– Я сама намерена все разъяснить! воскликнула Луиза и, сделав движение, полное решимости, начала приводить в порядок свою бедную одежду, потом достала черную мантилью, завернулась в нее и, поручив детей единственной служанке, которую держала в доме, отправилась во дворец свекора.
Войдя в переднюю, она не могла не заметить, как лакеи искоса поглядывали на нее, очевидно, принимая ее за что-то неважное. Может быть они и подняли бы ее даже на смех, если б она не остановила их, обратясь к ним с гордым видом знатной дамы:
– Доложите графу дон-Франческо, что донна Луиза Ченчи, его невестка, пришла навестить его… и что она дожидается в передней…
Слуги как-будто попали из огня да в поломя. Они не знали, докладывать о ней, или нет: и то и другое было одинаково опасно. У их господина был такой бедовый характер, что, если его не угадаешь, то самое малое, что могло случиться, это потерять кусок хлеба.
Хлеб! Это та магнитная игла, которая поворачивает в известную сторону стадо сынов Адама.
Хлеб! Это та ежедневная потреба, которую люди слишком часто не умеют доставать себе без преступления и подлости.
Хлеб! Это камень, который нужно привязывать на шею всякому благородному чувству, чтоб потопить его в море зла. Слова нет, велика была мудрость, внушившая молитву к Богу о даровании хлеба насущного; но так как она часто бывает не услышана, то не лишнее было бы прибавить к ней: «а если не хочешь, Боже, или можешь дать мне насущного хлеба, так дай мне по крайней мере твердость умереть с голоду, не делая подлости».
Между тем человек не хочет умереть с голоду, и подлость намазывает себе, как масло на хлеб; незаметно даже, чтоб это ему портило аппетит или расстраивало пищеварение.
Старые лакеи, в которых было более волчьего, чем человеческого, стеснились в кружок и рассуждали, что им делать? но, по-видимому, скоро решили, потому что один из них, мигнув глазом на молодого лакея, очень тщеславного, недавно поступившего к графу, сказал: «подвалить дурака, так он пойдет».
– Кирьяк! обратились они к новичку: – мы даем вам случай показаться барину; вы молоды и ловки, а мы уже старики и не знаем, как и держать себя перед господами… так вам по праву следует доложить о синьоре.
Польщенный честолюбец попался в ловушку; а может быть им владело и тайное намерение выжить их самих со временем и завладеть милостями барина.
– Эчеленца, произнес Кирьлк, входя к графу, согнувшись, как первая четверть луны: пришла и ждет в передней какая-то синьора, которая называет себя невесткой вашего сиятельства; она желает вас видеть.
– Кто такая? крикнул гриф, подскочив на кресле.
Он всегда был суров с прислугой, но сегодня был страшен. Лицо его было перевязано и он чувствовал острую боль в обожженной щеке.
– Невестка вашего сиятельства…
Граф осматривал с головы до ног слугу такими сердитыми глазами, что, тот почувствовал лихорадочный озноб; но, поддерживаемый талисманом хлеба и согнувшись уже в три погибели, он прибавил:
– Сколько я мог заметить в развит случаях, эчеленца, ваша прислуга совсем не годится для вашего сиятельства.
– Ты это заметил?
– Это и многое другое, потому что я всегда стараюсь изучать привычки моих господ, чтоб предупреждать их желания; но, не смотря на это, я думал, что не доложить о ней, было бы оскорбление, взявши в соображение знатность имени, которое она, по её словам, носить.
Дон-Франческо презрительно улыбнулся, заметив, как этот негодяй лестью старается влезть ему в душу. И когда он кончил говорить, граф, глядя ему пристально в глаза, сказал:
– А что вас заставило полагать, что мои родные, и в особенности моя невестка, донна Луиза, могут быть мне неприятны? Вы подсматриваете действия своих господ, и это очень дурно; вы перетолковываете на-выворот их намерения – это еще хуже. Ступайте к моему дворецкому, скажите, чтоб он заплатил вам годовое жалованье, и снимите сейчас же мою ливрею… Чтоб сегодня ночью уж вас не было в моем доме.
Лакей очутился в положении человека, который стал под дерево с тем, чтобы защититься от дождя, и вдруг почувствовал, что на него упала ветка, сломанная грозою. Он хотел повалиться в ноги, старался произнесть что-то и исправит себе помилование, но граф, не терпевший того, чтоб слуга оставался, получив приказание, произнес голосом, которому не было возможности не повиноваться:
– Поди вон!..
– А! светлейшая, сиятельнейшая донна Луиза! говорил со слезами Кирьяк. – Посмотрите… за то, что я впустил вас, мне приходится убираться из дому!.. Подумайте сами, справедлива ли это? Я остаюсь просто на улице; я не говорю, что это по вашей вине… Сохрани Боже! но все-таки за то, что я хотел услужить вам, на меня обрушилась такая беда… похлопочите за меня; я поручаю себя вашей милости, – ведь это будет на вашей совести…
Бедный лакей, с полу-мольбой, с полу-укором, подавленный смертельною нуждою в хлебе, хватался за донну Луизу (на которую смотреть за минуту с презрением), как за последний якорь спасения.