тяжелее, боль усиливалась; я бежал, дыша ртом, слушая, как рвутся из груди хрипы и стоны. Тяжелые сапоги прилипали к земле, я начал спотыкаться, теряя выбранный темп, и каждый неудачный шаг усиливал разливавшуюся боль.
Я ругал себя за редкость пеших прогулок, за долгие дни, проведенные в кресле – и на работе и дома, за дряблость мышц, закованных броней жира и вялость сердца, уставшего от бесконечных стрессов. Ругал, но остановиться и передохнуть хоть минуту – что изменила бы она в бесконечности долгого летнего дня? – не мог. Казалось, ноги сами несут меня, с каждым шагом все неуверенней, все ненадежней, вперед и вперед, и остановиться им сейчас кажется просто невыполнимой задачей.
Слева показался просвет в бурьяне, промелькнул и исчез за спиной. По инерции я сделал еще несколько шагов и лишь тогда остановился. Обернулся. И тяжело дыша, чувствуя бухающие удары сердца, сотрясающие тело, смахивая тыльной стороной ладони заливающий лицо пот, медленно, как во сне, подошел и взял в руки оставленную прежде косу. Точно не веря увиденному.
Ветер усилился, согнул мачты вековых сосен. Солнце, последний раз мелькнув за грядой низко летящих туч, скрылось, исчезло, погребенное ими. Бурьян закачался волнами. Порывы осеннего ветра хлестнули мне в лицо: колкие, пахнущие дождем и прелью.
Медленно волоча косу за собой, я снова пошел вдоль стены. Все в том же направлении.
Гроза приближалась стремительно. Мне нужно было уходить, прятаться от ее первых ударов, а вместо этого я, поднимаясь н цыпочки, выискивал место, где мог бы уцепиться за верхние ряды кирпичей. Осколки сыпались на меня тяжелым душным дождем, царапали по лицу, забивались за ворот. Сверху слетел кирпич, разбился о косье, за ним посыпался другой. Как только я, нащупав опору, стал подтягиваться, в руке моей остался третий.
Я тяжело упал в бурьян, осколки буравами вонзились в спину. Гроза была уже рядом, я видел редкие вспышки, едва заметные вдали, и следовавший за ними шепот грома, заглушенный воем ветра, вырвавшегося после долгого заточения на свободу. Небо темнело стремительно и неумолимо. Мне давно пора было спешить в укрытие.
Пора.
Я снова полез на стену, цепляясь сползающими сапогами за малейшие выступы. Кладка под снятыми кирпичами была прочней, я сумел уцепиться пальцами за стену с противоположной стороны и стал подтягиваться.
Невдалеке, как показалось, в десятке метров, полоснула молния, осветив лишенные света земли окрест и ослепив меня. Но гром пришел позже, глухой раскат, никак не желающий умолкнуть, – он говорил о затяжном ливне, о скверной погоде, о скором похолодании…
Порвав на локте штормовку, я все же смог грудью лечь на стену. И тогда мне довелось посмотреть вниз и вперед.
Что же я ожидал увидеть за стеною? В самом деле, что?
Предо мной лежал самый обычный участок леса. Те же корабельные сосны, редкие кусты бузины и дикой вишни; та же высокая некошеная трава, пожухшая за прошедшее жаркое лето.
Я подтянул ноги и сел на стену. Снова внимательно всмотрелся сквозь наступивший сумрак в огороженный участок, огороженный кем-то когда-то столь надежно, что ни входа, ни выхода из него не было. Я старательно вглядывался, надеясь увидеть хоть что-то, кроме столь привычной картины, что на мгновение мне показалось, будто я по-прежнему стою у окна мансарды и гляжу на стену – на дальний участок стены, ничем не отличимый от того, на котором сидел я.
Порыв ветра с необычайной силой ударил мне в спину, понуждая прыгать, я поддался этому понуждению и полетел вниз, грузно приземлившись в траву и тотчас упав на колени. Лица коснулись сухие стебли травы, несильно царапая по щекам. Я поднялся и прихрамывая, побрел в центр. Громовой раскат горохом раскатился по небесной мостовой, первые капли дождя вот-вот должны были упасть на землю.
Я бродил меж сосен, разводя ногами высокую траву. Темнота надвигалась стремительно, и в сумраке я боялся не заметить чего-то сразу, того, за чем я и пришел сюда.
И все же заметил. В двух метрах от себя, среди высокой травы, враз полегшей от бешеных порывов ветра.
Блеснула молния, ее догнал чудовищной силы громовой раскат, молотом забухал по барабанным перепонкам. Колесница Ильи прокатилась прямо над моей головой. И ослепительные искры, бьющие из-под копыт небесных коней, заставили меня опуститься и дальнейший путь проделать на коленях.
То был старый каменный колодец, шириною метра в два, чьи тяжелые блоки, источенные дождями, лишь на несколько незаметных вершков выходили из земли. Стены колодца тонули в кромешной тьме, даже при свете молний, мерцающих с частотой испорченной неоновой лампы, я не мог разглядеть его дна. Видел лишь широкие уступы, плиты, выпиравшие из кладки и спиралью уходившие вглубь, ко дну словно примитивная лестница. Разделенные по высоте примерно полуметровым расстоянием, в ширину они создавали непрерывную цепь, так чтобы всякому было сподручнее и быстрее спускаться. Именно спускаться, судя по ее конструкции, для этой лестницы не существовало слова возвращение. Или оно было иным…. Или излишним.
И все же я ступил на первую из плит, спрыгнул, держась за края, на следующую, опустился на третью, четвертую. Свод, образованный ступенями, вскорости закрыл меня с головой, черные тучи излились пока еще робким дождем, но капли уже не падали на меня, гроза гудела и стонала, но совсем иначе, глухо и безнадежно, словно потеряв своего единственного слушателя. Круг призрачного света уходил ввысь с каждой преодоленной ступенью, едва освещал колодец, я не смотрел на него, сосредоточившись на ступенях. Круг света порождал мысли, которым пока не было ответа, которые мешали сосредоточиться на приближении к неведомому. Те самые мысли, что ворвались, непрошеные, в мозг, когда на голову внезапно перестали падать капли, и я последний раз взглянул на небо – мысли о возвращении.
Я перебирался почти в полной темноте, сползая с плиты на плиту. Черные камни застили небо, но изредка меж ними прорывались сполохи света – и тогда я двигался дальше, все ниже и ниже, с предыдущей на следующую, и далее на новую; спускаться уже лишь потому, что спуск еще не закончен и ступени все ведут и ведут меня куда-то.
И только когда следующий камень оказался огромен, и пальцы, беспокойно шарящие по его поверхности, не смогли найти плиты ниже, на которую можно было спуститься, только тогда я понял, что погружение закончено. И распрямился и встал на ноги. И вышел на середину, и поднял глаза на клубящееся тучами небо в узком просвете колодца.
В тот же миг капля, пролетевшая несколько километров, тяжело ударила мне в лицо, я вздрогнул, ощутив силу этого удара. За ней последовали новые удары, частые, словно барабанная дробь. Мысы сапогов врезались во что-то железное, я торопливо нагнулся, чтобы понять, что это.
Изъеденная ржой металлическая решетка, закрывавшая вход в новый узкий колодец, едва различимый во тьме.
Упершись ладонями в прутья, преграждавшие путь вниз, я встал на колени, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в его глубинах. Но лишь почувствовал на лице теплый воздух, поднимавшийся откуда-то из бархатно-черной бездны.
Такой теплый… овевающий лицо…. Было в самом дуновении нечто удивительное, напоминающее о чем-то, что в давно минувшие времена казалось таким естественным таким привычным, почти домашним, а ныне, под грузом накопившихся лет, казалось исчезнувшим навеки. И лишь теперь, ощутив на лице это дуновение, эти канувшие в Лету запахи, нет, не запахи даже, а ощущения их, воспоминания о них, настолько тонкие, что разобраться, в их бесконечном многообразии просто невозможно было; только в эти мгновения, стоя на коленях над решеткой, я стал медленно воскрешать их, возвращать из самых дальних уголков памяти. Куда, казалось, уже нет мне возврата.
Судорожно вцепившись в мокрую от дождя решетку враз закоченевшими пальцами, я вдыхал и вдыхал воздух, поднимавшийся из бездны, я впитывал ароматы, пробуждаемые им в моих собственных глубинах, чувствуя, как они отзываются – тепло и нежно, как нежно и тепло касался моей щеки этот воздух, как пробуждают, не имеющие ни имени, ни названия, отблески, отзвуки, отражения – осколки давно разбитого зеркала, медленно возрождавшегося в эти минуты….
Эти запахи… запахи далекого детства… отрочества… юности….
Я рванул решетку, рванул, что есть силы. Мне показалось, что она подалась, сердце забилось быстрее, заколотилось неистово, я рванул снова и почувствовал странное… невыразимое – как объяснить его? Ощутил, что падаю, проваливаюсь куда-то в беспамятство, в сон, в забвение….
Мгновение – и мой полет был завершен. Я сознавал при этом безнадежно отчетливо, что грежу, что представшее моему внутреннему взору видение лишь плод разгоряченного воображения. Но я не мог противиться ему. Он завладел мной, этот краткий сон, длившийся бесконечно короткую долю секунды, настолько ничтожную, что за это время, я не чувствовал тяжелых ударов дождевых капель начавшегося где-то наверху ливня. Я упал… и тотчас достиг дна колодца.
Полет закончился на верхнем этаже здания, стоящего на возвышенности. Я, бесплотный дух, пробившийся сквозь прутья решетки, остановился и огляделся по сторонам.
Запустение царило вокруг. Стылый ветер гулял по переходам и комнатам, по наспех подогнанным бетонным плитам пола, по крошащейся кирпичной кладке стен, зияющей щербинами, залетая в окна, лишенные стекол, сметая в кучи газетные обрывки, сигаретные пачки, конфетные обертки и прочую дребедень. Какие-то тени промелькнули по этажу, обострившимся зрением я мельком увидел их, прошуршавших по дальним коридорам здания, затерявшихся на этажах. Тени живущих здесь людей или люди, живущие здесь как тени? Дух мой устремился к проему окна, может там, в перекрестьях улиц, вновь увидит он их.
Здания, теснившиеся окрест, несли на себе ту же неизгладимую печать торжества времени над суетным миром. Некоторые, кажется, только строились, но стройка эта продолжалась не один десяток лет, иные же были уготованы к сносу, но сроки его бесконечно откладывались. Та жалкая участь, что была уготована дому, в которое упиралось дно колодца, в точности повторяло судьбу всех прочих строений. Заброшенные и полуразрушенные, покинутые создавшими их строителями, они производили впечатление разбитых варварской рукой склепов. И тем не менее, а дух мой нисколько не сомневался в этом, они были обитаемы. Полнились промелькнувшими пред моим обострившимся взором тенями людей или людьми-тенями, ютящимися на чердаках и в подвалах, скрывающимися по углам и щелям, где только возможно, от стылого, промозглого, но неизменно кружащего, кружащего и возвращающегося на круги своя, ветра.
Но на запущенных, замусоренных улицах и перекрестках, чье покрытие кое-где вздыбилось, кое-где провалилось, покрылось волнами и проплешинами, взгляд моего духа, сколь ни старался, не мог отыскать ни единой души. Весть о его приближении заставила всех попрятаться еще лучше по убогим обиталищам, в скелетах домов, лишенных плоти внутренней отделки, меж полусгнивших костей зданий, медленно доживающих дни свои. Или то был привычный порядок вещей обитателей этого мира? – дух мой, бродивший по улицам, в тщетных поисках душ, не знал этого.
Искания его были тщетны, как тщетны и старания найти в городе единую живую былинку – ни деревьев, ни кустов, не видел он. Не виделось ему и самой земли, – лишь бетон и асфальт улиц, покрывал пространство меж зданий, простираясь окрест до самого горизонта, ясно различимого невдалеке. Невольно я взглянул вверх, чтобы понять, откуда исходит свет, равномерно заливающий город. Но дух мой увидел лишь выщербленную, нищенскими лохмотьями свисавшую штукатурку небес, прежде нежно голубую, с белесыми вкраплениями навек остановивших свой бег облаков, утратившую прежние краски, под которыми обнажалось бетонное, истрескавшееся основание.
Тени людей, люди-тени вновь промелькнули за моей спиной, и до сознания моего донесся их скорбный шепот: «Спеши к святилищу, спеши к святилищу, там твой путь, твое место, твоя истина». Почтительный шепот затих, удаляясь, и тогда я снова обозрел мир и увидел святилище.
Это была башня, стоявшая у самого горизонта, на том месте, где небо соприкасалось с землей, встроенная в горизонт, раздвигавшая мировое пространство или, напротив, сжимавшая. Косо обломанный металлический шпиль ее упирался в небо, и место соприкосновения проржавело. Стилобат башни тяжко давил землю, и бетонная земля раскрошилась и растрескалась. Дверей в башне не существовало, уже или еще, и потому дух мой с легкостью проскользнул внутрь строения, чья небрежная каменная роспись стен покосилась и сгладилась под жесткими пальцами всегда возвращающегося ветра. Но внутрь башни ветер не проникал, словно не решался. Башня оказалась полой, словно труба, скупо украшенной барельефами из геометрических фигур и непонятных символов. Освещалась она небом, косо разрезавшим верх металлического шпиля. Пол был выложен каменной плиткой, сходящимся неправильными кругами в дальней от ворот стороне башни, у нефа, отделенного небольшим возвышением. В дальнем конце его находился вделанный в стену узкая двухметровой высоты прямоугольная плита – единственное сооружение, неподвластное времени в этом мире. На полированной поверхности ее отражались блики стекавшего с небес света; темная плита манила к себе, и дух мой подчинился зову.
Плита оказалась коробом, хотя поначалу, приблизившись к нему, я решил, будто предо мною находится просто большое зеркало. Ибо двойник мой, моего вида и сложения находился по ту сторону разделявшего нас стекла. Безмолвно стоял я пред ним, вглядываясь в отражение, пока не осознал – и осознание это повергло меня в смятение, обдало ледяной волной страха, будто ветер, гулявший по миру, все же смог пробиться в неприступный доселе вход. Я увидел, что за стеклом короба нет амальгамы, что оно лишено того защитного алюминиевого слоя, который всегда спасает нас от постижения таящегося по ту сторону стекла. Спасает от томящегося там, закованного в металлическую неподвижность отражения. Истинного отражения, открывающегося лишь, когда защитный слой зеркала спадет, оставив стекло обнаженным с противоположной стороны, а взгляд, устремленный в него – беззащитным перед увиденным.
Дух мой в безумьи охватившей меня паники, стремительно метнулся прочь от короба, из святилища, прочь по улицам города, к зданию на холме, неотличимому от других. И в ту же долю истекающего мгновения вознесся вверх, а по моей спине вновь забарабанили капли дождя, и холод камня проник в колени, а небесная вода просочилась за ворот штормовки.
Гром оглушительно загрохотал в вышине, и ветер, вторя ему, завыл в колодце, выкручивая дождевые струи, прежде чем швырнуть их на самое дно, разбивая о тяжелые камни, о ржавое железо решетки, о согнутую спину. Ветер выл и гром грохотал над миром, то ослабляемый стенами колодца, то усиливаемый ими. Капли дождя били по затекшей спине, вжимая в гранитные плиты пола, вдавливая в решетку, которую я не мог выпустить из побелевших от напряжения пальцев. И я не понимал уже, то ли ливень струится по моему лбу, то ли капли холодного пота.
Ослепительная вспышка прорезала мрак, мгновенно осветив пол и стены ледяным сиянием. Гранитные плиты выступили из темноты, представ предо мной в мельчайших деталях: все неровности, шероховатости, все стыки и трещины стали видны мне на краткую долю секунды. Чудовищный силы удар грома завершил ее, вновь погрузив колодец во тьму.
И только тогда я медленно откатился от ржавых прутьев под защиту многопудовых ступеней, заведших меня на самое дно. И скорее почувствовал, нежели услышал, голос Семена, тревожно звавший откуда-то издалека, словно из другого мира, голос, называвший меня по имени и именем этим вырвавший из собственного плена. И увидел упавшую на дно колодца веревку, и ослепительно яркий фонарь, привязанный к ней.
И покорившийся я обвязался ей, никчемной этой страховкой, и стал подниматься вверх, в самую бездну своего бытия, чтобы разделить свою боль с тем, кто встречал меня наверху, и чья мета от пальцев рук также навеки осталась на железных прутьях решетки.