Лос-Анджелес, 2014 год

ПЕРВОЕ

Если бы не история с Джонсом Коэном, мне бы не досталась роль Мэриен Грейвз. Хотя тогда я этого не понимала. Только в груди – я четко ощущала – давило что-то тугое, как будто хотелось растоптать чей-то песочный замок. В детстве со мной часто такое бывало. На съемочной площадке хотелось разбуяниться, разгромить пластмассовую конюшню с пластмассовым пони на пластмассовые кусочки, но я никогда не позволяла себе ничего подобного, пока не стала старше, пока не превратилась в Кейти Макги и не стала гонять по 405-му шоссе на заднем сиденье чьих-то «Рендж Роверов» со скоростью сто десять миль в час. Я только хохотала и визжала, но испытывала ощущение, будто что-то ломаю.

В общем, не знаю, почему я поехала с Джонсом. В тот момент я бы ответила: захотелось, однако мне не хотелось, по-настоящему нет. Было скучно, тревожно, грустно. Ну и что? Не это заставило меня взять Джонса за руку и выйти на свет. Я устала от яркого света, но, разумеется, благодаря своему фортелю лишь еще больше подставилась под него.

Воспоминания обрывочны. Помню, сидела с Джонсом в клубе, в отгороженной маленькой нише для випов, на причудливом двухместном диванчике траурного, викторианского вида с высокой черной спинкой, загибающейся над нами крылом какого-то жука. Помню татуировку Джонни Кэша у него на предплечье, его кожаные манжеты и бирюзовые кольца. Источники утверждали: мы «уютно устроились» и «флиртовали», я «соблазняла» и «чего только не вытворяла» с «известным бабником», но не помню, я предложила уйти или он. Не помню точно, что я несла, но точно дразнила его, выпытывая подробности о знаменитых женщинах, с которыми он спал. Я была серьезна, потом шаловлива, потом нежна и ранима. Смутно помню, как он рассказывал мне, что свой следующий альбом «обкромсает по самые помидоры» – только он и гитара. А я сказала «потрясающе», «в десятку» и я типа за, поскольку Джонс хоть и мудак, но действительно великий гитарист. Помню, когда мы проходили мимо призрачного гардеробщика, присматривающего в освещенной красным пещере за ненужными в Лос-Анджелесе пальто, я поскользнулась на гладком полу, ненадежная туфля поехала вбок. Наверное, тогда я и взяла Джонса за руку. Хозяйка пожелала нам приятного вечера – миловидная, изголодавшаяся девушка, бросившая на меня плотоядный взгляд, – дверь открылась, и ночь взорвалась. Даже пьяная – все вокруг шаталось и вертелось, – я знала, что они ждут, что мое лежбище усеяно их дурацкими шляпами «Кэнгол» и черными кожаными шмотками, что они бдят, а в ожидании курят и ведут идиотские разговоры, что их мотоциклами и «веспами» забит весь квартал. Дверь открылась, и тут же появились длинные черные морды их фотоаппаратов. Защелкали затворы, заблестели вспышки. Они все напирали, пока я чуть не задохнулась от света. Парни Джонса отпихнули их назад, освободив для нас проход к машине.

– Хэдли! Джонс! Вы вместе? Хэдли, а где Оливер? Вы расстались?

На фото у меня слишком короткое платье. Я, осоловелая, с бесстыжим взглядом и полуулыбкой, цепляюсь за руку Джонса. Ну хоть, садясь в машину, удержала ноги вместе.

Они торжествующей толпой ехали за нами до дома Джонса, летели, взрываясь белым светом в моем окне, даже затемненном молочно-черным глянцем японской эмали. В машине, помню, Джонс языком играл моей серьгой, протягивая крючок через мочку, пока наконец хлипкая мешанина бриллиантов не повисла у него на улыбке – известный трюк на вечеринках, вроде как завязать узлом плодоножку вишни. Помню его дом, похожий на пещеру, с непременными огромными абстрактными картинами, все остальное белое, как небо в анекдоте про небо. Помню татуировку высоко на внутренней стороне бедра, настоятельный призыв крошечными буквами: «Люби меня».

Когда мы встретились на пробах к первому «Архангелу», Оливер был женат. Ему стукнуло двадцать, а его жене – сорок два, она являлась театральным директором из Лондона, рассекала в сапогах с заклепками и асимметричных пиджаках авангардных японских дизайнеров, благородная, как римский сенатор. Он не ушел от нее ко мне. Он вообще от нее не ушел. По словам Оливера, после их второй годовщины она заявила: ее страсть к нему лопнула, как сильно надутый шарик, уничтожив самое себя.

Я ничего не знала про свет, толком не знала, пока мы с Оливером впервые не появились на публике, взявшись за руки. Это было на премьере второго сезона. Мы тайком спали уже три месяца, но жутко страдали от шпионского всевластия и опровержения слухов. Он первым вышел из машины, и тысячи полоумных сучек за ограждением завопили, как будто их жгли живьем. Когда он обернулся, протянул мне руку и потом не отпустил ее, меня опалили грохот и свет. Я решила, будто сейчас испарюсь и ничего от меня не останется, кроме сгоревшей тени на красной дорожке. На фотографиях я пялюсь в объективы, как военный преступник перед трибуналом. Оливер улыбается, машет рукой. Свет – передатчик его красоты. В жизни он слишком красив, в кино его будто парализует. В пространстве же между прожектором и экраном он преобразуется в такое, на что почти нестерпимо смотреть.

Вообще-то звуки и свет на красной дорожке предназначались не совсем для нас. Благодаря нашей связи история показалась настоящей, а полоумные сучки так хотели настоящей истории, что совсем потеряли рассудок. Наиболее радикальную секту отступников составили авторы экстремального эротического фанфика. Они бродили по туннелям интернета, выкапывая лабиринты, где могли откладывать свои желания и выкармливать их, как личинки.

Они крушили все ради себя и даже этого не знали. Не втыкались, что им не понравятся книги, которые дадут именно то, чего они хотят. Люди любят истории, оставляющие некое разочарование, не дающие полного удовлетворения. А сучки хотели, чтобы «Архангел» был скроен по их самым тайным прихотям, но в то же время чтобы до него никто не дотрагивался. Когда мы меняли в фильме какую-нибудь мелочь, они тут же выходили на связь. «Дом Лизвет небесно-голубой, а не сине-зеленый, бараны». Или: «Когда Гэбриел и Катерина целуются в первый раз, на нем шапка белого медведя, но не СЕРАЯ, а БЕЛАЯ, и вы должны это ЗНАТЬ, потому что так В КНИГЕ».

Мы с Оливером, конечно, тоже были ненасытны. Наши герои жили в нас. Мы думали, что сможем, как на восходящих потоках, воспарить на всех сыгранных нами томлениях и страстях. Сойдясь, мы чувствовали себя щедрыми, будто имели некие обязательства перед историей, рассказываемой в фильме, и исполняли их. Но полоумные сучки писали и о нас. О нас, людях, Хэдли Бэкстер и Оливере Трэпмене, лос-анджелесских актерах, а не о Катерине и Гэбриеле, порожденных воображением Гвендолин и живущих в несуществующем царстве Архангела.

Как-то мы решили прочесть фанфик про себя, просто из любопытства. Сначала смеялись над опечатками, потом затихли. Пока мы читали липко-потную фантазию о том, как трахнулись в первый раз, я сидела у Оливера на коленях. «Я хочу только тебя», – сказал мне Оливер в той истории, как Гэбриел говорит Катерине тысячу раз. «Навсегда». Но затем движением, которое шокировало бы милого вежливого Гэбриела, Оливер из фанфика задрал «дорогое платье от дизайнера» и всунул мне свой «пульсирующий член». «Давай, – стонала Хэдли. – О да. Ты такой пылкий, такой знаменитый, и я очень-очень тебя любю».

Оливер закрыл компьютер. За окном появилась колибри, привлеченная утренним светом, разгоравшимся на стене моего дома. Она зависла и пристально на нас посмотрела, радужная грудка замерла в пространстве, крылышки от скорости почти невидимы. Мы находились на оживленном перекрестке, где пересекались реальности. Чувствовали небесный ветер.

«Я очень тебя любю», – начали мы говорить друг другу.

«Мы» надежнее, чем «я», когда ты там, внутри, но это такая неустойчивая, непрочная штука, в любой момент готовая тебя отшвырнуть и в конечном счете бросить на милость «я». Став «мы», ты становишься и «они», мишенью, которую надо отследить и сфоткать. Наградой. Каменоломней, то есть тем, что надо сторожить. А еще шахтой. Нас вдвоем отслеживали и фоткали в Нью-Йорке, Париже, Санкт-Петербурге, Кабо, Кауаи, на яхте недалеко от Ибицы, на вечеринках после катания на лыжах в Гштаде, в продуктовом магазине, на заправке, с похмелья в бургерной «Умами». Они бурили нас на предмет рассказов, пикантных подробностей, правды и лжи, лжи и правды, вопросов моды, вопросов фитнеса, диеты, укладки волос, отношений, ну давай же, про детей, просто что-нибудь. Они оценивали наш прикид, ставили очки нашим фигурам на пляже, заявляли, что я беременна близнецами, что – пардон, уточняю – я хочу забеременеть близнецами, что я нахожусь в центре реабилитации, что мы помолвлены, что наша помолвка расторгнута. Они хотели знать, что у меня в сумочке, в туалете, в списке необходимой парфюмерии и косметики. Они сдирали с нас слой за слоем и превратили во что-то совсем уже выпотрошенное и пустое.

Выходя с Джонсом из клуба, я, кажется, хотела сделать больно именно полоумным сучкам. В пьяном величии мне представлялось, что я в силах сокрушить их миры. Но, как предсказал бы любой болван, сучки перенесли травму очень легко. Я, разумеется, разбомбила собственный песочный замок, вытоптав его в миленький такой жесткий, плоский, пустой пляж.

Слоган первого фильма был «Раз полюбил, это навсегда». Четвертого, моего последнего, – «Раз упал, это навсегда». На постере отфотошопленный мрачный Оливер и отфотошопленная пухлогубая я наложены на красивый, но жутковатый цифровой город, силуэт которого из куполов цвета золотистого лука припорошен снегом. Каким будет слоган шестого фильма? Десятого? «Раз помер, это, ради бога, навсегда»?

Гвендолин все пишет. На данный момент вышло семь книг. Но даже до того, как меня вышвырнули, мы с Оливером старели быстрее, чем наши герои. Мы не могли быть ими вечно. Точнее, я не могла оставаться Катериной. Всем прекрасно известно: мужчины не стареют, по крайней мере стареют не так, что это имеет значение. Сейчас они снимают пятый. Девчонка, заменившая меня, – подросток.

Гадость в том, что первый раз мы с Оливером действительно трахнулись в машине. Но не на премьере, а после вручения премии детской аудитории. Первый фильм «Архангела» получил все возможные детские награды. Существует ли ложь больше той, что «я хочу только тебя»? Или «навсегда»? Кто первым сказал, что ничто не длится всегда? Кто первым заметил?

ВТОРОЕ

Наутро, после того как я уехала с Джонсом, из моего дома убралась команда Оливера. Мои телохранитель и помощница рассказали, что ночью, когда в сети появились первые фотографии, пришли его телохранитель и помощник и все собрали. Уже через пять минут после моего прихода моя агент Шивон позвонила разведать ситуацию и вежливо поинтересоваться, чем я думала. После обеда она перезвонила сообщить неполный список недовольных. Ее присутствие в списке подразумевалось само собой, хотя она и не орала, как могла на первых порах, когда мы обе теряли самообладание, если мне приспичивало сняться в рекламе миниатюрной пиццы для микроволновки. В прошлом году я заработала тридцать два миллиона, а она получила десять процентов. Если вы так же знамениты, как я, то вас можно сравнить с гигантским, плавно скользящим морским существом, экосистемой в себе, питающей тем, что застревает у вас в зубах, колонию мелкой рыбешки.

Алексей Янг, агент Оливера, с кем я спала дважды, тайком, и, может быть, все еще была в него влюблена, сообщил Шивон, что Оливер пал духом и уничтожен. Шивон передала мне. Недовольство выражала студия в целом и ее глава Гавен Дюпре в частности, которому я один раз отсосала, и не потому что хотела. Недовольство выражали инвесторы, Гвендолин-автор-книг-«Архангела», режиссер четвертого фильма, находившегося в монтаже, а также парень, намеченный на роль режиссера пятого.

– Студия – сказала Шивон, – беспокоится, как бы люди – фанаты – не распереживались. Студия боится, что ты разрушила романтическую иллюзию. Ведь очевидно, весь проект зиждется на идее идеальной любви, и мысль…

– Я правда не виновата, если люди так глупы, что не различают реальность и вымысел, – перебила я.

– Да я-то согласна, теоретически, но полагаю, тут можно возразить, что на всех нас лежит ответственность и мы должны защищать наш бренд. Не возьмусь утверждать, будто ты не отвлекла всеобщее внимание от фильма.

Я промолчала.

– Ты уже говорила с Оливером? – спросила Шивон.

– Нет. Кстати, он тоже мне изменял. Я тебе рассказывала.

– Но настоящей утечки не случилось ни разу. Если дерево изменяет кому-то в лесу и никто не фотографирует… Послушай, я не осуждаю, но ты могла бы вести себя потише. Выражусь иначе. Ты не могла повести себя громче. В пиаре такое равнозначно взрыву террориста-смертника. – Она помолчала. – Или просто неудержимый порыв?

– А разве вообще все – не неудержимый порыв?

Шивон не ответила.

– Ты хочешь знать почему, – сказала я. – Не знаю почему. Джонс мудак.

– Только не говори прессе. Ладно. В общем, что сделано, то сделано. Все хотят последней информации, каких-то деталей, которые позволят понять, к чему вы склоняетесь, чтобы мы начали раскручивать.

– Ты имеешь в виду, сойдемся ли мы опять с Оливером?

– Да.

Хохот вырвался у меня, как будто его кто-то с силой выдавил.

– Ладно, – помялась Шивон. – Хорошо. И последнее. Гвендолин так разволновалась, что студия еще больше разволновалась из-за нее.

– Да пошла она. Серьезно.

– Она очень печется о своем творении.

– Я не ее творение. Она не Бог.

– Нет, но переданные ей права дали тебе, мне и множеству людей немало денег. Она просто хочет встретиться. Гавен Дюпре лично просил тебя встретиться с ней и успокоить.

– На этой неделе я занята.

– Нет, не занята.

Я отсоединилась. Смартфоновскому демаршу не хватило весомости, я просто ткнула пальцем в изображение кнопки. Какое-то время я лежала на кровати, курила травку и смотрела реалити-шоу, где тетки с подтянутыми лицами в бандажных платьях Эрве Леже, расплескивая вокруг мартини, говорили друг другу гадости. Некоторые проделали над собой такую работу, что вместо слов у них получалась каша, так как они не могли шевелить губами. Со сверхъестественно круглыми глазами и съежившимися мордочками они напоминали кошек, превращенных недоучившимся волшебником в человеческие существа.

Я задумалась, а могу ли провести остаток дней, валяясь в своем доме и пялясь в свой телевизор. Интересно, сколько времени потребуется, чтобы вьюнок нарос на окна и запечатал меня внутри.

Меня вот-вот должны были утвердить на «Архангела», когда Гавен Дюпре во время нашей встречи за завтраком поставил чашку с кофе и очень спокойно, вежливо попросил меня встать и снять одежду.

Я удивилась на полсекунды, а потом смутилась, что оказалась такой идиоткой, чтобы удивляться. Мы находились одни в гостиничном номере в Беверли-Хиллз, сидели напротив друг друга за столиком, где на белой скатерти стояли серебряный кофейный сервиз и многоярусная подставка с миниатюрными кишами, пирожными и круассанами, которыми Гавен все пичкал меня, прежде чем попросил раздеться.

– Обещаю, от одного маленького круассана ты не растолстеешь, – уговаривал он. – Посмотри, какой он крошечный. Просто попробуй. Вкус не повредит.

Не то что я раньше не сталкивалась с подонками. Они встречаются на любых съемках, в каждом начальствующем звене по цепочке, их будто делегирует какой-то местный союз подонков. Но ставки никогда не поднимались так высоко, даже близко. «Это совсем другое дело», – решили мы с Шивон, назначив встречу. Я так и не поняла, знала ли она, на что меня толкает. Она упомянула, и не раз: Гавен женат и у него дочери примерно моего возраста – тогда восемнадцать.

На вид он был безобидным, довольно тусклым, лет пятидесяти, с полными бледными губами. Очки в проволочной оправе и платочки в нагрудном кармане, грамотно сочетавшиеся с галстуками.

– Мне нужно посмотреть на тебя, – сказал он, и я решила, что такова профессиональная необходимость, не личная.

Я никогда не рассказывала Шивон, не надо ей знать, что я правда через это прошла. Несколько месяцев назад умер Митч, и даже, хотя он никогда толком не «был в курсе» и не «оберегал», я испытывала новое, тяжелое чувство одиночества. Я даже не колебалась. Стояла голая перед Гавеном, по его просьбе чуть развернулась, а когда он достал свой хрен и попросил меня, пожалуйста, взять в рот, взяла.

* * *

Через день после Джонса Коэна я лежала в своем бассейне и смотрела на кружащего грифа. Небо Лос-Анджелеса ими полно, иногда огромные вертящиеся торнадо из грифов громоздятся в облака, только обычно никто не замечает. Я несколько удивилась, даже обиделась, что нигде не было выслеживающих меня вертолетов. Интересно, а папарацци разрешено использовать маленькие любительские дроны? Наверное, нет, поскольку в противном случае они бы их использовали. У них на гербе должно быть написано: «Можем – сделаем».

Меня испугал звонок в дверь. Я подумала, журналюги перелезли через забор и решили штурмовать дом. Еще звонок. Я надеялась, Августина разберется, пока не вспомнила, что отправила ее домой, настойчиво всунув пакет с продуктами и каннабисом, хотя она и не любит травку. А телохранитель, М. Г., ходил караулом по периметру. Я поднялась, прошла к видеодомофону и посмотрела на монитор. Сосед, знаменитый досточтимый сэр Хьюго Вулси («несравнимый, нестерпимый, подсудимый», как он себя именует), наклонился к камере, размахивая бутылкой скотча, и кричал в переговорное устройство так, будто не верил в его способность передавать или усиливать громкость голоса:

– Куриный супчик для бедных развратников!

Хьюго одевается, как Навуходоносор, если бы тот стал хипстером, и живет с молодым красивым бойфрендом, поэтому меня всегда удивляет, что с техникой он по-стариковски.

– Привет! – сказала я, открывая дверь. – Как ты прошел?

– Сто лет назад ты дала Руди код. Не помнишь? Он тебе кой-чего подкурьерил. – Хьюго изобразил, как затягивается косяком. В основные обязанности бойфренда Руди входило не гулять налево и отслеживать, где лучшая травка в городе, легальная или еще какая. – Там внизу содом. – Хьюго свернул на кухню. – М. Г. надо дать кнут для быков, чтобы он их перелущил.

На нем были гуарачи, штаны на завязочках из бело-синего иката и льняная оранжевая рубашка, расстегнутая ради бус из медвежьих когтей, зарытых на мохнатой седой груди. Хьюго высокий и на диво дородный для человека старше семидесяти, у него звучный, сочный голос и весьма впечатляющий сценический экстерьер. Он налил нам по стакану виски.

– Будем здоровы. – Мы чокнулись. – Руди говорит, интернет горит. Он говорит, ты его подожгла.

– Я заслужила, – ответила я, идя за ним следом в самую большую мою гостиную.

Хьюго уселся на диван и властно указал мне на одно из моих собственных кресел.

– О, я-то не против.

Я подняла стакан:

– Спасибо за виски. Отличный.

– Ты хочешь сказать, воистину шедевральный, всегда рад. Что-то мне не захотелось распивать его с Руди. Для его рецепторов – выброшенный продукт. С таким же успехом можешь плеснуть ребенку. Я хотел быть уверен, что ты утоляешь свою печаль стильно.

– Я больше по опиатам.

– Только, пожалуйста, не сорвись в штопор. Будет страшно бездарно с твоей стороны. И жуткое разбазаривание таланта, разумеется.

– Я пошутила. Хотя, судя по всему, я уже где-то в середине штопора.

– Нет, нет и нет. Джонс и был штопором. А теперь ты оживаешь.

– Все продолжалось… – Я подсчитала: – Тридцать девять часов.

– Бесценная возможность, моя дорогая, для того чтобы – ненавижу выражение, но в данном случае оно уместно – открыть себя заново. Если ты не понимаешь, как ухватить за хвост данный момент, то у тебя вообще нет воображения и я страшно в тебе разочарован.

– Я в самом деле не понимаю, как выгадать на всех, кто меня ненавидит.

Полоумные сучки поливали меня в твиттере: сука, блядь, потаскуха. Я должна умереть, писали они, навсегда остаться в одиночестве, гнить в аду. Слава богу, Оливер от меня освободился, писали они. Мужчины вставляли, что я уродлива и неебабельна, правда, тут же что меня надо бы отодрать и что я задохнусь насмерть от их приборов. Они положили даже на «Архангела». Просто не могли упустить возможность сообщить женщине, что а) они ни в жизнь не стали бы ее трахать и б) они будут трахать ее, пока она не склеит ласты. Я пролистала дальше. Меня забили в колодки, чтобы могла поглумиться вся деревня. В отношении полоумных сучек я совершила террористический акт. Я покусилась на их образ жизни. СПЛОШНЫМИ ЗАГЛАВНЫМИ БУКВАМИ они писали, что я должна помучиться, что меня надо уничтожить. Но на самом деле они хотели, чтобы я все исправила, отыграла все назад, вернула их туда, где они были раньше.

Время от времени кто-нибудь писал: «Эй, девочка, будь сильной!», и этого было достаточно, чтобы у меня навернулись слезы. А потом кто-нибудь говорил, что Митч отбросил копыта от передоза из-за меня или что моим родителям повезло погибнуть, не пришлось за меня стыдиться.

– Не все тебя ненавидят, – сказал Хьюго. – Только… как ты их там кличешь? Полоумные сучки? Большинству вообще наплевать на «Архангела», а стало быть, и на тебя. Не смотри так, это здорово. Приличные люди, скорее всего, думают, ты стала интереснее, проявила малость твердости. Не то что Оливер какой-то недоносок, нет, роскошный парень, но для тебя он пустоват. Уж я-то понимаю, как привлекательны красивые, пустые парни. Руди тоже трудно назвать сложным, но, понимаешь, я стар. Мне нужен кто-то молодой и легкий, чтобы самым глубоким и сложным желанием у него было удовольствие, и в первую очередь такое, которое можно получить за деньги. Важное качество. Ты вообще-то знаешь, как мало людей на деле способны испытывать настоящее счастье от денег? Огромная редкость. Руди годится мне сейчас, но в твоем возрасте я хотел чего-то усложненного, чудовищного, такого… – Хьюго обнажил зубы и показал, будто раздирает что-то пополам, – чтобы меня разорвало на части.

Его знаменитый голос эхом отдавался от потолка. Мне захотелось рассказать ему про Алексея, но Хьюго болтун, и я передумала.

– Оливер вообще не объявлялся. Не звонил, не орал на меня, ничего. Полная тишина. Моя агент говорит, что его агент говорит, что он пал духом. Но он изменял мне по крайней мере с одной актрисой и по крайней мере с одной моделью, и бог знает с кем еще, и мне об этом известно. В общем, вся пурга насчет разбитого сердца несколько перебор.

Пренебрежительно махнув рукой, Хьюго уперся в меня самым пронзительным своим взглядом и спросил:

– Что больше всего привлекло тебя в Оливере?

– А ты его видел?

Пронзительность взгляда пошла крещендо. Я сказала:

– Он единственный понял, что значит пережить байду с «Архангелом». Ты же знаешь, как говорят: выбирать надо того, с кем можно пойти в разведку. Но тут вышло так, как будто ты уже в разведке и там оказался кто-то еще. И вот вы вместе в разведке, а это не фунт изюма.

Я допила стакан. Хьюго сгонял на кухню за бутылкой.

– А потом? – спросил он, разливая. – Разведка потеряла весь свой блеск?

– Оливер стал частью тягот разведчика.

Хьюго элегантно забросил одну руку на спинку дивана, покачивая стакан кончиками пальцев.

– Забудь про любовь, дорогая. Я старый, зацикленный на себе нарцисс, не твоя нянька, так что мне не особо важно, чем ты занимаешься. В основном я тут, поскольку очень люблю вмешиваться. Но как человек, который за много лет немало чего натворил, если позволительно так говорить о себе, полагаю, я обладаю уникальной квалификацией давать советы.

– Тут другое.

– Прошу прощения?

– Для начала ты мужчина, и, когда ты куролесил, не было интернета.

– Ты права. Быть мной было очень просто. – Он нахмурился: – Как-то раз я даже чуть не женился на женщине. На женщине!

– Какая гадость.

– Позволь спросить тебя, каким ты видишь наихудший исход?

– Бесконечный публичный позор. Меня вышвыривают из «Архангела», и я больше никогда не получу работу.

– Он не будет бесконечным. Люди двинутся дальше раньше, чем ты думаешь. Им в общем-то фиолетово. А тебе и не надо больше работать. Ты невероятно богата. Бросай это дело, купи какую-нибудь винодельню. Или козью ферму. Или остров. Опростись. Живи мирно. Чего ты, собственно, хочешь?

Мозг у меня отключился, потом забарахтался, заметался, как охваченное паникой животное. Я могла сообразить только одно: не хочу, чтобы мне было как сейчас. Хочу, чтобы было хорошо. И увидела, как держу над головой «Оскар», а весь зал стоя аплодирует мне.

– Я хочу больше, – сказала я. – Не меньше. Я хочу работать.

Хьюго прищурился и тихо проворчал:

– Хорошая девочка. Не вижу ни одной причины, почему бы тебе не поиметь больше.

– Ну, парочку я тебе наскребу. Никого в Голливуде не волнует, что я изменила Оливеру, но всех волнует, что я изменила бренду.

Хьюго театрально застонал:

– Тебе нужно выбросить из головы все мысли о каких-то там брендах. Это так скучно. Даже если бы ничего не случилось, тебе все равно велели бы убраться. Какая альтернатива? Ты снимаешься в «Архангеле», пока не постареешь, а потом тебя без затей отпихивают ради кого-нибудь помоложе? По крайней мере, ты предстала интересной, непредсказуемой женщиной, а не смазливой заводной куклой. Все будут смотреть, что ты станешь делать. Ты им больше не пешка. А люди любят, когда кто-то возвращается.

ТРЕТЬЕ

Когда я подростком отрывалась по полной, Митч предложил отправиться в путешествие – только мы вдвоем, куда мне захочется. Он думал, мне будет полезно уехать, а у него все равно был простой между проектами. Я выбрала озеро Верхнее, где пропал самолет родителей.

– Тебе не кажется, что это легкая патология? – спросил Митч.

Я ответила, что просто хочу увидеть озеро. И действительно, хотела – всегда хотела, но еще хотела туда, где не будет обыденности. Модный тропический курорт не стал бы каникулами, поскольку там мы бы все время ходили пьяные и сталкивались с людьми, с кем и зависали бы. А как раз от упадничества мне и нужен был отпуск.

Мы выехали из Су-Сент-Мари и двинулись по часовой стрелке вокруг озера – тысяча триста миль в арендованном «Рэнглере» с откидным верхом, раздражающий шум которого стал сущим наказанием за то, что мы оказались слишком крутыми для недорогого седана. Я купалась каждый день, хотя вода почти душила холодом. Я все время помнила о затонувшей где-то там «Цессне» и думала: а если микрочастички родителей плавают вокруг меня, как светлячки?

– А они сейчас просто кости? – спросила я Митча, перекрикивая бьющийся на ветру мягкий верх джипа и группу «Перл джем» с канадского радио.

– Возможно, – крикнул он в ответ. – Я не знаю, как много нужно времени.

– Почему он научился летать?

– Что?

– Папа. Почему выучился летать?

– Не знаю. Никогда не спрашивал.

– Почему не спрашивал?

– Не знаю! – раздраженно крикнул Митч, но потом смягчился. – Он не был из тех, кто любит, когда его просят разъяснить самого себя. Это семейное.

Кроме того, Митч не особо хорошо помнил, что нужно интересоваться другими людьми. Несправедливо винить его, но, как некоторые родители талдычат детям мантры типа: «Обращайся с людьми так же, как хочешь, чтобы они обращались с тобой» или «Дела говорят громче слов», Митч говорил: «Однова живем». Причем говорил, открывая бутылку пива после трехмесячного воздержания или проигравшись на рискованных ставках в Санта-Аните. Он был настоящим ОЖ-шником. В детстве я смешила агентов по кастингу, важно передразнивая Митча, когда они спрашивали меня, не хочу ли я продемонстрировать им свою самую широкую улыбку или сняться в рекламе аквапарка. С моими отстойными корешами эпохи Кейти Макги я даже не парилась. Они и так знали.

Митч никогда в жизни не назвал бы себя родителем.

На северном берегу озера из информационных щитов я узнала, что когда-то здесь были горы не хуже Гималаев, а может, и выше, может, даже самые высокие горы, существовавшие на Земле, но все они выветрились в ничто, время сокрушило именно этот песочный замок, ледники расцарапали камни догола, а потом и сами исчезли. Я задавала Митчу и другие вопросы о родителях, но он мало что знал или ему не приходило в голову ничего интересного.

Как-то вечером мы остановились на ужин и я спросила:

– А если они не погибли?

Митч похлопал по бутылке с кетчупом.

– Что ты имеешь в виду?

– Если они просто уехали куда-то и не вернулись?

Митч поставил кетчуп и серьезно посмотрел на меня, что было не так-то легко изобразить с учетом ложного ирокеза à la Дэвид Бекхэм, какой он тогда носил.

– Хэдли, они бы с тобой так не поступили.

– Или с тобой?

– Они погибли. Вот что произошло. И тебе нужно в это поверить.

– М-да.

Я знала, во что мне нужно верить, но знать и верить не одно и то же.

Там, где я сидела, когда-то были горы выше Эвереста. Все возможно.

Загрузка...