Брату
Круги моей жизни все шире и шире –
надвещные – вещие суть.
Сомкну ли последний?
Но, видя в мире суть, я хочу рискнуть.
Покуда вкруг Господа, башни веков,
не вскинется дней моих тьма…
Не важно кто – сокол я, вихрь с облаков,
высокий ли стих псалма.
Если ножом разрезать шар на две ровные половины, окружность среза будет представлять собой большой круг, то есть самый большой круг, который можно начертить на шаре.
Экватор – большой круг. Как и любая долгота. На поверхности шара, например Земли, кратчайшим расстоянием между двумя точками будет дуга, являющаяся частью большого круга.
Через противоположные точки, например Северный и Южный полюса, можно провести бесконечное число больших кругов.
Литл Америка-III,
ледниковый шельф Росса, Антарктида
4 марта 1950 г.
Я родилась странницей. Я скроена для земли, как морские птицы для волн. Некоторые летают, пока не умрут. Я поклялась себе: мой последний спуск будет не беспомощным падением, а нырком баклана – сознательным погружением, нацеленным на что-то в глубине моря.
Собираюсь в путь. Попытаюсь подтянуть круг снизу, свести конец с началом. Хотелось бы, чтобы линия стала плавным меридианом, идеальным, упругим обручем, но наш маршрут исказила необходимость: случайно раскиданные острова, аэродромы для заправки. Я ни о чем не жалею, но буду жалеть, стоит лишь себе позволить. Могу думать только о самолете, ветре, береге – таком далеком, там, где опять начинается земля. Погода налаживается. Мы, как могли, заделали течь. Я скоро улетаю. Ненавижу день, не имеющий конца. Солнце кружит вокруг меня, как гриф. Хочу звездной передышки.
Круги, поскольку они бесконечны, поразительная штука. Все бесконечное поразительно. Но в то же время бесконечность – пытка. Я знала, что горизонт поймать нельзя, и все-таки гналась за ним. Глупо, но у меня не было выбора.
Все вышло не так, как я думала, теперь круг почти замкнулся, начало и конец разделены последним, страшным массивом воды.
Я думала, когда-нибудь смогу сказать, что видела мир, но мира так много, а жизни очень мало. Я думала, когда-нибудь смогу сказать, что что-то закончила, но теперь вообще сомневаюсь, что можно что-то закончить. Я думала, мне не будет страшно. Я рассчитывала стать больше, но поняла, что я меньше, чем думала.
Никто никогда этого не прочтет. Моя жизнь – мое единственное достояние.
И все же, и все же, и все же[1].
Лос-Анджелес
Декабрь 2014 г.
Мне стало известно о Мэриен Грейвз только потому, что одна из подружек дяди в детстве часто оставляла меня в библиотеке и как-то раз я наткнулась на книгу под названием «Отважные женщины неба» или что-то в этом роде. Мои родители, однажды поднявшись в воздух на самолете, не вернулись, и оказалось, та же судьба постигла немало отважных женщин. Я заинтересовалась. Думаю, я искала человека, который сказал бы мне, что авиакатастрофа не худший способ уйти из жизни, хотя, если бы кто-нибудь действительно так поступил, я бы решила, что в той голове полчища тараканов. В главе о Мэриен говорилось, что ее воспитывал дядя, отчего у меня мурашки побежали по коже, поскольку меня тоже воспитывал (типа воспитывал) дядя.
Славная библиотекарша нарыла мне книгу Мэриен «Море, небо» и что-то там еще, и я пыхтела над ней, как астролог, изучающий звездную карту, в надежде, что жизнь Мэриен каким-то образом объяснит мою собственную, скажет, что делать и как быть. Почти вся ее писанина была мне не по зубам, хоть я и уходила со смутным желанием превратить свое одиночество в приключение. На первой странице дневника я большими печатными буквами вывела: «Я РОДИЛАСЬ СТРАННИЦЕЙ». Больше, правда, так ничего и не написала, ведь как двигаться дальше, если вам десять лет и вы все время торчите дома у дяди в Ван-Найсе или таскаетесь на пробы для рекламных роликов? Вернув книгу, я напрочь забыла про Мэриен. И почти про всех отважных женщин неба, честно. В восьмидесятые о Мэриен вдруг вышла одна мутная телепередача, ее немногочисленные неугомонные поклонники до сих пор стряпают свои версии в интернете, но она не заняла такого места, как Амелия Эрхарт. Многие считают, будто знают что-то об Амелии Эрхарт, хотя на самом деле ничего они не знают. Это вообще невозможно.
То, что меня часто бросали в библиотеке, оказалось неплохо, поскольку, пока остальные дети корпели в школе, я сидела на бесконечных складных стульях в бесконечных коридорах на всех кастингах для маленьких белых девочек из Большого Лос-Анджелеса (или для девочек неопределенной расы, что равнозначно белым) в сопровождении нянь или подружек дяди Митча – категории, которые иногда шли внахлест. По-моему, его барышни время от времени проявляли обо мне заботу, чтобы он увидел в них материнские наклонности, а стало быть, пригодный матримониальный материал, но, по правде сказать, для поддержания огня в отношениях со стариной Митчем так себе стратегия.
Мне было два года, когда родительская «Цессна» упала в озеро Верхнее. Так все полагали. Никаких следов не нашли. За штурвалом сидел мой отец, брат Митча, и направлялись они в хижину одного друга где-то в медвежьем углу – романтическая поездка с целью, как выразился Митч, воссоединения. Невзирая на мой нежный возраст, он говорил мне, что мать никак не могла остановиться и трахалась со всеми подряд. Его слова. Кажется, Митч не вполне разобрался в концепции детства. «Но они никогда и не разбежались бы, – еще говорил он. Зато в броских названиях Митч разобрался точно. Он начинал с постановок третьесортных телефильмов типа «За любовь нужно платить» (про пристава таможенной службы) и «Убийство на День святого Валентина» (угадайте с ходу, про что).
Родители оставили меня на соседа в Чикаго, но, согласно их последней воле, меня всучили Митчу. Больше в общем-то никого не было. Никаких дядюшек, тетушек, а бабушка с дедушкой представляли собой сочетание чего-то мертвого, чужого, далекого и ненадежного. Митча нельзя назвать плохим человеком, но натурой он обладал голливудской, предприимчивой, и не успела я прожить у него и нескольких месяцев, как он попросил меня об ответной услуге – принять участие в кастинге для рекламы яблочного пюре. Потом нашел мне агента, Шивон, и я с такой регулярностью снималась в рекламе, ток-шоу и телефильмах (в «Убийстве на День святого Валентина» играла дочь), что не помню, когда не играла и не пробовалась. Это казалось обычной жизнью: опять и опять ставить пластмассового пони в пластмассовое стойло, а кругом ездят камеры, и незнакомые взрослые говорят тебе, как надо улыбаться.
Когда мне исполнилось одиннадцать и Митч перешагнул от телефильмов недели к музыкальным клипам, а потом и вовсе, сцепив зубы, втиснулся в мир независимого кино, случился мой легендарный прорыв – роль Кейти Макги в детском кабельном ситкоме о путешествиях во времени под названием «Крутая жизнь Кейти Макги». На съемочной площадке я вела безукоризненную, окрашенную в леденцовые цвета жизнь – сплошные остроты, четкие сюжетные линии и комнаты о трех стенах под раскаленным небом прожекторов. Щеголяя в столь вызывающе модных нарядах, что меня недолго было принять за подросткового духа времени, я нещадно переигрывала, после чего шла запись надрывного зрительского смеха. А когда не снималась, то благодаря нерадивости Митча делала по большому счету все, что хотела. Мэриен Грейвз писала в своей книге: «В детстве мы с братом гуляли сами по себе. Я считала – и долгие годы меня никто не переубеждал, – будто вольна делать что угодно и имею право ходить, куда только найду дорогу». Я, наверное, была задира и сорвиголова похлеще Мэриен, но мне думалось так же. Мир стал моей устрицей, а свобода – соусом миньонетт. Жизнь подбрасывает тебе лимоны, ты срезаешь с них кожуру и украшаешь свой мартини.
Когда мне было тринадцать, бренд «Кейти Макги» стал бешено продаваться, а Митч, сняв «Турникет», вывалялся в успехе, как обдолбанная свинья в дерьме, и на наши с ним совместные гроши перевез нас в Беверли-Хиллз. Однажды, когда я уже не ошивалась в Долине[2], парень, игравший старшего брата Кейти Макги, познакомил меня со своими мерзкими богатыми друзьями-старшеклассниками, и те стали таскать меня с собой, водить на вечеринки и лазить в трусы. Митч, скорее всего, даже не заметил, как часто меня не было дома, поскольку его самого обычно тоже не было. Иногда мы, оба пьяные, сталкивались, возвращаясь домой в два-три ночи, и просто кивали друг другу, как участники какой-нибудь скандальной конференции в коридоре гостиницы.
Но выпадало и хорошее: тьюторы на съемках «Кейти Макги» оказались нормальные и твердили мне, что нужно поступать в колледж, а поскольку мне нравилось слово и сериал подошел к концу, я, обладая немалым дополнительным весом как телезвезда по разряду «Б», ввинтилась в Нью-Йоркский университет. Я уже сложила вещи и собралась в дорогу, как Митч жахнул передоза, и если бы я не была готова ехать, то, возможно, так и осталась бы в Лос-Анджелесе и тоже довечеринкалась бы до морга.
И еще кое-что, может, хорошее, а может, и плохое: после первого семестра мне дали роль в первом фильме «Архангел». Иногда я задумываюсь, что вышло бы, если бы я вместо кино окончила колледж, перестала сниматься и меня забыли бы, однако вряд ли я смогла бы отказаться от тех огромных денег, которые принесла мне Катерина. Значит, все остальное не суть важно.
В крупинке моего высшего образования нашлось время для введения в философию, и я узнала о паноптиконе, проекте идеальной тюрьмы Иеремии Бентама, где в центре гигантского кольца камер находится крошечное помещение надзирателя. Нужен всего один надзиратель, поскольку он может надзирать в любой момент, а мысль о том, что за вами надзирают, действует намного сильнее, чем реальный надзор. Потом Фуко превратил это дело в образ: для крепкой дисциплины и власти над человеком или населением нужно лишь заставить их думать, что за ними, возможно, надзирают. Вероятно, профессор хотел подвести нас к заключению, что паноптикон ужас какой плохой, но позже, когда после «Архангела» я стала слишком знаменитой, мне хотелось сесть в дурацкую машину времени Кейти Макги, перенестись в ту аудиторию и попросить его поразмыслить об обратном: если вместо надзирателя в центре конструкции оказываешься ты, а за тобой, что бы ты ни делала, надзирают – или могут надзирать – тысячи, миллионы.
Однако вряд ли у меня хватило бы духу попросить профессора хоть о чем-нибудь. В Нью-Йоркском университете все пялились на меня, поскольку я была Кейти Макги, а мне казалось, на меня пялятся, зная, что я недостойна там находиться. Возможно, и недостойна, но достоинство не измеришь в лаборатории. Невозможно знать, достоин человек чего-либо или нет. Может, и нет. Поэтому, когда я из-за «Архангела» бросила учебу и вернулась к миллиону обязанностей, к жизни, в которой у меня не было выбора, к распорядку дня, который определяла не я, мне стало легче. В университете я в полном смятении листала толстый, как словарь, список курсов, бродила по кафе и смотрела на разные блюда, на стойки с холодными закусками, горы кренделей, контейнеры со злаками, на машину для мороженого с таким чувством, будто меня просят решить какую-то архиважную загадку, загадку жизни и смерти.
Когда я лажанулась по полной и сэр Хьюго Вулси (да, именно сэр, оказавшийся моим соседом), рассказав мне про байопик, который он вознамерился продюсировать, достал из холщовой сумки книжку Мэриен – книжку, о которой я не вспоминала пятнадцать лет, – я вдруг опять перенеслась в библиотеку, где рассматривала небольшой томик в твердой обложке; там могли содержаться все ответы. Ответы годились. Что-то, чего мне хотелось, хотя я никогда не могла догадаться, чего именно мне хотелось. Я даже не знала толком, что значит хотеть. Мои желания, как правило, представляли собой мешанину из невозможных, противоречивых импульсов. Я хотела исчезнуть, как Мэриен; хотела стать самой знаменитой на свете; хотела сказать важные слова о мужестве и свободе; хотела быть мужественной и свободной, однако ничего про это не знала, знала только, как делать вид, будто я что-то знаю, а это, по-моему, и есть актерство.
Сегодня мой последний съемочный день в «Пилигриме». Я сижу в подвешенном на шкивах муляже самолета Мэриен, скоро меня раскачают над огромным резервуаром с водой и сбросят. На мне оленья парка, которая весит тысячу фунтов, а, намокнув, будет весить миллион; я стараюсь не показывать, как мне страшно. Некоторое время назад Барт Олофссон, режиссер, отвел меня в сторонку и спросил, действительно ли я хочу выполнить трюк сама, с учетом того, ну ты понимаешь, что случилось с твоими родителями.
– Мне кажется, я хочу это испытать, – ответила я. – Мне кажется, я могу использовать трюк для исцеления.
Он положил мне руку на плечо, надел свое самое пафосное лицо гуру и сказал:
– Ты сильная женщина.
Хотя исцеление в общем-то невозможно. Поэтому-то мы все время его ищем.
На актере, играющем Эдди Блума, моего штурмана, тоже оленья парка, а на лбу водонепроницаемая ампула с якобы кровью, поскольку от удара он должен вырубиться. В жизни Эдди обычно сидел на штурманском месте позади кресла Мэриен, но сценаристы, два агрессивно-веселых брата с прическами и лицами, как у мальчиков гитлерюгенда, решили, будет лучше, если во время смертельного погружения он будет на первом плане. Да ради бога, как скажете.
Мы в любом случае рассказываем не ту историю, что случилась на самом деле. Это-то я знаю. Однако не могу утверждать, будто знаю правду о Мэриен Грейвз. Ее знала только она сама.
Мое погружение будут снимать восемь камер: шесть стационарных и две у водолазов. Снять нужно с одного дубля. Максимум с двух. Съемки дорогие, наш бюджет, и так-то небольшой, теперь вовсе сдулся, точнее, свалился в минус, но коли уж вы зашли так далеко, то единственная возможность выйти – пройти. В лучшем случае потребуется день. В худшем я утону, обо мне, как о родителях, тиснут некролог, с той разницей, что у меня ненастоящий самолет, ненастоящий океан и я даже не пытаюсь куда-то долететь.
– Ты уверена, что хочешь сама?
Постановщик трюков проверяет мое обмундирование, деловито копается у меня в паху, прощупывая в колючем оленьем меху ремни и карабины. Как ему и положено, у него дубленое лицо, дубленая одежда и, после парочки не самых удачных починок, манера ходить, как у героя кукольного мультика.
– Абсолютно.
Когда он отходит, нас поднимает и раскачивает кран. На том конце бассейна экран, создающий некий горизонт, отделяющий воду от неба, и я теперь она, Мэриен Грейвз, которая летит над Южным океаном, мой топливомер на нуле, и я знаю, что никуда не могу вырваться оттуда, где нахожусь, а нахожусь я в нигде. Я думаю, холодная ли будет вода, сколько времени пройдет, прежде чем я умру. Продумываю возможности. Вспоминаю клятву самой себе. Нырок баклана.
– Мотор! – кричит голос у меня в наушниках.
Я опускаю штурвал ненастоящего самолета, как будто хочу влететь в центр Земли. Шкив наклоняет нос самолета, и мы погружаемся в воду.