Дети с нетерпением ожидали не только больших праздников, но и воскресений. По воскресеньям бабушка их не будила, потому что к тому времени давно уже находилась в городке на ранней обедне. Мать с отцом (если он бывал дома) посещали позднюю обедню, и дети шли вместе с ними встречать бабушку. Заметив ее уже издали, ребята с визгом неслись к ней; со стороны могло показаться, будто разлука их была очень-очень долгой. В воскресенье бабушка всегда представлялась им немного другой – милое лицо ее становилось еще более ласковым, а одета она была наряднее, чем обычно: на ногах – новые черные туфли, на голове – белый чепец с накрахмаленным бантом на затылке. (Бант этот, называвшийся «голубкой», и вправду очень походил на птицу.) Дети всегда говорили, что по воскресеньям «бабушка ужасно красивая!».
Когда внуки подбегали к бабушке, каждый из них непременно хотел ей помочь и что-нибудь понести. Тогда один получал четки, второй платочек, а Барунке на правах старшей обычно доставалась сумочка. И тут немедленно вспыхивал небольшой скандал, потому что любопытные мальчишки пытались в бабушкину сумочку заглянуть, а Барунка им этого не позволяла. В конце концов Барунка просила бабушку приструнить братьев, но та вместо этого открывала сумочку и оделяла внуков яблоками или другими лакомствами, и все сразу успокаивались. Пани Прошекова всякий раз просила:
– Матушка, пожалуйста, не приносите им ничего! – А бабушка всякий раз отвечала:
– Да как же я могу вернуться из церкви с пустыми руками? Ведь все мы когда-то были детьми!
Так что отговорить старушку не получалось.
Бабушка обычно шла со службы не одна, а с пани мамой (женой мельника) или с какой-нибудь кумушкой из Жернова, деревеньки рядом с мельницей. Пани мама надевала в церковь длинную юбку с жакетом и серебристый чепец. Женщина она была невысокая, пухленькая, улыбчивая, с черными веселыми глазами, коротеньким вздернутым носиком и двойным подбородком. По воскресеньям пани мама щеголяла в жемчужных бусах, а по будням надевала низку из гранатов. На руке у нее обычно висела корзиночка с купленными в лавке кореньями, нужными в хозяйстве.
Следом за женщинами шагал пан отец, чаще всего с каким-нибудь приятелем. Если было жарко, то свое легкое светло-серое пальто он нес на вскинутой на плечо бамбуковой трости. По воскресеньям он натягивал начищенные, до половины икр, сапоги, голенища которых украшали кисточки, более всего восхищавшие ребят. Штаны на нем были узкие, заправленные в сапоги, а на голове возвышалась барашковая шапка, с которой с одного боку свешивался пучок синих ленточек. Приятель его был одет так же, разве что пальто у него – длинное, с фалдами и оловянными пуговицами – было зеленого, а не серого, как любил мельник, цвета.
Люди, идущие к поздней обедне, приветствовали тех, кто услышал уже слово Господне, а возвращавшиеся из храма здоровались со встречными, желая им радости в доме Божием. Иногда пан мельник и его спутник останавливались, интересуясь у знакомых, как идут дела и что новенького в Жернове, а те, в свою очередь, осведомлялись, все ли благополучно на мельнице. Зимой жерновские редко посещали церковь (тропа, шедшая по крутому склону, становилась опасной), зато летом спуститься с косогора было нетрудно, особенно для молодых.
В воскресное утро дорога в городок, пересекавшая луга, всегда многолюдна. Вот ковыляют по ней старушка в шубейке и платке и опирающийся на палку старик, в волосах которого, по прихоти давней моды, торчит гребень. А вот идут женщины в белых чепцах с «голубками»; их быстро обгоняют мужчины в барашковых или щегольских выдровых шапках – они торопятся поскорее перебраться через длинный мостик на ту сторону, где зеленеет косогор. С него спускаются, пританцовывая, легким, как у ланей, шагом веселые девушки, за которыми еле поспевают удалые парни. Тут и там мелькают среди деревьев пышные белые рукава, алые ленты, приколотые к плечу, пестрые курточки юношей… пока наконец вся веселая стайка молодежи не выскакивает на зеленый луг.
Дома бабушка переодевалась в повседневное и принималась хлопотать по хозяйству. А после обеда она любила сидеть, положив голову на колени Барунки, которая перебирала ей волосы, потому что «очень уж кожу свербит». Чаще всего бабушка засыпала, но совсем ненадолго, а проснувшись, удивлялась:
– Надо же, я и не заметила, как глаза у меня закрылись.
Под вечер бабушка ходила с детьми на мельницу; это быстро стало у них привычкой, тем более что у мельника была дочка, ровесница Барунки, по имени Манчинка, – девочка бойкая и веселая.
У ворот мельницы встречала их статуя святого Яна Непомуцкого[19], стоявшая между двумя липами. Под статуей была скамья, на которой по воскресеньям сиживала пани мама с кумой из Жернова и Манчинкой; пан отец обыкновенно стоял перед ними, поигрывая табакеркой, и что-то рассказывал. Завидев бабушку с внуками, идущую вдоль ручья, Манчинка кидалась навстречу гостям, а пан отец, успевший уже облачиться в свою неизменную сероватую куртку, подвернуть штаны и сменить сапоги на башмаки, степенно шагал следом за ней вместе с кумой. Пани мама торопилась в дом, чтобы приготовить что-нибудь ребятишкам, «а то они житья нам не дадут»; и когда гости подходили к мельнице, малышей уже поджидал накрытый столик: летом – под окнами в саду, а зимой – в комнате. На столике были пироги, хлеб, мед, сливки; чуть позднее пан отец приносил еще и корзинку со свежесобранными фруктами или пани мама предлагала полакомиться черносливом и сушеными яблоками. Кофе и прочие господские напитки не вошли еще тогда в моду.
– Как же хорошо, бабушка, что вы нас навестили, – говорила пани мама, подставляя ей стул. – Если бы вы хоть одно воскресенье пропустили, у меня бы вся неделя не задалась. А теперь угощайтесь, чем Бог послал!
Бабушка ела мало и просила, чтобы пани мама и детям такие огромные порции не накладывала, но толстуха только смеялась:
– Вы уже старенькая, неудивительно, что у вас плохой аппетит, а у детей-то желудки как у уток! Взять хоть нашу Манчинку, – когда бы вы ее ни спросили, она всегда вам ответит, что голодна!
Дети улыбались, и было ясно, что пани мама права.
Взяв из рук мельничихи по пирогу, ребята убегали за амбар; бабушка могла о них не беспокоиться: они играли там в мяч, в лошадки, в салочки и вообще всячески веселились. Бабушкиных внуков всегда ждали одни и те же товарищи по играм – шестеро ребятишек-погодков, поставь их рядком по росту – ни дать ни взять органные трубки. Это были детишки, жившие рядом с трактиром в лачуге, где прежде трепали лен. Их отец бродил по окрестностям с шарманкой, а мать обстирывала детей и мужа, чинила им одежду и работала поденно за еду. Всего богатства у мужа с женой и было что эти шестеро «пандурят»[20], как называл их отец, да старая шарманка. Однако ни по взрослым, ни по детям не видно было, что они нищие, лица у ребятишек были круглыми, а из дверей лачуги нередко доносились такие аппетитные запахи, что у прохожих слюнки текли. Детишки выскакивали на улицу с лоснившимися от жира губами, и соседи спрашивали друг дружку:
– Да что ж такое жарили нынче эти Кудрны?
Как-то раз Манчинка пришла от них и рассказала пани маме, что Кудрны угостили ее зайчатиной, «такой вкусной, прямо как миндаль».
«Зайчатина… – подумала пани мама. – Откуда же они ее взяли, неужто Кудрна браконьерством промышляет? Ох, несдобровать ему!..»
А вскоре забежала к ним Цилка, старшая из детей Кудрны; этой девчушке всегда было кого нянчить, потому что каждый год рождался новый маленький Кудрна. И пани мама сразу спросила:
– Ну, что вкусного было у вас на обед?
– Да ничего, одна картошка.
– Как это – одна картошка? А Манчинка вот говорила, что ваша мать ей кусок зайца дала.
– Эх, пани мама, хорошо бы зайца! Это ж кошка была! Папаша ее в Красной Горе раздобыл, жирная такая, как свинья, мамаша вытопила из нее сало, и отец станет им мазаться. Кузнечиха подсказала – мол, когда кашляешь, надо мазаться кошачьим жиром, чтоб чахотка не сделалась.
– Боже правый, да кто же кошатину ест?! – воскликнула пани мама и даже плюнула от отвращения.
– Ах, пани мама, знали бы вы, какая это вкуснятина! Хотя белки еще лучше! Иногда папаша и ворон приносит, но они нам не по нраву. А недавно и вовсе повезло: прислуга соседская гусей кормила, и один задохнулся, так его мамаше отдали. Мяса у нас всегда вдосталь бывает: то дохлую овцу отец раздобудет, то целую свинью, если та заболеет и ее забивать приходится; жаль только, что папаша не всегда вовремя узнает, что где-то…
Но пани мама оборвала девочку, сказав ей:
– Ладно-ладно, хватит, фу, аж мороз по коже!.. Манча, дитя мое неразумное, чтоб не смела у меня больше зайчатину у Кудрнов есть! А ну ступай умойся! И не трогай пока ничего!
И с этими словами пани мама вытолкала Цилку за дверь.
Манчинка со слезами на глазах уверяла мать, что зайчик был очень вкусный, но пани мама все плевалась и бранилась.
Пришел пан отец, узнал, что случилось, и, вертя в пальцах табакерку, сказал с усмешкой:
– Да чего тут кипятиться понапрасну! Толстеет девка – и хорошо! На вкус и цвет товарища нет. Может, и я когда угощу вас вкусной бельчатинкой.
– Ну уж нет, пан отец, я вас с такой дрянью и на порог не пущу, что за глупости вы болтаете! – сердилась пани мама, а ее муж лишь ухмылялся да хитро щурился.
Не только пани мама, но и многие другие брезговали брать что-то у Кудрнов или даже просто подавать им руку, и все потому, что те ели кошек и всякое такое прочее, что никто никогда не ест. Но малышам семейства Прошековых было совершенно не важно, фазанами или воронами обедали Кудрны, они только хотели, чтобы их товарищи по играм прибегали к ним за амбар. И Прошековы всегда честно и от души делились с бедняками пирогами и прочей снедью – лишь бы те были довольны. Цилка, девчушка лет десяти, совала младенцу, которого нянчила, в ручки кусок пирога, клала его на траву и беспечно играла с остальными детьми – или же плела из длинных стеблей подорожника шапочки для мальчиков и венки для девочек.
Набегавшись и навеселившись, вся компания направлялась во двор, где Манчинка объявляла маме, что они «ужас как голодны». Пани мама этому нимало не удивлялась и кормила всех, даже и тех, кем брезговала. А пан отец всегда норовил подразнить жену и потому говорил:
– Ох, что-то в животе у меня бурчит; послушай, Цилка, не завалялось ли у вас дома кусочка зайчатины; может, угостишь…
Пани мама только рукой махала и отворачивалась, а бабушка грозила ему пальцем и журила:
– Экий вы насмешник! Я бы на месте пани мамы давно пожарила вам ворону да приправила ее горохом!
И пан отец, вертя в пальцах табакерку, щурился и хитро улыбался.
К собравшимся в саду взрослым частенько подсаживался старший работник с мельницы, и тогда начинались разговоры об утренней службе и проповеди, о недавних оглашениях (объявлениях о ближайших свадьбах), о тех сельчанах, за кого непременно надо помолиться, и о том, кто кого нынче в церкви встретил. Потом обсуждали виды на урожай, высказывали опасения насчет наводнения, града и сильных гроз, толковали о белении холстов и о том, уродится ли в этом году лен, а совсем уж под вечер заговаривали о ворах и тюрьмах. Помощник бывал очень словоохотлив, но в конце концов, когда начинали съезжаться помольщики[21], верные поговорке «пораньше приедешь, пораньше смелешь», все же возвращался на мельницу; пан отец решал ненадолго наведаться в трактир; что же до кумушек, то они еще какое-то время продолжали болтать.
Зимой дети добрую половину дня проводили на печке; печь была большая – там обычно ночевала прислуга, а Манчинка держала в теплом закутке все свои игрушки. Когда малышня забиралась туда, на печке и местечка свободного не оставалось – тем более что на приступке еще и громоздился огромный пес. Каждое воскресенье там справлялась свадьба какой-нибудь из кукол. Женихом всегда бывал игрушечный трубочист, а священником – игрушечный Микулаш[22]. Потом все ели, пили и танцевали, причем кто-нибудь обязательно наступал псу на лапу; тот взвизгивал, гости в комнате на мгновение замолкали от неожиданности, и пани мама, опомнившись, кричала детям:
– Эй, малышня, печку мне не сломайте, а то стряпать будет завтра негде!
Но на печке уже царила тишина, потому что дети играли в папу и маму: молоденькой маме аист принес младенчика, и Аделке, которая не умела еще готовить свадебное угощение, поручили роль повитухи, а Вилим и Ян стали крестными; ребенка нарекли Гонзой. Затем был пир горой, и все ели, пили и всячески задабривали пострадавшую собаку. Гонзичек очень быстро вырос, и папенька повел его в школу, а Ян стал учителем и учил его читать по букварю. Но один-единственный ученик – это слишком мало, учиться-то всем надо, так что было решено немедленно играть в школу. И вот у Яна прибавилось учеников, но никто из них не делал домашнего задания, так что пан учитель сердился и бил лентяев по рукам линейкой. Ну что ж тут поделать: раз по-другому нельзя, то все с этим смирились; однако пес, который, хотя тоже пошел в школу, вообще не желал учиться, а только сопел на всю печку, был наказан дополнительно: ему на шею повесили черную позорную дощечку. Из-за этого мохнатый нарушитель дисциплины так рассердился, что спрыгнул на пол, ужасно грохоча своим символом позора. Помощник мельника в испуге вскочил со скамейки, бабушка сплюнула через левое плечо, а пан отец, погрозив в сторону печки табакеркой, крикнул:
– Вот я вас! Сейчас охоту на ребятишек устрою! – и незаметно улыбнулся.
– Это наверняка проделки нашего сорванца! – сказала бабушка. – Пожалуй, нам пора домой, а то как бы дети всю мельницу вверх ногами не перевернули.
Но хозяева запротестовали – да как же так?! Ведь еще не кончен разговор о французской войне и трех монархах![23] Бабушка знала про всех троих – она была женщина опытная, разбиралась в воинском уставе, и никто даже не пытался оспорить ее слова.
– А что это за три ледяных великана, которых русские наслали на Бонапарта? – спросил у бабушки младший помощник мельника – веселый и красивый паренек.
– Неужто не догадался, что это были три месяца – декабрь, январь и февраль? – ответил ему старший. – У русских такая зима, что люди должны лица платками закрывать, чтобы носы не отмерзли. Французы-то к холодам непривычные, как пришли, так себе все и отморозили. А русские знали, что так и будет, и потому нарочно их заманивали. Умны, ничего не скажешь!
– Я слышал, будто вы императора Иосифа знавали. Правда это? – спросил один из помольщиков.
– Еще бы не знавала! Ведь я с ним говорила, и он даже подарил мне этот вот талер, – сказала бабушка, прикасаясь к висевшей на ее бусах монете.
– Да как же так вышло? Поведайте! – раздалось со всех сторон. Дети на печи притихли, а потом спустились вниз и тоже начали уговаривать бабушку рассказать о ее знакомстве с императором.
– Но пани мама и пан отец это уже слышали, – принялась отнекиваться бабушка.
– Хорошую историю можно не то что дважды, а и много раз послушать, – отозвалась пани мама. – Рассказывайте, очень вас прошу!
– Ну хорошо, расскажу, только вы, дети, сидите смирно и не перебивайте.
Дети тотчас расселись вокруг старушки и замерли.
– Когда строили Новый Плес (Йозефов)[24], я была еще подростком. Сама-то я родом из Олешнице; знаете, где это?
– Знаем. За Добрушкой[25], в горах, на силезской границе. Верно? – отозвался старший работник.
– Верно. Так вот. Рядом с нами жила в маленьком домишке вдова Новотная. Она зарабатывала тем, что ткала шерстяные одеяла; как наберется у нее несколько штук готовых, так она их в Яромерж или в Плес несет – на продажу. Моя покойница-мать очень ее привечала, а мы, дети, забегали к ней по нескольку раз на дню. Мой батюшка был крестным ее сынишки. Когда я уже стала к работе пригодна, она мне сказала: «Садись к станку и учись, лишним в жизни не будет. Чему в молодости обучишься, то в зрелости пригодится». Я до работы всегда жадная была, так что отлынивать не стала и скоро так ткацкое ремесло освоила, что и подменить ее при случае могла. В то время император Иосиф часто бывал в Новом Плесе; разговоров о нем ходило множество, и те, кто его встречал, носы потом невесть как задирали.
Однажды Новотная собралась со своим товаром в город, и я упросила родителей отпустить меня с ней – хочу, мол, на Плес посмотреть. Матушка видела, что у вдовы много одеял набралось, тяжело ей будет, и потому сказала: «Ступай, поможешь куме». И назавтра мы с ней по холодку двинулись в путь и к полудню добрались до лугов напротив Плеса. В одном месте там бревна были навалены, вот мы на них и уселись башмаки надеть. Только Новотная проговорила: «Ну и куда ж мне, бедной вдове, эти свои одеяла нести?» – как я увидела, что со стороны Плеса к нам шагает незнакомый господин. В руке у него было что-то наподобие флейты; время от времени он подносил ее к лицу и принимался поворачиваться в разные стороны.
«Глядите-ка, тетушка, – говорю я Новотной, – это же, никак, музыкант? Дует во флейту, а сам вертится».
«Ну ты и дурочка, – отвечает вдова. – Вовсе это не музыкант, а господин, который за стройкой присматривает. Я его тут часто вижу. У него в трубке есть стеклышко, и он через него вдаль смотрит. Тогда ему все вокруг видно – и кто что делает, и кто куда идет».
«Ах тетушка, значит, он видел, как мы обуваемся?» – спросила я.
«И что с того? Мы же ничего дурного не делали», – рассмеялась Новотная.
Пока мы этак-то с ней болтали, господин подошел совсем близко. На нем был серый камзол и маленькая треугольная шляпа, а из-под нее свисала косичка с бантиком. Писаный красавец, да притом совсем еще молодой!
«Куда идете? Что несете?» – спрашивает. И стоит рядом с нами. Ну, тетушка ему ответила, что идем мы в Плес, а несем товар на продажу.
«И что же это за товар?»
«Шерстяные одеяла, сударь, чтобы в холода укрываться; может, и вам какое приглянется».
И Новотная проворно развязала узел и разложила одеяло прямо на бревнах. Хорошая она была женщина, степенная такая, но, когда дело торговли касалось, болтала без умолку, прямо не унять.
«Это твой муж делает?» – спросил ее господин.
«Делал, сударь, делал, что правда, то правда, да вот осенью два года будет, как последнее одеяло соткал. До чахотки доработался. Хорошо еще, что я всегда к станку приглядывалась и ткать выучилась, – есть теперь чем жить. Вот и Мадленке я вечно твержу: „Учись, девочка, чему научишься, того не отнять“».
«Так это твоя дочь?»
«Нет, господин, она кумы моей дочка. Подсобляет мне иногда. Вы не смотрите, что она такая маленькая, – девчушка она ловкая, и руки у нее золотые. Это вот одеяло она сама выткала, я ей не помогала!»
Господин потрепал меня по плечу и ласково на меня взглянул; ни прежде, ни потом не видела я таких красивых и синих, как васильки, глаз!
«А своих детей у тебя разве нет?» – повернулся он опять к Новотной.
«Есть один мальчишка, – ответила та. – Я его в Рыхнов[26] на учение отдала. Господь Бог наделил его способностями, учится он играючи и так в церкви поет, что прямо заслушаешься. Я никаких денег не пожалею, чтобы он священником стал!»
«А если он не захочет им стать?» – спросил господин.
«Захочет, сударь, обязательно захочет. Иржи у меня мальчик послушный», – отвечала тетушка Новотная.
А я, пока они говорили, все смотрела на эту трубочку и думала – как же он в нее глядит-то? И он, словно бы угадав мои мысли, вдруг повернулся ко мне и спросил: «Тебе, верно, хочется знать, далеко ли в эту подзорную трубу видно?»
Я покраснела и потупилась от смущения, а Новотная возьми да и скажи:
«Мадлена думала, что это флейта, а вы – музыкант. Ну, я уж ей растолковала, кто вы такой».
«А ты знаешь, кто я?» – засмеялся господин.
«Не то чтобы я знала, как вас зовут, но знаю, что вы в свою трубку присматриваете за людьми, которые строят крепость. Правильно?»
Господин даже за бока от хохота схватился.
«Что ж, тетушка, – говорит, – угадала. А ты, – повернулся он опять ко мне, – можешь, если хочешь, в эту подзорную трубу посмотреть».
Тут уж он смеяться перестал и сам трубку мне к глазу приложил. И я, милые вы мои, такие чудеса увидала! Жителям Яромержа прямо в окна заглядывала, примечала, кто что делает, да так, будто совсем рядом стояла. Даже людей, что в полях работали, рассмотрела! Я и тетушке Новотной трубу дать хотела, да она отказалась:
«Стара я уже в игрушки играть!»
«Но это не для игры, тетушка, а для дела нужно!» – возразил господин.
«Может, оно и так, да мне это ни к чему», – ответила вдова и так в волшебное стекло и не глянула. А я вдруг подумала, что смогу рассмотреть в трубу императора Иосифа, и начала водить ею из стороны в сторону, и даже сказала господину, раз уж он был такой добрый, кого хотела бы увидеть.
«Тебе так важно посмотреть на императора? Ты что же, любишь его?» – спросил господин.
«Да как же его не любить? – отвечала я. – Все знают, какой он добрый и приветливый. Мы каждый день за него молимся, хотим, чтобы Господь даровал ему долгие годы царствования – ему и его матери-императрице!»
Господин вроде как улыбнулся и сказал:
«Так, может, ты и поговорить бы с ним хотела?»
«Боже сохрани, я бы от страха не знала, куда глаза девать!» – ответила я.
«Да ведь меня же ты не боишься, а император такой же человек, как я!»
«Ну нет, он совсем не такой, сударь, – вмешалась тетушка Новотная. – Император – это император, по-другому и не скажешь. Я слыхала, что того, кто на него смотрит, то в жар, то в холод бросает. Наш советник с ним два раза говорил, вот он это и сказывал».
«У вашего советника совесть, видать, нечиста, потому он и не может никому в глаза смотреть», – сказал господин и написал что-то на листке бумаги.
Листок этот он протянул вдове Новотной, прибавив, чтобы она шла тотчас же в цейхгауз в Плесе, – ей там, дескать, заплатят за все ее одеяла. А мне он дал серебряный талер, сказав:
«Возьми эту монету на память об императоре Иосифе и его матушке. Молись за него, молитва чистого сердца мила Богу. А как вернетесь вы обе домой, то расскажите всем, что говорили с самим императором Иосифом!»
Вымолвил это – и сразу ушел.
А мы упали на колени и от страха и радости точно онемели. Потом тетушка принялась меня бранить, что я столько лишнего наболтала, будто это я, а не она тараторила без умолку. Но разве могли мы подумать, что перед нами сам император?! Утешало нас только то, что мы его не прогневали, раз он мне талер подарил. В цейхгаузе Новотной дали тройную цену против той, на какую она рассчитывала. Домой мы летели как на крыльях, и рассказам потом не было конца, и все нам страшно завидовали. В талере просверлили дырочку, и с тех пор я ношу его на шее. Уж сколько я всего натерпелась, но его не продала и не разменяла. Жаль, ах, до чего жаль, что лежит уже этот добрый господин в сырой земле! – вздохнув, закончила бабушка свою историю.
– Еще бы не жаль! – подтвердили остальные. Дети, впервые услышавшие приключения талера, принялись рассматривать его со всех сторон; он тотчас сделался знаменит. Ну а бабушка еще больше возвысилась в их глазах – ведь она говорила с самим императором Иосифом!
Воскресный вечер закладывал начало очередной рабочей недели. На мельницу съезжались помольщики, грохотали в обычном своем ритме жернова, старший работник опытным глазом следил за порядком, молодой его помощник, напевая, носился вверх-вниз, от одного постава[27] к другому, а пан отец стоял перед своей мельницей, широко улыбаясь работникам и помольщикам, что приносили ему доход, и угощал их понюшками табаку.
В летнюю пору пани мама и Манчинка провожали бабушку до самого трактира. Если оттуда доносилась музыка, они какое-то время стояли у забора, глядя на танцоров и болтая с несколькими кумушками, которые непременно к ним подходили. Внутрь попасть было невозможно, людей туда набивалось – не протолкнуться. Даже Кристла, неся пиво в сад, где сидели господа из замка, должна была поднимать огромные кружки над головой, чтобы их у нее не выбили.
– Вы только гляньте на них, – говорила пани мама, кивая в сторону сада, где господа пытались подольше удержать возле себя Кристлу. – Да уж, другой такой девушки вам не сыскать, но не воображайте, будто Бог создал ее для того, чтобы вы ей жизнь испортили!
– Не волнуйтесь, пани мама, – ответила бабушка, – Кристла не даст себя заморочить и сумеет дать им отпор.
Похоже, бабушка была права. Один из этих франтов, от которого за милю разило духами, как раз шепнул что-то девушке на ухо. Та засмеялась и сказала как отрезала:
– Не куплю я ваш товар, сударь, можете не трудиться!
Потом вбежала в зал, весело вложила свою ручку в мозолистую руку рослого парня и позволила ему себя обнять и закружить в танце, не обращая внимания на раздававшиеся со всех сторон просьбы принести еще пива.
– Вот кто ей милее всех замков с их богатством, – улыбнулась бабушка, пожелала пани маме доброй ночи и отправилась с внуками домой.