Часть первая Поединок

1

Начнем сказывать с «Провещания» из Велесовой книги[1]: «Вот прилетела к нам птица, и села на древо, и стала петь, и всякое перо ее иное, и сияет цветами разными. И стало в ночи, как днем, и поет она песни о битвах и междоусобицах.

Вспомним о том, как сражались с врагами отцы наши, которые ныне с неба синего смотрят на нас и хорошо улыбаются нам. И так мы не одни, а с отца мы нашими. И мыслили мы о помощи Перуновой[2], и увидели, как скачет по небу всадник на белом коне. И поднимает Он меч до небес, и рассекает облака, и гром гремит, и течет вода живая на нас. И мы пьем ее, ибо все то, что от бога Сварога[3], – то к нам жизнью течет. И это мы будем пить, ибо это – источник жизни божьей на земле.

И тут корова Земун пошла в поля синие и начала есть траву ту и давать молоко. И потекло то молоко по хлябям небесным, и звездами засветилось над нами в ночи. И мы видим, как то молоко сияет нам, и это путь правый, и по иному мы идти не должны.

И было так. Потомок, чувствуя славу свою, держал в сердце своем Русь, которая есть и пребудет землей нашей. И ее мы обороняли от врагов, и умирали за нее, как день умирает без солнца. И тогда становилось темно, и приходил вечер, и вечер умирил, и наступала ночь. А в ночи Велес шел в Сварге[4] по молоку небесному, и шел в чертоги свои, и к заре приводил нас до врат (Ирия). И там мы ожидали, чтобы начинать петь песни и славить Велеса от века до века, и храм Его, который блестит огнями многими, и стояли мы (пред ним) как агнцы чистые. Велес учил праотцев наших пахать, и злаки сеять, и жать солому на полях страдных, и ставить сноп в жилище, чтить Его как Отца божьего.

Отцам нашим и матерям – слава! Так как они учили нас чтить богов наших и водили за руку стезей правой. Так мы шли и не были нахлебниками, а были русскими – славянами, которые богам славу поют, и потому суть славяне».


Издревле они полагали: уж коль огонь костров и смоляных факелов, домашних очагов и кузнечных горнов взмывает вверх – к небу, значит, он родился от молний, солнца и света… Значит, небо – мать и отец краде – огню погребальному, на котором сжигали умерших и посредством которого освобождалась из тела покойника душа и улетала в Ирий; без пламени не обходились и тризны[5].


Раскаленной полосой железа, вынутого из горна, догорал, затухая, день. Из окна дедовой горницы Рюрик зрил медленное угасание вечерней зари, и невеселые мысли с приближением темноты приходили к нему.

Княжение в Новгороде складывалось не так, как думалось поначалу и как говорила мать Умила, напоминая слова своего отца – старейшины Новгорода Гостомысла, что «земля новгородская угобзится[6] княжением ее сына», то есть Рюрика. Да пока не угобзается: не удобряется, не сходит на нее добро.

А тут еще объявился с берегов Холодного (Норвежского) моря двоюродный брат (Водим). Поселился с дружиной в Старой Ладоге и, наезжая сюда, в Новгород, мутит посадских, пользуясь тем, что они осерчали на Рюрика. А осерчали они после того, как средний внук Гостомысла объявил себя князем. Да ведь поначалу и не возражали – сами перед мостом через Волхов кричали: «Да здравствует князь!»– и приносили жертвы стоявшему здесь Перуну. Но когда вопреки новгородской «Правде» (законам Народного веча) Рюрик на княжеских стягах и корзно[7] повелел начертать сокола, стрелою падающего с высоты полета на жертву, то тут, кажется, новгородцы озверели[8]… Но то новгородцы! А обида Водима состояла в том, что Рюрик не наделил его землей. Да что там землей! По праву властвовать в Новгороде после смерти Гостомысла следовало ему – сыну старшей дочери старейшины и норвежского ярла[9]. Сие и внушает рассерженным новгородцам Водим. К тому же имя его с громкой приставкой – Храбрый. Заработана она не просто так, а в тяжелом морском походе на остров Эйрин[10].

«Чтобы пресечь волнения народа, может, сделать Водима соправителем? – подумал Рюрик. – Княжат же в Киеве два брата и – ничего…»

В горницу закрадывалась темнота; багрянец на небе исчез, на землю опускалась ночь.

– Зажгите светильники и позовите на ужин послов киевских, – повелел Рюрик одному из рынд[11] и, видя его недоуменный взгляд, пояснил: – Да, да… Будем здесь вечерять.

Затрещали фитили в настенных сальниках; слабый огонек от них выхватил склоненную над столешницей часть правой заостренной скулы новгородского князя, угол безусого рта и узкую, чуть подрагивающую линию высокого лба со спущенной на выпуклый глаз русой челкой.

Разгорелось пламя, и высветлилось все княжеское лицо. Когда вошли послы, то, подняв головы, хорошо рассмотрели его – крупчное, бесстрастное, будто несколько мгновений назад и не бороздили морщинами Рюриково чело, сокрытое волосами, беспокойные мысли.

– Проходите, садитесь! – по-свойски пригласил послов князь: накануне он встречался с ними и вел разговор о торговле.

Киевским купцам удалось убедить своих князей Аскольда и Дира в выгодности торговых дел со Славенском, прозываемым сейчас Новгородом, – через центр Северной Руси шли добротные товары из верхних стран: металлическое оружие, плотницкие и другие инструменты, серебряные женские украшения. В этом случае Киеву не нужно было кружным путем через Восток и Византию приобретать их, доходнее напрямик «из грек в варяги» иметь сношения со свейскими[12] или датскими купцами.

Вот и направили киевские архонты послов к Рюрику потолковать да и сговориться так, чтобы явить от сих сделок увеличение и киевской казне, и новгородской. Как и в прошлый раз, в Новгород прибыли Селян с Никитой, другие купцы именитые, с ними – доверенное лицо Аскольда из его дружины Доброслав Клуд. И еще одного послал старший киевский князь – грека Кевкамена, давно жившего в Киеве и сумевшего по-доброму расположить к себе сердце Аскольда. Возглавлял посольство боил[13] Светозар, которого после гибели его сына Яромира от рук хазар Аскольд по настоянию воеводы Вышаты удержал у себя и не стал направлять на границу с Диким полем, где Светозар служил ранее. И сам Вышата попросился в посольство: захотел еще раз взглянуть на полюбившееся ему Ильмень-озеро. Будучи шестнадцатилетним юношей, ездил на его берега с отцом сватать невесту. Хорошей женой оказалась словенка, иначе, как голубка, Вышата ее не называл. Да умерла она при первых родах, оставив на его руках младенца мужского пола; сын по имени Янь сейчас стал взрослым, крепким, сравнимым разве что с мореным дубом. Но не по ратной стезе пошел, как отец – смотритель-киевских вымолов[14] и боевых лодей, а по хозяйственной. Его вотчина под Киевом пример порядка и достатка всем владетелям.

С торговыми делами управились на удивление быстро; Рюрик самолично указал киевлянам место на торговище под детинцем, где можно построить свой гостиный двор: как раз он поднимется рядом со Свейским. Тут же под тесовыми крышами с клетями для товаров разместились дворы Греческий, Норманнский, Булгарский и даже Сарацинский[15].

А теперь новгородский князь звал послов и купцов к себе снова, якобы вечерять… На нем, как на мизинном человеке, была надета рубаха, шитая из одного куска льняной тканины одним боковым швом, который оставлял дыру для головы, Но в отличие от большинства простого мужского населения, носившего здесь рубахи поверх штанов, на князе рубашка была заправлена в кожаные хозы[16], поддерживаемые узким ремешком, на ногах – яловые сапоги, какие носили норманны и свеи, – короткие, зашнурованные спереди.

Княжеского на Рюрике всего-то было – висевшая на груди тяжелая золотая цепь да длинный в отделанных жемчугом ножнах агарянский нож на кожаном пояске.

Коль князь пригласил вечерять – киевляне, не задавая вопросов, расселись за длинным столом, хотя время и позднее было. Вон уж и небесные звезды табунками высыпали в оконцах горницы, что, как известно, находится на горнем ярусе – оттого и зовется горницей.

Некоторые из гостей уже успели перекусить, поэтому вначале еда шла натужно, но потом, как пропустили чару-другую, заспорилось и разговор стал налаживаться. А Рюрику того и надо: затем и позвал – послушать речи о княжении двух соправителей и об устройстве разных дел Руси Киевской. Но первое интересовало больше всего: ведь сам надумал с Водимом Храбрым власть разделить. Только не мог вот так сразу Рюрик попросить ответить, как, мол, делят Аскольд и Дир эту власть, не собачатся ли из-за нее?..

А начал он издалека, со своего рассказа об острове, где родился и вырос, и о том, почему именно его, среднего внука, а не старшего, Гостомыел призвал властвовать в Новгород:

– Шапочное знакомство не в потомство… И потому, если дружить, надо больше друг о друге знать. Скажу о себе… Родом я с острова Руген. Стоит он в Варяжском море[17] норманнской лодьей-дракаррой. Но не норманны живут там, а западные славяне: брежане, поморяне, рароги, или бодричи. Отец мой Годолюб – из рарогов – владел крепостью Арконой, стоявшей возле урочища Сванта Гара, что значит Святая Гора, ибо на гранитном утесе, который звался Божий Камень, возвышался верховный бог всех племен Ругена Святовит – Святой Свет или Святой Светлый.

– Я из Крыма… – подал голос Клуд.

– Из Крома… То есть со кромки земли… Знаю, греки зовут его Таврией, – перебил Доброслава Рюрик.

– Верно, княже, – уточнил Кевкамен. – Когда-то на месте нынешних греческих колоний в Крыму проживало племя тавров.

– Наш верховный бог такой же, как и у вас, – завладел нитью разговора Доброслав. – Но только мы, русские поселяне, зовем его Видом Святым – Световидом, Он мирный бог… На его праздник мы с собой никогда оружие не брали. За что поплатились однажды. Долгая история, по которой вышло так, что мы отомстили тому, кто навел врагов на наш род.

– И на Ругене Святой Свет тоже был мирным богом, – снова стал говорить Рюрик. – Но пришел Готфрид-датский, овладел Арконой, разрушил храм и повесил моего отца Годолюба. Вот тогда мы построили в земле жмудей новое капище Святовиту, но теперь он вместо рога изобилия в руке держал меч… И уже с именем бога, ставшего воинственным, мы захватили Аркону, и остатки данов[18] покинули наш прекрасный остров. Если бы вы видели его! На просторах Ругена – буковые леса, ржаные поля, светлые песчаные дюны, зеленые луга, родниковые ключи и пресные озера, где обитают тысячи лебедей. На гранитных утесах живут орлы, а в глубинах тихих морских заливов водятся гигантские черепахи и жирные нерпы. С какой неохотой я уезжал оттуда, когда меня позвали в Новгород вместе с матушкой. Она средняя дочь старейшины Гостомысла, отданная замуж за западнославянского князя, за моего отца[19]. До меня Новгородом правили не князья, а старейшины…

– Позволь, княже, – снова перебил Рюрика Доброслав Клуд. – А как же Бравлин, который сто лет назад приходил в Крым и осадил город Сурож, разграбив монастыри и церкви? Насколько мне известно, он звался князем… И ведь это Бравлина христианский Бог наказал за жестокость и повернул его шею так, что лицо оказалось на спине. И только когда князь отдал все награбленное обратно, лицо обрело прежнее положение.

– Может, ваши люди со страху возвели его в князья, – засмеялся Рюрик. Лоб у него просветлел, но Вышате, находившемуся рядом с князем, были хорошо видны его глаза, по-прежнему льдисто-холодные. – Матушка мне рассказывала о Бравлине. Он стал старейшиной после смерти одного из потомков Владимира Древнего… Бравлин – дед Буривоя, а Буривой был отцом Гостомысла. Я узнал, что Северную Русь создал некто Славен, поэтому Новгород и звался ранее Славенском. У Славена имелось три сына: Избор, Владимир, оставшийся в памяти народа как Древний, и Столпосвет. Мои родичи по матери от Владимира, но, к сожалению, их династия на Гостомысле закончилась. Все четыре сына старейшины погибли в битвах… Дочерей отдали замуж на сторону.

На исходе дней своих приснилось деду, что из чрева его средней дочери Умилы вырастает чудесное дерево, которое тут же покрывается плодами. И люди, приходящие отовсюду, начали рвать их и насыщаться ими. Наутро позвал Тостомысл волхвов и рассказал им о сне, и те ответили: «От сынов ея имать наследити ему, и земля угобзится княжением внука». Вот так и пал на меня жребий!

Властвую я в Новгороде уже два года. Лучше ли стала здесь жизнь?.. На вече кричат: «Не стала!» Были бы не правы, я бы внимания не обращал, да дело в том, что они правду кричат… Хотя я Изборск присоединил, Белоозеро. По рекам Шелони и Мсте наши лодьи теперь свободно плавают. Товары возят. Торговля идет, прибыль казне приносится. Но пока не озаривается земля так, как хотелось… Поэтому и пошумливают на меня новгородцы. А князем себя объявил, потому что не хочу под вечем быть: там глупцов хоть отбавляй, Создал, как у вас, Высокий совет, такой, о каком рассказывали в свой прошлый приезд в Новгород вот он и он, – Рюрик показал поочередно на купцов Селяна и Никиту. – Новгородские жрецы на меня сейчас брата Водима натравливают. Да забыли кудесники, что сами меня сюда звали… Видно, им больше всего не по нутру, что я князем себя объявил и их права урезал. Чертят на буковых дощечках историю славян. Там они князей обзывают «темными людьми»…

Рюрик полузакрыл глаза и, словно в изнеможении, откинулся прямой спиной назад, но оголенные по локоть руки, сжатые в кулаки, положил на столешницу и уперся ими, как бы изготовляясь к рывку; жилы на его крепкой шее вздулись, тяжелая золотая цепь шевельнулась… Лицо князя выражало сейчас решимость, а уголки губ, слегка подрагивающие, приняли откровенно угрожающий вид. Но это длилось недолго; Рюрик так же, как и откинулся, резко наклонился над столом, поднял кверху руки с уже разжатыми кулаками и, обведя собравшихся потеплевшим взглядом, звонко засмеялся, обнажая крупные, как у волка, зубы.

– А что я все о своих-то делах… О ваших рассказывайте.

– Княже, может, ты уже знаешь, что мы недавно хазар от себя отогнали, хитростью взяли: ложный план им подсунули, каган с войском направились в те места, а они у нас под Киевом, как и у вас, есть болотистые… Пошли дожди, и хазары в грязи чуть не утопли… Постояли, поразмыслили, да и ушли ни с чем в свою Хазарию, – доложил Светозар, который посчитал, что ему, возглавляющему посольство, о киевских делах нужно говорить первому.

– Думаю, ушли еще и потому, что увидели силу: племя древлян было заедино с нами. У последних случился четыре года назад в лесу страшный пожар. Мы приютили погорельцев, помогли им отстроиться. А они тоже поспособствовали нам… – продолжил рассказ Вышата. – Да еще ранее, когда на Византию ходили, крупно силою поддержали.

– О вашем походе на Константинополь много доброго и славного слышал я еще на острове Руген и по-хорошему завидовал… Кажется, впервые о русах похвальное слово произнесено было. И что примечательно – устами самих византийцев.

– Мне интересно узнать, что за слова такие— «русы», «россы»? – спросил грек Кевкамен. – И почему так народ зовется?.. Но прежде, чем услышу, хочу выпить за вас… Прожил я в Киеве четыре года и увидел, что добротой, прямодушием и храбростью вы многие народы превосходите. А побыл я во многих странах, есть с чем сравнить.

Кевкамен выпил полную чашу. Рюрик и гости тоже осушили свои чаши в знак благодарности за похвалу иноземца.

– Хочу сказать, что на Ругене племя обитает, которое зовется русью, и река с названием Русь протекает по земле Новгородской, – произнес как бы в ответ на вопрос Кевкамена Рюрик.

– И река Рось у нас тоже есть, впадает в Днепр, – промолвил доселе молчавший Селян. Он не только купеческими делами занимался, но и в качестве кормчего водил лодьи по труднопроходимым рекам, а в морях искусно отыскивал путь по звездам.

– «Русь» и «Рось», «русы» и «россы»… Слова эти – общие в славянском языке, – заметил Рюрик. – Они, видать, и обозначают все, что связано с рекой и ее руслом. Предки славян всегда селились ближе к воде.

– А наши русалии – весенние песни и пляски у воды! – воскликнул Светозар. – «Русалки» и «русла»… Тоже общие слова у славянских народов.

– В Крыму, например, русские поселяне быстрину – стрежень – на реках зовут руслиной…. – вставил и свое слово в разговор о происхождении слов «русы» и «россы» Доброслав Клуд.

– А русые волосы, светлые, как лен… Вот они почти у всех у нас одинаковые кроме грека, у которого волосы черные, словно перья ворона… – кажется, уже хмелея, произнес Никита.

И тут пришли на ум Рюрику слова, нарезанные на дощечках волхвами новгородскими: «Там Перун идет, тряся золотой головой, молнии посылая в небо, и оно от этого твердеет[20]. И Матерь Слава поет о трудах своих ратных. И мы должны ее слушать и желать суровой битвы за Русь нашу и святыни наши. Матерь Слава сияет в облаках, как солнце, и возвещает «нам победы и погибель. Но мы этого не боимся, ибо имеем жизнь вечную, и мы должны радеть о вечном, потому что земное против него – ничто. Мы сами на земле, как искра, и потому можем сгинуть во тьме, будто не было нас никогда.

И так слава отцов наших придет к Матери Славе и пребудет в ней до конца веков земных и иной жизни. И с этим мы не боимся смерти, ибо мы – славные потомки Даждьбога, родившего нас через корову Земун. И потому мы – кравенцы: скифы, анты, русы, борусины и сурожцы. Так мы стали дедами русов и с пением идем в Сваргу синюю».

Рюрик снова повел очами по лицам гостей, увидел, что лишь двое из них – боил Вышата и грек Кевкамен – сидят, как и он сам, почти трезвые, словно не пили. Другие же, вроде Никиты, начали соловеть…

«Так я главного могу и не узнать!» – встрепенулся Рюрик, дал знак слугам, чтобы все убирали, велел сменить на столе япончицу[21]. А у порога горницы попросил Вышату задержаться, усадил киевского воеводу теперь уже напротив себя.

Вышата, оставшись наедине с Рюриком, очень обрадовался. Ему все равно нужно было бы искать случая, чтобы оказаться один на один с новгородским князем и передать секретное послание от Аскольда, которое боил носил с собой зашитое в кафтан. Осмотревшись, он убедился, что никого, кроме них, в горнице нет, вспорол подкладку и вытащил кусок бересты, где было начертано резами, употребляемыми и в Новгороде, то, что хотел Аскольд тайно сообщить Рюрику. Последний, предварительно закрыв окно, быстро прочитал, спрятал бересту в мешочек на пояске и на миг задумался.

– Кажется, я нашел ответ на вопрос, ради которого собрал всех вас в столь позднее время, – сказал новгородский князь. – Но мне хочется кое-что уточнить с тобой, человеком, как пишет Аскольд, мудрым и осторожным.

– Спасибо ему за лестные слова в мою сторону, – тихо ответствовал воевода.

– И я сразу выделил тебя, Вышата, а потом ты себя сам показал в суждениях. Вот и сегодня в отличие от других пил умело… Светозар равный тебе и по положению, и по уму, но…

– Княже, не возводи напраслину на боила. Как ты уже знаешь, горе у него великое: сына потерял единственного, отменного воина.

– Ладно, беру сказанное про Светозара назад, а грека ты у меня оставить должен… Просит Аскольд: надобно пока грека в Новгороде подержать, иначе ему, иноверцу, в Киеве от рук Дира и Сфандры погибель может выйти… Сфандра – это, кажется, старшая жена Аскольда?

– Точно, она самая… – В голосе Вышаты почувствовалось негодование. – Были и у архонтов – так наших князей еще зовут на греческий лад, – жены как жены, и вдруг Дир свою ни с того ни с сего плетью до смерти забил… Сфандра же – ранее любящая мать, разумница, а тут в нее словно дух болотного смрада вселился – начала злобно киевских христиан преследовать. С жестокостью, о которой подумать нельзя было… Подослала рынд, и те сожгли в пещере всех молившихся, даже детей не пожалели… А Дир со Сфандрой заедино. Вишь, теперь за греком охотятся, так как в делах своей веры он на Аскольда влияние тоже оказывает. А Сфандра к Диру после гибели его жены уж больно особенный интерес заимела.

– Может, влюбилась?.. Говорят, красавец он? – на полном серьезе спросил Рюрик.

– Не исключаю… А что красавец – да, только ума бы ему поболе. Горяч, оттого бывает неразумен. Это ведь он дал повод, чтобы хазары на Киев войной пошли. Возвращаясь из византийского похода, по своему лишь хотению, без ведома Высокого совета и брата-соправителя Дир разграбил Саркел[22]. Хазары и обозлились. К тому же мы им дань задержали. Киев они чуть на копье не взяли. Да хорошо, что наша хитрость удалась.

– Погожу с моим намерением, – задумчиво промолвил Рюрик.

Вышата вопросительно поднял на него глаза.

– Это я так сказал, для себя… – добавил новгородский князь и подумал: «Тайну заветную и другу не открывай, ибо у него есть друг…»

А подумав так, начал прощаться.

2

Молнии иссиня-красными зигзагами исполосовали темное небо, а гром раскрошил его на куски, издав такой грохот, что медведь, забредший в малинник полакомиться, с перепугу громко рявкнул, струей жидкого поноса обдал кусты и бросился наутек.

Небо снова осветилось яркими вспышками и вместе с очередным громовым раскатом выпустило из себя огненную стрелу, которая, ударив в дуб, сломала вершину. Шелестя ветками и дымясь на сломе, вершина упала и перегородила дорогу обезумевшему лесному зверю. Тот перескочил ее и чуть было не сбил с ног чаровницу Листаву, с лучиной в руке вышедшую из ветхой избушки и взиравшую поверх раскачивающихся метел деревьев.

У Листавы, несмотря на опасность, ни один мускул не дрогнул на худом желтом лице; она ткнула в сторону песта[23] костлявой рукой и что-то забормотала. Медведь, словно споткнувшись, остановился, постоял, будто раздумывая, и не спеша скрылся в древесной глуби.

Ветер дул не только по верхам, он проникал вниз, шевелил на плечах и груди колдуньи спутанные, давно не мытые волосы, а отблески молний выхватывали дико горящие глаза, жухлые скулы и торчащие изо рта редкие зубы, скорее похожие на клыки.

Листава повернула голову на восток и стала произносить слова мольбы буре – для того и прихватила с собой лучину:

– Восток да обедник, пора потянуть! Запад да шалоник[24], пора покидать! Тридевять плешей, все сосчитанные, пересчитанные, востокова плешь наперед пошла…

Колдунья бросила лучину через голову и возвысила голос:

– Востоку да обеднику каши наварю и блинов напеку, а западу да шалонику спину оголю. У востока да обедника жена хороша, а у запада да шалоника жена померла!

Листава посмотрела на кинутую лучину: в какую сторону она толстым концом легла, с той и придет буря. Чаровница зашла в избу, начала ждать. Буря очень нужна была Листаве: ее сердце предчувствовало плохого гостя – авось он в такую непогодь не доберется до ее лесной халупы.

Но гроза вдруг скатилась за лес, и ветер перестая раскачивать верхушки деревьев. Озлилась старуха и решилась на последнее средство: поймала жирного черного таракана, посадила себе на щеку – почувствовала, как место под ним начало леденеть, а когда сняла насекомое, осталось на лице белое пятнышко. Опустила таракана в горшок с водой и сказала:

– Поди, таракан, на воду, подними, таракан, севера!

Хоть шалоник на море разбойник, а севера – ветер с Ледяного океана – все же похлеще!

Еще какое-то мгновение черный усач держался на воде, а затем бульк! – и пошел ко дну. Тут уж Листава не то что пуще озлилась, а пришла в дикую ярость: сорвалась с места, раззявила противный рот и издала звук, похожий на шипение нескольких змей. Потом закружилась по избе неуклюже – каракатицей – и громко вскрикнула. Филин, ссутулившийся в углу на дубовом пне, встрепенувшись, заухал – только тогда старуха-ведьма в бессилии опустилась на лавку.

– Зову, но упыри не делают бури… Боятся! Знать, бог людей, едущих ко мне, сильнее…

Она взяла со столешницы деревянную миску с кашей и сунула ее под клюв птице. Филин клюнул разок-другой и отвернулся.

– Недоволен, негодник! А сделать больше я ничего не могу…

«Можно бы, как раньше, обратиться к берегиням, – подумала Листава. – Но они живут во владениях добрых духов, а дорога туда для меня закрыта с тех пор, как однажды по дурости я воззвала к упырям… Поэтому филин мной недоволен… Зараза!»

Подошла к пню, схватила птицу за хохолок и выбросила наружу. Что-то наподобие порыва ветра прошлось по верхушкам деревьев, но затем все успокоилось.

«Жалко Бубуку-филина, но рядом его теперь держать нельзя. Будет напоминать уханьем о берегинях… Ладно, лети в свои лесные владения. Может, встретимся…»

Сердце Листаву не обмануло – не покинули его ведические силы, не предали чаровницу, как это сделали упыри, не смогшие или не пожелавшие содеять бурю. Поэтому ближе к пабедью[25] беспрепятственно наехали на избу ведьмы два человека из Старой Ладоги – люди Водима Храброго – и приказали Листаве с колдовскими причиндалами – бычьим рогом и пеплом от сожженных жаб – отбыть к «морскому королю».

Водима и в Старой Ладоге его дружинники по-прежнему называли «морским королем», конунгом, хотя их дракарра «Медведь» давно стоит на якоре у истока Волхова – с тех пор, как Рюрик позволил причалить сюда. Да, Водим – конунг, но, перебравшись с палубы на землю и обосновавшись на ней, он теперь скорее «вождь, раздающий кольца», то есть щедро дарящий воинам драгоценности.

По древним поверьям норвежских викингов выходило, что вместе с подарком вождь передавал частицу своей храбрости и удачи. Поэтому каждый дорожил подношением. А через это воин еще больше привязывался к повелителю. Чего и надо было последнему. Потому и не скупился.

«Крупинку храбрости я отдам дружиннику не задумываясь. А что касается удачи… Ею поделиться можно тогда, когда она сопутствует тебе… Она же от меня, кажется, отвернулась, – размышлял на досуге Водим. – И отступилась в тот момент, когда я, наслушавшись сказок от конунга Надодда об острове с растущей на нем травой, с которой стекает масло[26], поверил в них и, отчалив от пристани Боргардфьорда в Норвегии, отправился в поисках лучшей доли в неведомую даль…»

С Водимом находились на лодье-дракарре «Медведь» опытные дружинники-моряки. Многого, к примеру, стоили мужество кормчего Торгрима и ум скальда – поэта-певца – Рюне Торфинсона. Или могучая сила кузнеца Олафа, а также неукротимый дух Торстейна, которым во время битвы овладевал берсерк – свирепое чувство, приводящее в исступление человека и делающее его одержимым припадком безумия. Согласно поверью, воин, в которого вселялся берсерк, становился неуязвимым…

А выдержка, мудрость, смелость и воля самого конунга Водима! Когда желто-синие паруса дракарры замаячили в исландском заливе Гунбьерна, «морской король» не направил легкомысленно ее высокий нос, увенчанный головой дракона, мимо, казалось бы, спокойных шхер[27], но коварно скрывавших за льдинами острые скалистые неровности, а отважно провел «Медведя» между двух огромных айсбергов, плавающих всегда в глубокой воде, и отдал якорь в тихой гавани напротив пещер.

В них жили ирландские отшельники-монахи – единственные тогда жители Исландии. Но за право поселиться здесь надо было еще побороться. Чтобы не лить понапрасну много крови, могучему духом Торстейну и поручили вызвать на хольмганг – своеобразный поединок, который должен происходить вдали от посторонних глаз, одного отшельника, обладавшего в отличие от своих тщедушных братьев по христианской вере горой мышц.

Торстейн победил монаха, уложив его на холодные плоские камни, а затем, отрезав голову, бросил ее к ногам Водима. Конунг послал трех рабов, одетых по древнему скандинавскому обычаю в белые одежды, искать удобное для жилья место. Они пошли по тропинке, протоптанной дикими козами, в глубь фьорда; дружинники ждали их три дня, но так и не дождались.

А на четвертые сутки ночью раздался страшный гул, идущий как бы из-под земли. Утром, поднявшись наверх, моряки увидели палубу, заваленную пеплом до половины. А за фьордом, куда ушли рабы, обнаружили огонь, вздымавшийся к небу.

– Это заработал вулкан, – сообщил скальд Рюне Торфинсон. – Видимо, он и похоронил людей в белых одеждах…

Тогда Водим приказал взяться за весла, чтобы вывести «Медведя» из залива, а когда шхеры остались позади, повелел выбрать шкоты.

О том, какое разочарование постигло их на острове, Рюне сочинил песню и, сидя на носу «Медведя» рядом с головой дракона, пел ее, вытягивая из ножен меч и по окончании каждой висы[28] вталкивая его обратно:

Я гибну, но мой смех еще не стих.

Мелькнув, ушли дни радостей моих.

Я гибну, но мой стих еще не стих…

Позднее, оказавшись на земле Гардарики[29], Торфинсон уже в новых висах рассказал о дальнейших приключениях дружины Водима. Слушали их со вниманием не только воины-викинги, но и рабы, делившие с ними тяготы нелегкой жизни, полной опасностей. Мужеством и сообразительностью отличались пикты[30], и среди них находились те, кому конунг преподнес в знак освобождения от рабства кубок пенного пива и разрешил носить волосы; остальные пока ходили с бритыми головами.

Слушание вис, как всегда, происходило по одному и тому же издревле заведенному порядку, с принародного от конунга подарка-кольца скальду, а если у последнего погибал в бою или походе кто-то из родственников, то он получал еще и достойный вергельд – драгоценность, в которой воплощается возмещение за жизнь, скажем, брата или сына; душа же убитого после этого успокоится, а «хмурый взор» скальда «сном ясным станет».


Вот как говорится об этом в древнем рассказе о поэте-певце Этиле:


«Эгиль сел и положил щит себе под ноги. На голове у него был шлем, а меч он положил на колени и то вытягивал его до половины из ножен, то вкладывал обратно… Одна бровь у него опустилась до скулы, а другая поднялась до корней волос Он не пил, когда ему подносили брагу, и то поднимал, то опускал брови.

Конунг Адальстайн сидел на возвышении. Он, как и Эгиль, положил меч себе на колени, а после того, как они посидели так некоторое время, конунг вынул меч из ножен, снял с руки большое дорогое запястье[31] и надел его на конец меча. Затем он встал, подошел к очагу и над огнем протянул меч с запястьем Эгилю. Эгиль встал, обнажил меч и пошел по палате навстречу конунгу. Он продел меч в запястье и притянул его к себе, а потом вернулся на свое место. Конунг снова сел на возвышение. Эгиль тоже сел, надел запястье на руку, и тогда его брови расправились. Он отложил меч и шлем, взял олений рог, который ему поднесли, и осушил его. Он сказал:

Путы рук звенящие

В дар мне отдал конунг,

Чтоб украсить ими

Ветвь – гнездовье ястреба[32].

Я ношу запястье

На руке и славлю

Конунга могучего

За подарок щедрый.

После этого Эгиль каждый раз выпивал свою долю и беседовал с другими.

А конунг велел принести два сундука. Оба они были полны серебра, и каждый из них несли по два человека. Это серебро Адалъстайн посылал Эгилю в возмещение за погибшего сына.

Эгиль взял серебро и поблагодарил конунга за подарки и дружеские слова. Он повеселел и сказал:

Брови хмурил горько,

Но от доброй встречи

Разошлись морщины —

Лба нависших скалы.

Конунг их раздвинул,

Подарив запястье.

Хмурый взор мой ныне

Снова ясным станет.

У Рюне Торфинсона – скальда дружины Водима – не было ни брата, ни отца, рос круглой сиротой, поэтому вергельд из рук конунга после каждой спетой саги не получал – и слава всемогущему Одину[33].

Висы саг Торфинсона говорили о том, как моряки «Медведя», убоявшись огня и пепла вулкана, нареченного отшельниками Герклом, отплыли назад. Каждого предводителя, который достигал берегов острова Эйрин, нарекали Храбрым, и Водим получил такое звание, но, пожив какое-то время в родном Боргардфьорде, вынужден был снова поднять паруса, ибо, пока воины Водима путешествовали, хозяином поместья стал по закону его младший брат. И мать, старшая дочь новгородского старейшины Гострмысла, поощрила Водима на поездку к словенам, напутствуя его словами:


«Ты полетишь к ним серым кречетом… Понесешь на крыльях обиду мою, ибо властвовать в Новгороде по праву надлежало тебе… Пока ты бороздил грудью дракона морские волны, умер твой могучий дед Гостомысл, но перед смертью позвал он на престол Рюрика. Узнав об этом, сердце мое сжалось от боли: не поехала я на отцовские похороны, но тебя на поездку в Гардарику благословляю… Не отберешь власть у Рюрика, так возьмешь богатые земли у Ильмень-озера на другой стороне от Новгорода…»

«И опять взвились над “Медведем” сине-желтые паруса и сделались под ветром упругими, как бедра молодой роженицы…» – пел далее скальд Рюне.


Дракарра норманнов преодолела Варяжское море, вошла в Нево-озеро, а оттуда в реку Волхов, но вскоре ее остановила многочисленная дружина Рюрика. Водим спервоначалу не захотел заметить знаков старшого – поднятых над головой скрещенных мечей, показывающих, что «Медведю» дальше хода нет. Когда же плавание продолжилось, плотная туча стрел полетела с берега, и от парусов остались лишь клочья, которые жалко повисли на мачтах и шкотах. Дракарра причалила к берегу. На словах старшой передал приветствие Рюрика двоюродному брату и повеление поселиться недалеко от Старой Ладоги. Храбрый вынужден был подчиниться, хотя потом от злости долго скрипел зубами.

Провожая глазами дружинников Рюрика и увидев на их щитах белое изображение рарога, он подумал: «Нелегко будет кречету в борьбе с соколом… Я принес на крыльях печаль, да не передастся она тем, для кого предназначена, дорогая матушка… Ладно, пока поселимся среди дикого народа, имя которому водь, а там посмотрим…»


«На берегу озера Нево мы возвели земляные, высотой в тридцать локтей валы, представлявшие из себя кольца – одно внутри другого. Пересекли их крест-накрест прямыми линиями деревянных частоколов – концами строго на юг, север, восток и запад. И в основание каждой линии врыли ворота с могучими створами, открывающимися на четыре стороны света, – рассказывал в сагах Торфинсон. – В каждом отделении лагеря мы срубили по четыре дома под прямым углом друг к другу, так что они образовали квадрат. А в центре его поставили сторожевую вышку».


…Возведение норвежского лагеря велось под руководством опытного строителя – грека Афарея, плененного еще отцом Водима. Грек и сына Кастора обучил своему ремеслу: за время, проведенное в неволе, Афарей хорошо познал нравы хозяев: их укрепленные лагеря возводил так, что они видом своим напоминали жилище верховного божества Одина – Валгаллу. Рабов-греков – хороших мастеров – викинги возили, как и пиктов, всюду с собой.


«Наша крепость, построенная греками, тоже стала обителью избранных воинов… – говорилось в висах дружинного скальда. – Правда, у нас, как в священном чертоге Одина, не было шестьсот сорок дверей, в которые одновременно могли войти сразу девятьсот шестьдесят воинов… Но лагерь, обнесенный валами-кольцами, точь-в-точь походил на Валгаллу. Только мы были живые, а чертог Одина служил пристанищем для павших героев. Эйнхерии[34] продолжали, как на земле, сходиться в кровавой сече, а вечером пировали. Убитые в этих схватках поднимались и участвовали в пирах наравне с уцелевшими. Во главе стола, как всегда, восседал сам творец и создатель рода человеческого, бог-воитель, мудрец и судья Один со своей женой Фрейей и братом богом-громовержцем Тором, у которого за пояс был засунут каменный молот.

Отличившимся в бою воинам дочери Одина и Фрейи девы-валькирии подносили чаши с медом, неиссякаемым источником, вытекающим из вымени козы Гейдрун, и подавали сочные куски, отрезанные от боков жареного кабана Зеремнира, которые тут же снова наращивались мясом. Поэтому туша кабана никогда не уменьшалась…»


«Конунг Храбрый, мы должны победить!» – призывал в конце каждого своего сказания Рюне Торфинсон.

Но от пожелания, пусть даже произнесенного от души, до действительного его осуществления – такая же дорога, как от земли до обители богов. И в этом пришлось убедиться всем дружинникам Водима, когда им все же разрешили появиться в Новгороде, но только пешими… Далее их сопровождали воины конного отряда Рюрика, ибо его люди проведали о намерении «морского конунга» подобраться к княжескому новгородскому столу[35]. Оказывается, как глухо ни огораживал грек Афарей валами норманнский лагерь, а тайны из него просачивались.

Сыну же грека Кастору, которого тоже взяли в Новгород, пришлось убедиться совсем в другом: он увидел, в каком положении там находились рабы, вернее, самих-то рабов Кастор как раз и не увидел. Они были такими же свободными гражданами, как все, только приписанными к тому или иному дому. Могли содержать семью, воспитывать своих детей, иметь жилище.

На агоре[36] перед идолом Перуна Кастор обратил внимание на соплеменника. Познакомились, разговорились. Кевкамен тоже был когда-то взят в плен. Привезен в Киев в качестве раба. Но, несмотря на это, стал приближенным одного из киевских архонтов Аскольда. Мечтает сделать из него брата по вере, сумел даже в Киеве открыть христианскую общину. Но во избежание жестокой расправы со стороны жены Аскольда и его младшего брата теперь доставлен сюда, в Новгород, под защиту Рюрика.

В конце своего рассказа Кевкамен заметил, глядя на бритую голову Кастора:

– Уж больно нам, грекам, не идет ходить с голой башкой: мы тогда похожи на синих худых общипанных кур…

Сказал, усмехнулся и провел рукой по своей черной шевелюре.

– Я – раб, Кевкамен… Раб у норманнов. А ты у русов, но себя им не чувствуешь… Выходит, что русы и норманны – очень разные люди, – ответил Кастор сдержанно, но было видно, что шутливое замечание соплеменника пришлось ему не по душе.

Кевкамен, помолчав, промолвил:

– Ты вроде бы русов хвалишь, хотя хорошо их не знаешь… На Руси не все караси – есть ерши… – Задумался. Вскинул черную гриву, так что она волной упала на плечи, глядя прямо в глаза Кастору, продолжил: – Но как бы ни хотела задержаться ночь, заря ее рассеет, как бы ни пряталась ложь, правда ее отыщет… А наша правда во Христе. И на чужбине, которая всем мачеха, нужно оставаться самим собой – человеком. Ибо, как говорят русы, самая святая пища – хлеб, самое святое имя – человек. Вы с отцом у норманнов не забываете нашего Бога?

– Не забываем, отче.

– Я не монах. Но можешь звать меня так…

– Норманны не принуждают нас верить в Один и Тора. Мы только мысленно возносим хвалу Христу, Богородице и святым апостолам.

– Вот вам икона Спасителя. Прячьте, храните и молитесь на нее.

– Благодарю, отче.

И сюда, в Новгород, привез дальновидный Кевкамен в окованном медью сундуке иконы, которые тайно доставил из Константинополя, участвуя четыре года назад в походе киевских князей на Византию. Он как бы взял на себя просветительскую роль без всякого на то дозволения Константинопольского патриарха Фотия. Да о нем ли речь?! Ведь всесильный духовный владыка Византии – враг опальному бывшему патриарху Игнатию, сосланному в дальний монастырь на острове Теребинф, значит, он враг и Кевкамену. Собственно, Кевкамен и попал в плен к русам потому, что выполнял задание Игнатия вместе с его родственником Ктесием, погибшим после в Великоморавии; выполнял, надо сказать, задание грязное – умертвить великодушного умницу Константина, принявшего в иночестве имя Кирилл, посланного Фотием с богословской миссией на Волгу к хазарам. А все люди, связанные с Фотием, по мнению игнатиан – сторонников островного узника, подлежат смерти. Но насильственная кровь и злые наветы расходились с христианской моралью и в какое-то время стали противны и Кевкамену; он понял абсурдность всякой борьбы иконопочитателей против иконоборцев, начатой еще давно в Византии.

На него однажды снизошла возвышенная ясность понимания того, что нужно нести правду Христовой веры язычникам. И когда утвердился в мысли, что сие просветление дано свыше, не стал ни у кого ничего спрашивать – начал в Киеве свое святое дело. Раньше поручения игнатиан выполнял как воин, теперь же действует как духовное лицо, как монах, хотя и не был им… Но взывал: «Облеки мя, Господи!» – и чувствовал, что Вседержитель дает ему силы.

Вернувшись, норманны доложили повелителю о позоре, изведанном ими в Новгороде, и тогда понял Водим окончательно, что с Рюриком предстоит жестокая борьба. А для этого, считал он, все средства хороши. Поэтому и послал за чаровницей Листавой.

Когда кузнец Олаф и берсерк Торстейн привезли из болотной глухомани чародейку, то тут же представили ее Водиму Храброму. Он сидел в одной из четырех палат на дубовом возвышении, похожем на трон, у восточной стены; веки его были слегка опущены и подергивались; нос, крупный и волосатый на кончике, покривился при появлении ведьмы. Ноги, обутые в кожаные сапоги, зашнурованные ремешками спереди, он развел коленями в стороны. А пальцы сильных рук еще крепче вцепились в широкие подлокотники деревянного сиденья.

Листава, нагнувшись, издала по-змеиному негромкое шипение. Конунг вздрогнул и поднял веки:

– Слава твоя как колдуньи в земле Новгородской велика, Листава. Докатилась она и до нас, и теперь ты стоишь перед моими очами. Знать, бог Локи, злой и неуживчивый, вносящий в мир разрушительное начало, хорошо одарил тебя своей силой, ибо ты, ведьма, не испугалась ни нашего лагеря, ни Водима Храброго.

Старуха, обнажив клыки, захихикала:

– Водим Храбрый – это, видать, ты, красавец. – А про себя отметила: «Петух на насесте… Глаза-то закатывал… Только не ведаю, кто такой Локи… Общаюсь с упырями, лешими, берегинями, банниками, кикиморами, волкодлаками[37], водяными, русалками… Живу у крома болота, а у нас говорят: “Не ходи при болоте – Водових поколотит…” Но с ним я не враждую…»

– Пусть и не знаешь нашего бога тьмы, но все равно водишь дружбу со злыми духами. Шипишь, как змея… Я доволен тобой, кикимора! – Храброму ведьма понравилась.

Затем «морской король» попросил Олафа и Торстейна позвать Афарея, а когда они доставили в палату грека, велел им подождать в помосте[38]. Там им пришлось торчать довольно долго, пока от конунга не вышли грек и старуха. Водим тотчас потребовал обратно кузнеца и берсерка, сказал им:

– Я уговорил ведьму и грека, – «морской король» показал на раскрытый сундук, полный серебра, коим он одаривал дружинников, – отправиться в Новгород и извести зельем Рюрика… По всему видать, брат насторожился, и просто силой его не одолеть. Вы же под видом мастеровых, но с кинжалами на потайных поясах будете грека и ведьму сопровождать, а по прибытии на место купите кузницу. Денег я дам. Грек будет служить толмачом: он хорошо разумеет язык словен. Не спускайте глаз со старухи… Поначалу она предлагала наслать на Рюрика порчу и объяснила подробно, как сие сотворить. Ей, говорила она, от которой отвернулась часть духов, довольно трудно теперь будет взглянуть косым взглядом, как это могут сильные колдуны, чтобы заставить жертву чихнуть. Ведьма же послабее имеет заклятый порошок. Она бросает его на намеченного человека по ветру, и если хоть одна порошинка попала на него, то дело сделано… Вынутый след, то есть горстка земли из-под ног обреченного, в мешочке подвешивается в чело печи, а в трубе замазываются глиной волосы его; начнут земля и глина сохнуть – сухотка обуяет того человека. Через наговоренную, но только сильной колдуньей, вещь достаточно перешагнуть.

– Промахнулись мы, коль привезли ведьму, растерявшую часть духов, ей помогавших… – расстроились Олаф и Торстейн.

– Ничего… Это даже к лучшему, потому как старуха станет действовать теперь наверняка – сунет Рюрику зелье… Местные волхвы-жрецы князя ненавидят. Они помогут. Мы им тоже заплатим. А надеяться на хворобу Рюрика и ждать годами, когда он зачахнет, мы не можем. Не получится отравить – будем искать новое средство… Мне доложили, что старосты пяти городовых улиц, или, по-ихнему, концов, очень недовольны Рюриком, права которых он сильно ущемил, как только объявил себя князем. Даже людины[39], подстрекаемые подстаростами[40], не мироволят ему…

Дружинники понимающе кивнули.


Готфрид-датский, завоевав крепость Аркону и повесив Год о люба, отпустил на сторону его жену, сына и двух братьев— самого младшего Вётрана и умудренного годами Дражко. Те с преданными им ободритами[41] поселились в лесах у жмуди. Прошло более десяти лет. Рюрик стал воином, его дядя Дражко обрел среди дикого народа влияние, силу и задумал вернуть Аркону назад.

Узнав об этом, Готфрид подослал к Дражко убийц и приказал мертвого не оставлять, а привезти в крепость.

– Если Рюрик – мужчина, пусть забирает тело дяди для погребения, иначе я отдам его на растерзание шакалам, – объявил датчанин, но допустил оплошность, разрешив рюриковским дружинникам въехать в Аркону вершниками[42].

Под попонами княжьи мужи и отроки сокрыли панцири, надетые на лошадей. Улучив момент, опоили коней зельем и пустили их по улицам. Мечась в диком галопе и издавая громкое ржание, обезумевшие животные, предохраненные от прямого попадания стрел, устроили такой переполох, при котором воинам Рюрика удалось открыть ворота. А за ними ждали, прячась, свирепые жители лесных чащоб.

Рюрик самолично зарубил нескольких охранников перед входом в княжескую палату. Ворвался в нее и пронзил мечом Готфрида, столь нагло занявшего отцовский стол.

Вот почему князь не пустил верховых норманнов Водима в Новгород, помнил, что произошло в Арконе, когда в ней хозяйничали датчане, – а поселил в Старой Ладоге.

Мать Умила не раз упрекала сына за его позволение двоюродному брату обосноваться в Старой Ладоге:

– Знай, серый кречет не примет честного поединка с белым соколом, зато станет искать удобного случая, чтобы со спины ударить… Берегись, сын!

– Матушка, стоит только мне убедиться в намерении Водима напасть на меня, поединка, о котором ты все время толкуешь, ему не избежать. И тогда поглядим, кто сильнее…

– Славянская честность может погубить тебя, как погубила она твоих отца и дядю… Норманны коварны, не забывай, а брат, хотя мать у него моя сестра, весь в отца, норвежского ярла, и обличьем он похож на него. Да и у матери характер не мед: спесива и урослива[43]. Сыночек достоин своих родителей…

Говорила Умила Рюрику, но сознавала – тот сделает так, как ему будет надобно. Любила сына за самостоятельность, убедившись в его силе и мудрости после того, как отомстил Готфриду-датскому. Но не упускала случая наставить родное дитя на путь истинный, как в былые времена, когда оно цеплялось ручонками за оборки платья, или потом, когда подросло и головой касалось ее полных дивных грудей, которыми могла бы выкормить еще нескольких чад. Но осталась на всю жизнь верной Годолюбу.

Только где он, путь истинный?!

3

Такой же вопрос задавал себе не раз и Аскольд – старший киевский князь. Был бы рядом грек Кевкамен, он бы снова дал на него однозначный ответ, что истинный путь человека лежит через любовь к ближнему, и в подтверждение сего привел бы слова апостола Павла: «Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви; ибо любящий другого исполнил закон. Ибо заповеди: “не прелюбодействуй”, “не убивай”, “не кради”, “не лжесвидетельствуй”, “не пожелай чужого”, и все другие заключаются в сем слове: “люби ближнего твоего, как самого себя”. И еще говорил Павел, обращаясь к язычникам, то есть к таким, как Аскольд: “Ночь прошла, а день приблизился: и так отвергнем дела тьмы и облечемся в оружия света”».

Многое почерпнул Аскольд из рассказов грека об Иисусе, и князю больше всех из учеников Христа нравился Павел, потому что тот сумел свернуть с дороги ярого озлобления на Спасителя на путь всепоглощающей любви к нему, до конца выстрадав ее через сомнения и тернии… А когда облекся «в оружия света», с радостью приял приближающийся день.

– Ты тоже должен отвергнуть дела тьмы, княже, – повторял грек Кевкамен, и в его голосе Аскольд улавливал не только пожелания, но и упреки.

Да, много было совершено им дел тьмы! Тем не менее князь, прежде чем сделать противоправное с точки зрения христианской морали, всегда исходил из разумного, не как брат Дир, который действовал по настроению… «Брат опасен, но вдвойне опасна теперь моя старшая жена Сфандра, которую я раньше очень любил и которая также очень любила меня. И она не простит охлаждения к ней – ее поступки продиктованы холодным расчетом, “тьмою” и потому беспощадны. Она уже сие доказала, когда сожгла живыми христиан в пещере. Но так все обставила, что нельзя доказать ее виновность. Ибо те, кто жгли, тоже мертвы… Хитра, изворотлива, как и ее брат – правитель племени царкасов. Что-то снова задумала, испросив недавно моего позволения навестить родные места. А запретить ей я не могу, не имею права… Но лишь она отъедет, тут же верну грека из Новгорода! Нужен он мне для души…» – раздумывал Аскольд, находясь у себя в опочивальне. Забавушки, младшей женушки его ласковой, рядом не было, она, как малое дитя (всего-то пятнадцать годков только что исполнилось), во дворе играла с его дочками, которых родила Сфандра. Старшей пошел десятый, но не по возрасту серьезна, вся в мать, и такая же черноокая, с пристальным колючим взглядом. Поэтому Забава всегда предпочитает водиться с шестилетней Зориной, светлоокой, озорной и подвижной. Вот и сейчас доносится ее звонкий голосок:

– Забава, Забава, теперь искать твоя очередь. А нам хорониться!

«Как только приму христианство, а я почти это решил, – будет мне единственной женой моя Забава-милушка…» Аскольд выглянул в окошко и ласково улыбнулся ей. Та ответила ему тем же и, закрыв руками глаза, стала ждать, пока прячутся ее напарницы по игре в жмурки. Эти девочки приходятся ей дочками… «Смешно!» – усмехнулся князь.

В дверь тихонько три раза постучали. Аскольд ведал, кто это. Набросил на себя мягкий кафтан, разрешил войти. На пороге появилась древлянка Настя, ставшая женой дружинника Доброслава Клуда, того самого крымчанина, который до женитьбы на ней успел в качестве телохранителя византийского философа-богослова Константина, брата Мефодия, побывать в Хазарии и Великоморавии. А Настю архонт определил в женскую половину к старшей жене служанкой, чтобы быть его «ушами и глазами…»

Первый вопрос был ее, а не его: вернулись ли послы из Новгорода?

– Ждешь Доброслава? – улыбнулся Аскольд.

– Жду, – простодушно призналась молодица.

– Скоро приедет.

– Княже, пришла я сообщить, что Сфандра с Диром вчера снова были на прорекарище, о чем-то там совещались… А сегодня утром она сказала, что берет меня и сына моего с собой к брату в Обезские горы[44].

– Это же хорошо! – воскликнул Аскольд. – В охрану ей назначу твоего мужа, и его пребывание с вами ни у кого не вызовет подозрения… Есть что еще у тебя?

– Пока нет.

– Иди. Смотри, чтоб не видел никто, как от меня уходишь.

– Не безмозглая.

«Плетут сети против меня. То-то я гляжу, Дир смелым стал, не боится дерзить мне… Значит, не только Сфандра на его стороне… Нужно дождаться Вышату из Новгорода, да и заняться сим делом».

Аскольд кликнул конюшего, здоровенного малого, на голову выше себя, с красивым добрым лицом, и непроизвольно, после того как нодумал о сторонниках Дира, внимательно посмотрел в его глаза, но ничего подозрительного не обнаружил; повелел седлать любимого коня.

Малый по пути в конюшню нашел в гриднице старшего над рындами Тура, передал ему слова Аскольда готовиться на выезд, и, пока архонт одевался, рынды быстро подготовились.

Хотя со времени нашествия хазар на Киев прошло больше полугода, заделка крепостных стен, углубление старых рвов и надсыпка валов еще не закончились. И вина за это лежала не только на Дире и Вышате, которым было поручено исполнение работ, но и на нем, старшем князе киевском, ибо он, видимо, не все указания доводил как следует до брата и боила, а если и доводил, то не часто проверял их результат. А тут еще Вышату пришлось услать в Новгород своим доверенным.

Погруженный в мысли, князь не замечал природной красоты, что встречалась на каждом шагу. Видя задумчивость архонта, Тур не пускал коней в галоп. Когда свернули к Подолу и стали проезжать сады, тянувшиеся и слева, и справа, в ноздри шибанул густой, как сотовый мед, запах цветущей кипенем сирени. Кажется, лишь тут Аскольд немного пришел в себя и глянул на Тура. Тот понимал повелителя не только с полуслова, но и с полувзгляда: заставил наддать коня. А ведь однажды было такое, грек Кевкамен заподозрил в старшем рынде соглядатая; слава богу, подозрение сие не оправдывается.

«Любить ближнего… Значит, любить в первую очередь сына, живущего в Черной Земле[45] с матерью по имени Игиля, которая была моей самой первой женой… Любить дочерей, других жен… Нет, одну жену, Забавушку. Брата… А как любить его теперь?! – опять ушел в мысли Аскольд. – Грек, апостол Павел и христианское Писание учат любить всех. Но всех ли?! Без разбору?.. Мне кажется, так нельзя… Надо будет все же уточнить сие у Кевкамена…»

Когда миновали Подол, выскочили к Днепру и снова двинулись шагом. Здесь, на правом берегу, и должен был сегодня находиться Дир. Точно, вон он.

А Дир, завидев брата, с радостным возгласом бросился к нему. Аскольд соскочил с коня, будто и не ведая о тайной встрече Дира со Сфандрой на прорекарище, тоже радостно-возбужденно хлопнул по братниной голой, бугристой от мышц, смуглой спине, по которой струился пот; в руках Дир держал заступ. Обнаженный по пояс, со всеми наравне он рыл землю.

– Похвально видеть тебя землю бросающим… Но в этом ли твое здесь назначение? – уже сердясь, спросил Аскольд.

– И в этом тоже! – грубо ответил Дир и отвернулся.

Снова встреча двух князей-братьев началась не с добра. И вот так все чаще и чаще…

Резвится Дир, силушку девать некуда, и невдомек ему, что важнее всего доглядывать за работой везде самому, ибо от этого польза станет куда действеннее, нежели кротово рытье.


«Много же чего в последнее время делается братом как бы вслепую… Не старается он мыслить широко, с размахом… Не то что мой сын Всеслав, которому еще двадцать лет, а разумен, аки муж многоопытный. Нелегкая его доля тому поспособствовала. После женитьбы на Сфандре я вынужден был отослать первую жену, мать его, в Черную Булгарию, откуда она родом. С пятилетним сыном и уехала. Теперь он отважным воином стал, командует засечной стражей, свято оберегая свою границу от народов мордвы и буртасов. Вот и хочу его соправителем сделать, а Дира за промахи сего звания лишить. Пока сказал об этом одному Вышате…»


Дир взял себя в руки, попытался даже улыбнуться. Оделся. Потом они залезли на вершину уже полностью насыпанного вала, на котором плотники ладили на сваях сруб сторожевой вышки; в случае, если вороги приступом начнут одолевать вал, под сваи сторожевой вышки защитники подложат горючий материал и зажгут, требуя огнем и дымом помощи.

Сейчас отсюда хорошо видно, как охотятся чайки», легко припадая к речной воде, чертя острыми крыльями мелкую рябь. На противоположном берегу Днепра, низком и плоском от ровных, стоящих сплошь зеленых кустарников, косматятся камышом рыбачьи шалаши, возле которых струится из наружных глиняных печей дым, а на кольях, воткнутых в землю, сушатся снасти. Шалаши тоже низкие, лишь то тут, то там возвышаются рядом с одинокими густыми деревьями родовые могильники, увенчанные камнями с выбитыми на них чертами и резами сообщениями о том, кто здесь похоронен. А каким бы человек – плохим или хорошим – ни был при жизни, ему одинаково нужно кланяться…

«Справедливо ли это?» – опять задал себе вопрос Аскольд и мельком посмотрел на Дира. Тот расценил его взгляд как похвалу, подумав, что брат доволен восстановлением вала. Да и плотники уж очень весело тюкали топорами и, споро поднимая наверх ошкуренные бревна, клали их ряд за рядом. А ведь хазары царя Ефраима, высадившись со своих судов на берег, беспрепятственно перелезли через сей вал, находившийся ранее в обветшалом состоянии, и приблизились к крепостной стене. Хорошо, что по распоряжению Вышаты за Подолом успели выкопать «волчьи ямы», которые и остановили «безобразную, широколицую, безресничную толпу», как называли хазар грузины, когда те осаждали и грузинские города.

Остановили, не дав им с ходу взять приступом Киев. Царю до наступления дождей мог бы еще помочь силой каган Завулон. Но дожди начались, и каган со своими воинами, выбрав по ошибке для стоянки низкое место, чуть не утоп там… Все это и спасло киевлян.

Страх прошел, осталась злость за промахи в делах оборонительных линий, поэтому поначалу так и расценил Дир настроение прибывшего сюда Аскольда. Но невдомек было младшему брату, что знает старший о тайной встрече на прорекарище… А такая встреча Сфандры и Дира проходила уже во второй раз. Только почему они для ночных свиданий облюбовали это место – так просто и не ответили бы.

То место представляло собой огромный плоский камень, и такой древний, что он до половины врос в землю и по бокам покрылся зелеными мхами с коричневыми оттенками. Может быть, камень был отшлифован и положен здесь тогда, когда полянские славяне еще не верили ни в Перуна, ни в Сварога, ни в Даждьбога, когда не знали никаких богинь вроде Мокоши, Зимцерлы, Лады, Купальницы[46], когда по земле бродили большие табуны тарпанов – диких днепровских лошадок, не подпускавших к себе никого, кроме предсказателей-колдунов. А те могли ездить на них верхом и особенно любили это делать по ночам. Тогда и возникали прорекарища, где колдуны, которые были в чести и которых еще не зарывали живыми в комариных болотах вниз головой, предрекали людям будущее.

В первую свою встречу здесь Сфандра и Дир говорили, что по вине Аскольда, который попустительствует греку Кевкамену, в Киеве и его окрестностях развелось много христиан и нужно принимать меры. И позже они были приняты… Грек спасся чудом, но решение – уничтожить его – остается в силе.

Теперь же шла речь о сыне Аскольда, которого он якобы готовит в соправители. Когда старший князь и боил Вышата беседовали на эту тему, кто-то подслушал их и доложил Диру. Имя сего доносчика настолько держится в тайне, что даже Дир про себя его не произносит.

И еще пожаловалась Сфандра: не любит ее больше Аскольд, сердцем его завладела какая-то паршивая девчонка Забава. Была бы княжеского роду, а то всего лишь дочь старейшины кривичей, которые отдали ее в жены архонту, чтобы найти в Киеве защиту от жмуди и ятвягов. И стало бы хорошо, если бы она где-нибудь сломала себе шею, так как нравится ей, словно мальчишке, носиться верхом на резвых скакунах, или, скажем, погибла бы на ловах, в которых охотно принимает участие, потому что метко научилась стрелять из лука и метать нож.

Диру нравился этот пятнадцатилетний подросток своею приветливостью, резвостью и жизнерадостностью, но тайный сговор со Сфандрой обязывал согласиться с нею: он молча кивнул.


На другой день ближе к вечеру из Новгорода вернулись послы. Когда они въехали в теремный двор Аскольда, острый глаз Сфандры, находившейся наверху в светлице, грека среди них не обнаружил, – заносчивая своевольная гордячка зло усмехнулась: «Ничего, достанем!»

Проследовав на половину к старшему князю, послы передали деревянные дощечки-послания, на которых Рюрик начертал заверение жить «в мире и дружбе» и не чинить свободной торговле никаких препятствий. «А жить в мире и дружбе, – сообщалось далее, – обязал нас Даждьбог, и мы не должны противиться воле его, ибо мы – внуки этого бога… И если мы – благие мужи, то можем видеть его плывущим в Сварге синей на лодке своей, сияющей золотом. А злому бог не дает зрения. И тот будет словно слепой и не будет иметь счастья. И всякий, идущий ко злу, со злом до конца пребудет…» Аскольд повелел позвать Дира, но его не нашли. Чуть позже выяснилось, что он со своими доверенными ускакал в лесной терем; там он недавно обновил прислугу – молодиц-распутниц и миловидных мальчиков. Такое, чуть ли не показное отлынивание от важных дел (Дир знал, что из Новгорода сегодня прибудут послы, к тому же он еще не закончил работы на оборонительных линиях) взъярило Аскольда, и он сказал об этом Светозару и Вышате.

– По душе ему больше Содом и Гоморра… – добавил архонт, вспомнив библейский рассказ грека.

Все больше и больше князь стал ссылаться на поучительные истории из Священного Писания, хотя боилы, близкие к Аскольду, не все понимали; тем не менее они слушали их со вниманием. И сейчас, когда решили текущие вопросы, Светозар и Вышата попросили князя поведать им подробно о Содоме и Гоморре, что и было Аскольдом исполнено.

– Но наши волхвы и жрецы не считают подобное греховным, – подал голос Светозар.

– Я знаю, что жрец Радовил, наоборот, призывает перед тем, как принести в жертву Перуну животных или птиц, обладать ими… Чтоб попадали они на костер с мужским человечьим семенем внутри… – сказал Вышата. – Будто бы жрецу во сне сие сам бог сообщил.

– Врет собака! – вскричал Аскольд. – Радовил… Не этот ли быкоподобный верзила с мутными глазами и красным носом?

– Он.

– Был жрец Мамун, который перед походом на Византию кинулся с ножом на брата. Дир тогда во всем был согласен со мной… Слыхал я, что Радовил против меня какие-то слова говорил.

– Проверим, – пообещал Вышата.

Аскольд ловить сеткой птиц еще мальчонкой выучился у одного волхва, который жил безвылазно в дремучем лесу и поклонялся Священному дубу. Кудеснику небесные птахи были нужны для волхования: если какая-то выпущенная из рук сразу садилась на дуб, жди исполнения задуманного. Мимо дерева пролетала птица, значит, не питай иллюзий об осуществлении своих желаний.

Волхва того давно нет в живых, Священный дуб сгнил у корней и по весне не одевался в зеленый наряд, но поляна возле дерева по-прежнему в это время благоухает цветами и травами.

Аскольд знает, что птицы теперь не садятся на корявые сухие ветки дуба, но ловить их, а затем отпускать на свободу любит до сих пор. «Наутро возьму с собой Забаву, ловчую сетку да и подадимся с ней в тот лес… Хорошо теперь там! Зимцерла и Явь[47] навели уже в нем свои красы-порядки…»


Ловить сеткой птиц – не детское ли занятие?.. А этим увлечен взрослый сорокалетний мужчина, да еще архонт, старший князь киевский, у которого своих дел выше головы… Нет ли тут какой-нибудь накладки? Подобные вопросы вполне могут появиться по ходу повествования. Но они возникнут у тех, кто мало знаком с языческим верованием славян, ибо оно исходило прежде всего из тесного общения человека с природой и животным миром, а ловля птиц – один из видов такого общения, тем более связанного с древним волхованием.


Чуть только на небе появился краешек Ярила, окрасившего по сторонам себя края сонных облаков в малиновый цвет и оживившего их, Аскольд и Забава уже держали под уздцы своих оседланных коней. А когда солнце круглым совиным оком зависло над землею, они въехали в туманные и пока прохладные зеленые дебри.

Забава ехала верхом впереди, и князь видел, как красиво покачивалась в седле ее гибкая фигурка, опоясанная длинным, острым на конце ножом, который служил ей для метания, и колчаном; лук, меньше по размеру мужского, но со звонкой тетивой из оленьих жил, висел у Забавы за спиной и ничуть не стеснял ее в движениях. Из него она умела посылать стрелу на такое же расстояние, как и Аскольд или Дир, точно попадая в цель.

Князь также был вооружен, только сбоку у него еще колыхался меч, а к седлу была приторочена ловчая сетка; когда Тур с рындами готовились ехать с ними, архонт сказал старшему рынде:

– Мы едем не токмо имать птиц, но и волховать… Посему должны быть одни. Останьтесь.

Священное дело вершится без лишнего догляда – так учат жрецы, поэтому Тур спорить не стал, ибо знал, что теперь эти двое полностью вверяют себя защите богов… Нагнув головы, Аскольд и Забава стали продираться через густую зелень, и тут княжеский конь, будто почуяв кого-то сзади, повернул в сторону лоснящуюся шею и легонько фыркнул.

– Остановись, Забава! – крикнул жене Аскольд.

Постояли. Прислушались. Лишь шум от несильного ветра доносился сверху да пищала разная мошкара, облепившая, как только встали, брюхо и зады лошадей. Тихо. Но надо быстрее выехать из этой душной, пахнувшей прелью, опасной дремучести на свет, на поляну, где травы и цветы, где полно птиц, бабочек, шмелей и пчел. И когда достигли ее, соскочили с коней, Аскольд взял Забаву за локоть, притянул к себе, обнял нежно и шепнул ей на ушко:

– Далеко не уходи, милушка. Ты мне для ласки понадобишься…

Взглянув в лицо девушки, которое заалело, подумал: «Сказать, что конь кого-то почуял давеча, значит, испугать, хотя кривичанка моя, выросшая в ожидании нападения диких ятвягов и жмуди, не из боязливых; владеет оружием – дай Перун каждому!.. Но все-таки женщина: вон как зарделась, когда я сказал ей о ласке, подразумевая супружескую близость… Но лучше я поведаю ей, пусть начеку будет!»

– Забава, а ты по дороге сюда ничего не слышала?

– Нет, любый княже, ничего… Хотя да, твой конь фыркнул. Подумала – мошка залетела ему в ноздри.

– Не мошка, милушка… Знаю своего скакуна. Мыслю, это бродит медведь.

– Ну, сей топтыга нам не страшен. – Забава быстрым заученным движением руки поправила на бедре колчан со стрелами.

– Все же поблизости будь.

– Значит, не для ласки нужна.

– Господь с тобой, Забавушка! – как истый христианин воскликнул Аскольд. – После лова натешимся, как муж и жена.

– А вправду мне говорили, что Дир делает сие и с мальцами?..

– Кто говорил?

– Предслава, что мамкой служит у Сфандры.

– Вот дура баба! – в сердцах проговорил князь, склонился и, ничего более не сказав, начал распутывать сеть. Но потом все же поднял голову, засмеялся и добавил: – А брат мой по-всякому может. Такой он у нас верткий… —

Девушка подошла к гнилому дубу, некогда почитаемому как священный. Поковыряла ножом его трухлявую кору, в которой даже насекомые теперь не селятся, заглянула в дупло и отпрянула: из него показалась, шевеля раздвоенным жалом, голова гадюки. Отбежав, Забава резко повернулась, метнула нож и пригвоздила выползшую змею к стволу; лишь глухой мертвый звук издал некогда сильный цветущий дуб.

– Ты чего? – встревожился князь и, увидев пришпиленную к дереву гадюку, поморщился: «Не к добру, знать, это…»

Но насквозь пронзенная змея продолжала жить: ее голова так и рыскала по дереву, тянула за собой туловище до того места, куда был всажен нож, а остальная часть толстой веревкой свисала вниз. Аскольд подобрал валявшийся неподалеку камень, размозжил змее голову, вынул из ствола нож, обтер его о траву, подал Забаве и похвалил:

– Молодчина!

Солнце уже поднялось высоко, пригрело лес, звонче защебетали птахи.

Через некоторое время Аскольд поймал лесного красавца голубя и протянул его девушке:

– Подержи… Сложу ему крылья. Вот так… Гляди, какие у него глаза, как вон те… красные цветки наперстянки.

Зажав голубя в ладонях, Забава чуть не запрыгала от радости.

Аскольд снова склонился над сеткой и стал расправлять ее, отвернувшись от жены и гнилого дуба, но вдруг почти одновременно услышал за спиной два непохожих друг на друга звука: хлопанье крыльев и сухой, но громкий удар по дереву, как если бы рядом дятел сильно тюкнул по нему острым клювом. Потом, на какое-то мгновение позже, раздался звон тетивы, и Забава воскликнула:

– Я попала в него!

Князь обернулся и увидел: стоит его милушка, держа в опущенных руках лук, и уже чуть не плачет, так как теперь ею по-настоящему овладел страх. Из ствола дуба торчит стрела, прилетевшая из густых зарослей. А когда она впилась в дерево, Забава непроизвольно, в силу уже сложившегося навыка, сдернула лук и пустила свою стрелу туда, где увидела метнувшегося в сторону человека, и по тому, как он взмахнул руками, определила, что настигла его, и от радости закричала. А сейчас, уже не сдерживаясь, зарыдала.

– Ну, глупенькая, успокойся, – утешал ее князь. – Пойду посмотрю, что за зверя ты завалила.

Прошло немного времени, и до Забавы донесся удивленно-сдавленный возглас киевского архонта:

– Тур!.. Вонючая гиена…

Подойдя, он снова обнял Забаву, она уткнула свою головку в широкую теплую грудь мужа.

– Хотел погубить тебя. По чьей-то указке. А я все не верил греку… Затем вроде вконец убедился в преданности старшего рынды. Только вон вышло-то как… – прерывисто говорил Аскольд и ласково поглаживал спину Забавушки.

Потом нежно взял руками ее за голову и прижал к себе.

– Милушка моя… А ловко ты его. В самую маковку угодила! И не пикнул. Может быть, посмотреть на него хочешь?

– Не хочу…

– И ладно. Прикажу не хоронить… Пусть его шакалы сожрут аль расклюют вороны… все, ловить птиц мы больше не станем. Собирайся, домой поедем.

А по дороге князь раздумывал над тем, почему Тур промахнулся: в дружине нет стрелков, равных ему по меткости. Поделился своими мыслями вслух:

– Видно, рука дрогнула, когда голубь громко крыльями захлопал…

– Скорее всего, так… А голубя я же просил подержать, хотел желание на него загадать. Да уж, видно, Господь тебя надоумил выпустить и жизнь спас. Ты пока помолчи, а я сотворю молитву в благодарность за твое спасение… «Иисусе сладчайший Христе, Иисусе человеколюбче, услади сердце мое многомилостиве, молюся, Иисусе Спасе мой, да величаю Тебя спасаемый…»

Забава чуть удивленно и с доброй улыбкой взирала на мужа, сердцем еще не понимая того, что он делает. Почему молится какому-то невидимому, неосязаемому Богу? Она же верила в тех богов, которых на капище можно потрогать и с которыми дозволяется лицом к лицу поговорить.

И после прочтения молитвы Аскольд оставался задумчивым; Забава знала: сейчас лучше к нему не обращаться. А князь, вспоминая недавние события и сопоставляя их с более ранними, пришел к выводу, что к случившемуся на поляне прежде всего имеет отношение Сфандра.

«Если старшая жена ревнует меня к Забаве, она и желает ее смерти… Накануне, как сказала Настя, Сфандра и Дир встречались тайно на прорекарище… Я бы многое отдал, чтобы узнать, о чем они там говорили… Светозар меня тоже предупреждал: Тур – соглядатай Дира (цепь каких-то явлений, известных боилу, представляла собой основание для такого подозрения); а раз так, то и брат замешан в подготовке убийства милушки, которого, слава богу, не произошло…»

«Злые, самолюбивые, занятые только собой… – Ярость душила Аскольда. Сфандру и Дира сейчас он готов был растерзать на кусочки. – Только как доказать их вину?! А ведь точно хотели погубить невинную душу!.. Связать бы их по руке и ноге и пустить по глубокой воде: кто кого перетянет. От своего не отступятся, знаю… Глаз да глаз нужен! Утешает лишь, что Сфандра отбывает к брату, и мыслю, что неспроста… В общем, объявили они мне войну… Хотя война-то уже идет: убили христиан, вот и грека пришлось у Рюрика укрыть…»

И тут на ум пало самое страшное: «Ведь Тур мог подслушать и наш разговор с Вышатой о моем сыне, которого я хочу сделать соправителем; значит, смерть может угрожать и ему!..»

Но еще одного не предполагал Аскольд – вероятности гибели его самого. Хотя говаривал отец – потомок братьев Кия, Щека и Хорива: «Все мы растем под красным солнышком, на божьей росе… Что было, то увидели, что будет – увидим…»

4

Кузнец Олаф и берсерк Торстейн ждали, когда у Афарея отрастут волосы, чтобы потом выехать и Старой Ладоги в Новгород. Можно было подумать, что «морской конунг» перевел человека из разряда рабов в свободные люди, да так в лагере и думали, но Водим не хотел лишаться прекрасного строителя, поэтому ковш пенного пива, завершающего процедуру перевода, греку не подносил. А без этого, хоть и с длинными волосами, раб оставался рабом.

Скальд Рюне тоже попросился поехать к Рюрику: хотелось увидеть словенского князя и сочинить о нем две-три висы, неважно каких; на большее у скальда не хватило бы вдохновения. Другое дело – петь о подвигах конунга. А тут какой-то князишка, во владениях которого вот-вот взбунтуются его подданные.

Пока шли приготовления к отъезду, колдунью Ли-ставу поместили в избушке, сооруженной специально для нее за третьим магическим кольцом, чтобы она там в одиночестве чаще общалась со своими духами и вымаливала у них прежнее покровительство. Как у нее шли дела, оставалось тайной, только по ночам норманны и дикая водь, жившая в камышовых шалашах поблизости, видели, как над избушкой вспыхивает огонь, а затем в виде змеи улетает в темное звездное поднебесье.

И вот настало время. Конунг еще раз собрал всю пятерку и, напутствуя словами, чтобы без хорошо содеянного, ради которого он их посылает, не смели показываться на глаза, отпустил от себя. Афарей на улице обнял Кастора, провел ладонью по его лысой голове… Кевкамен в Новгороде сказал, что лысые греки похожи на синих общипанных кур; Афарей отвернулся, чтобы скрыть слезы.

– Не плачь, отец, ты едешь туда, где живут свободные люди… Мы еще встретимся.

Афарей вытер глаза, внимательно посмотрел на сына. Догадывается ли он, с каким заданием едут они в Новгород, хотя знал, что сие держится в строжайшей тайне. На лице Кастора ничего такого не обнаружил, сел вместе с Листавой в телегу, запряженную двумя лошадьми.

В сопровождении верховых скальда, кузнеца, берсерка и нескольких конных охранников выехали из лагеря.

Все бы ничего, да по дороге потеряли чеку, но не заметили, и колесо, вихляясь на оси, в конце концов соскочило, – колдунья сильно ушиблась. Пришлось остановиться в ближайшем селении у води, подправить телегу и наложить на ушибы чаровницы повязки из лечебной мази. Случай сам по себе незначительный, но он сильно подействовал на Афарея. «Видно, ничего путного из нашей затеи не получится…» – решил грек про себя. Про это, конечно, никому не поведал.

Как только завиднелся Новгород, охранники оставили пятерку и повернули коней назад. Афарей немного успокоился, когда их как мастеровых пропустили через крепостные ворота. Теперь предстояло обосноваться на Кузнечной улице, а разрешение на это надо испрашивать у старосты, который задаст кучу нежелательных вопросов. Но тут за определенную мзду на помощь пришел хорошо знавший Листаву волхв. Через него заплатили старосте, и тот, уже ни о чем не спрашивая, дал «добро» на покупку полуразвалившейся и давно бездействующей кузни.

Тут уж грек не только успокоился, но и начал клясть себя за то, что поначалу придал значение каким-то приметам: «Христианин, а веришь бог знает во что… Прости меня, Иисусе Христе человеколюбче из ума выжившего».

Отстроили заново кузницу, задули горн, и дела пошли – мастерство Олафа сказалось! Да и Афарей мно. гое умел… А там и Торстейн кое-чему подучился. А Листана и Рюне хлопотали все больше по домашнему хозяйству.

Скальд в поисках съестного подолгу ходил по городу, все замечал, ко всему приглядывался и немало достойного и доброго увидел в укладе жизни славян. Но и дурного тоже.

В первую очередь поразили его взятки в большом количестве и разнообразии: шкурками, зерном, мукой, дорогими украшениями, посудой, медом, одеждой, монетами. Врали, давали, не стесняясь, хотя закон народного веча карал за это только здесь, в вольном граде русов, норманны впервые услышали поговорку вроде «Закон, что дышло, куда повернешь, туда и вышло»…

И еще поразила скальда грязь на улицах; хотя они были мощены бревнами, но после дождей под колесами повозок эти бревна разъезжались, и тогда между ними образовывались непролазные колдобины. Видно, не только потом, спустя немало веков, говорили, что на Руси три беды: дороги, налоги (подразумевались разные виды взяток) и дураки. Правда, в большом количестве водятся последние и в других странах.

Народ в Новгороде суетный, вспыльчивый, самолюбивый, веселый, любивший подраться, но добрый, отзывчивый на чужую беду. Как и сыну Афарея, пришелся по душе Рюне жизненный уклад рабов и людей, от кого-то зависимых, но живших как свободные граждане.

Один раз скальд увидел Рюрика, выезжающего с дружиной на охотничьи ловы. Думал, что это изнеженный матерью князек (говорили, что она никогда не расстается с ним, подсказывая, что и как делать), а предстал перед глазами крепкий, с гордой осанкой, красивый муж со внимательным, скорее даже цепким взглядом.

«Сладить с таким нелегко будет», – подумал Рюне, и тогда пришла на ум недавно сочиненная им виса о языке, который что знает, все скажет, а чего не знает, и то скажет. «Потому верь не языку, а глазу», – говорили поэтические строки.

А пока шла суровая проза жизни среди чужаков, в строгом сокрытии своих замыслов, с оглядкой на всех и вся. Как подобраться к новгородскому князю?.. Этот вопрос, конечно, в первую очередь волновал ведьму. Она уже не раз вынимала его след, ходила к теремному двору колдовать на смерть и хворобу – но ничего на Рюрика не действовало. Ядовитое зелье, которое может держать в себе отраву долгое время, давно сварено Листавой и ждет своего часа, да только, как ни билась, благоприятного момента не находилось, и, когда он найдется, пока было неведомо.

Торстейн предложил убить Рюрика: как только в очередной раз тот отправится на ловы, норманн, вооруженный мечом, врубится в дружину, и лишь овладеет им берсерк, то обязательно пробьется к Рюрику и зарубит его.

– Сумеешь ли ты его зарубить – еще неизвестно. А то, что нас после схватят и четвертуют – это точно! – заключил Олаф, который по праву владельца кузницы (на него была оформлена купчая) стал за главного. – Такое сотворить – под конец, когда ничего более нам не останется…

На том и порешили. Но тут же набросились на колдунью:

– Карга вонючая, обессилела, а серебро захапала! Не изведешь скоро Рюрика, я тебя в горне зажарю! – наседал на Листаву кузнец.

– Молчи, огнепоклонник, каленым железом пропахший!.. Я скорее тебе морду поверну на спину… – И ведьма начинала что-то сыпать на уголья.

Не на шутку пугался Олаф, выгонял старуху из кузницы.

Так пока проходили у заговорщиков дни.

И Водима Храброго стало беспокоить, что дни проходили, а толку никакого не было. Поэтому позвал как-то к себе Кастора и сказал ему:

– Поезжай в Новгород да передай отцу и Олафу… Если отравить или убить Рюрика не удается, пусть входят в сношения с волхвами и старостами… Пусть чернь поднимают… Лишь только это свершится, я с дружиной там буду незамедлительно.

Снова поехал Кастор в вольный город. Подъезжая к нему, погрузился в думы: «Как бы сия история ни окончилась: в пользу ли “морского короля” или Рюрика, – нам, грекам, все едино будет… Может быть, Водим и даст горсть-другую серебра из своего сундука, но кружку пенного пива вряд ли поднесет… Ему мы нужны как рабы-строители. На мой же умишко так победа новгородского князя для нас с отцом куда выгодней!.. Если же и останемся в звании рабов, то заживем в Гардарике словно вольные люди. Я даже жениться смогу. Дети мои, а значит, внуки отца, скрасят ему на чужбине последние годы… В неволе же у норманнов мне, понятное дело, жену и детей иметь не позволят. Вот и гляди, что лучше… Передам Олафу повеление Водима Храброго, а с отцом поделюсь этими мыслями. А там посмотрим…» – решил Кастор.


Новгородский верховный жрец Сережень лохматый, аки пест бурый. Но макушка на его голове гладко выбрита ножевым лезвием, выкованным в киевском Родене[48] и закаленным по-особому – в туше живой жирной свиньи. Мочку правого уха волхва оттягивала тяжелая серебряная серьга.

Сережень резал на буковых дощечках историю русов от Богумира, при котором создавались роды в Семиречье, еще до исхода их к Карпатским горам за тысячу триста лет до Германериха… И вот теперь уже надо отдавать дань сегодняшней поре, когда пришел в Новгород Рюрик.

Тонкие стружки с дощечки завивались колечкам и спадали меж колен волхва на сосновые доски пола, и под острым стило[49] оживало время.

«И вот дымы, воздымаясь, текут к небу. И это означает скорбь великую для отцов, детей и матерей наших, – резал Сережень. – И это означает – пришлем время борьбы. И мы не смеем говорить о других делах, а только об этом…»

Верховный жрец вздохнул тяжко, кривыми узловатыми пальцами захватил висевший за плечом на стене корец[50], зачерпнул в бадье воды, выпил и снова принялся за дощечки.

«Чужие князья, которые не князья, силу хотят похитить, овладев нами… И стало так, когда пришел – Рюрик. И не должны мы поддаваться ему… Отвадим Рюрика от земель наших, прогоним его с глаз долой туда, откуда пришел…»

Сережень дорезал сие, встал, отряхивая стружки, и тут услышал стук кованым железным кольцом в дверь. Скинул с петли крючок, открыл. Перед волхвом возник староста Кузнечного конца Скрынь, невысокий, с блудливыми, чуть навыкате светлыми глазами, опушенными белесыми ресницами, с носиком тонким и длинным.

Скрынь припал лбом к рукам верховного жреца, не поднимая головы, тихо промолвил:

– Норманны, коих я пустил в город, просят принять их, Сережень. Дозволь?

– О чем с ними разговор будет?

– О Рюрике.

– Тогда пусть заходят.

В дом к волхву зашли Олаф-кузнец, грек Афарей скальд Рюне. Кузнец пожелал от себя лично и от имени Водима Храброго долгих лет жизни и здоровья Сереженю и поставил на стол кожаный мешочек, туго набитый монетами. Жрец ослабил на рыльце мешочка ремешок, убедился в содержимом, не скрывая радости, поблагодарил щедрых гостей и в ответ поинтересовался также здоровьем двоюродного брата Рюрика.

– Слава Одину, здоров, как бык, только недоволен тем, в каком положении оказался после похода на Эйрин… Рюне, – обратился Олаф к скальду, – спой верховному и мудрому жрецу всесильного бога Перуна несколько вис, в которых говорится о нашем трудном путешествии на ледяной остров…

Даже староста улицы, где жили одни кузнецы и где поселились норманны Водима, отметил, как подействовали льстивые слова Олафа на волхва: у того еще пуще загорелись глаза и, казалось, еще ярче заблестела лысина.

– Только храбрый Водим и его отважные воины могли совершить такой нелегкий поход, – проговорил Сережень после пения скальда. – Слава вам! Но думаю, сии смельчаки зашли ко мне, занятому нарезанием истории, не потому, чтобы всего лишь поведать об этом…

– Кто нарезает историю, тот может и творить ее, – вставил и свое слово грек.

– Не совсем так, – ответил по-гречески верховный жрец. – Способствовать ее творению – это, пожалуй, в моих силах…

И сказанное по-гречески повторил по-норвежски. Тому, что волхв знал их язык, варяги очень обрадовались. Беседа полилась непринужденнее и веселее, в конце ее верховный жрец заверил норманнов в своем содействии поднять новгородскую чернь против Рюрика, который каждодневно попирает права кумирне служителей и народного веча. В свою очередь, Олаф поручился, что если придет к власти Водим, то эти права он расширит… Довольные друг другом норманны и Сережень разошлись, лишь у Афарея осталось в душе чувство неудовлетворенности.

«У них-то дела сладились, а вот у нас с сыном… Прав Кастор: сядет на стол “морской король”, особые права, может быть, и даст волхвам… Но простому народу, думаю, вряд ли… И наше рабское положение то же вряд ли изменит…» – пробираясь скрытно в свою кузню от жилища верховного жреца, размышлял строитель из Византии.

Городские дома уже окутались тьмою, на небе проклюнулись первые звезды и пока одинокими маякам светились во вселенском просторе. Защемило на сердце у грека, уже много лет не бывавшего на родине.

Оказавшись в кузнице и не обнаружив старуху ведьму, Олаф вскричал:

– Торстейн, куда подевалась колдунья?

– Не пугайся. Я ее запер в ларь с углем. Сидит в нем, как крыса. И верещит… Слышишь?

Из большого деревянного ящика, где хранился уголь для горна, доносилось тихое поскуливание.

– Зачем ты ее туда посадил?

– Да порывалась, вонючка, куда-то удрать, я ее и затолкал в уголь.

– Хорошо, вынимай…

На свет извлекли Листаву, еще пуще раскосматившуюся, покрытую с ног до головы угольной пылью лишь блистали ненавистью ее глаза да раздавались изо рта шипящие змеиные звуки.

– Вот что, старая, – обратился к ней грозно кузнец. – Даем еще три дня. Если за это время ты снова ничего не сделаешь, мы тебя задушим, а труп бросим в горновой огонь. Чтоб следов не осталось… Поняла?

– Поняла… – сквозь стиснутые клыки выцедила колдунья, но по ее разгневанному лицу было видно, что слова Олафа мало на нее подействовали.

– Торстейн, ты при ней будешь находиться неотлучно, и, если она опять соберется улизнуть, убей!

– Это мы разом! – осклабился тот.

Ничего особенного в том, что на этот раз произошло с ведьмой, Афарей не усмотрел: за колдуньей и раньше следили, и кузнец однажды обещал ей предсмертные муки и самую ужасную кончину… Насторожило грека другое: после того, как Олаф заручился поддержкой верховного жреца и уличного старосты, услуги Листавы больше могут не понадобиться, потому как они вообще не приносят никаких плодов.

«Теперь же норманны точно избавятся от колдуньи, а без ее показаний нам не поверят, если я и мой сын захотим выдать Рюрику Олафа и его дружков… Следовательно, сделать сие нужно, пока жива Листана…» – решил Афарей.

На спальном ложе он поведал об этом Кастору. Тот согласился с отцом и с наступлением утра незаметно ушел из кузницы и бросился искать Кевкамена. На него теперь была надежда.

«Как соотечественник, как брат по Христовой вере, он поймет, а потом или сам расскажет обо всем князю, или сочтет нужным представить меня Рюрику…» – раздумывал Кастор, шагая к Волхову.

Вот только перейти мост через реку, миновать Гостиные дворы, а там уж рядом и княжий терем. И, о счастье! Возле крепостных ворот он увидел Кевкамена. Кинулся ему навстречу, расставив для объятий руки, но тут же упал плашмя на деревянный настил лицом вниз.

Кевкамен подбежал к своему земляку, обнаружил торчащую из его спины стрелу, осторожно повернул Кастора на бок. Тот открыл глаза и перед тем, как сомкнуть их навеки, успел поведать обо всем, что хотел…

Кевкамен бросился к Рюрику. Князь выслушал грека и немедля выслал дружинников на Кузнечную улицу. В кузне нашли убитых Афарея и колдунью. А норманны сбежали… Затем дружинники князя отыскали Сереженя и Скрыня и заключили их под стражу.

А Олаф-кузнец е друзьями, улепетывая в Старую Ладогу, радовался своему предвидению: он почему-то не доверял грекам, вот рабам-пиктам – да: может, они были близки ему по духу, хотя и язычники… А те иной веры, с глазами, в которых полыхал огонь и, скорее всего, это был огонь ненависти. Олафу повезло: он подслушал, о чем шептались перед сном Афарей и Кастор, – и рано утром он тоже незаметно выскользнул следом за молодым греком, захватив лук и стрелы. И когда, миновав мост, Кастор направился к княжьему терему, то у кузнеца больше не осталось никаких сомнений в том, что грек ринулся доносить. Спрятавшись за дом, Олаф выпустил в спину Кастор стрелу.

«Как ответить мне Водиму?.. Узнал ли Рюрик, что конунг послал нас отравить его?.. Ведьма и Афарей мертвы… Успел ли что-нибудь сообщить смертельно раненный Кастор?.. – такие вопросы волновали Олафа перед встречей с грозным «морским королем. – Скажу, что будет лучше, если предположит худшее и, исходя из этого, выработать свои дальнейшие действия… Даже если Рюрику все стало известно, то сейчас он не пойдет с дружиной на своего брата ведь Водим – родетвенник норвежского короля, дочь которого просит в жены новгородский князь. Уже отправлено за невестой свадебное судно. И в такой момент Рюрик побоится трогать Храброго… А потом – посмотрим! Лихо заложить киль, а кокору[51] и добрые люди вставят… Или еще так говорят: «Концы рубить – снасти изводить, а все концам быть!» Вот про все это и поведаю Водиму. Авось конунг и не прогневается…


В Перынской роще возле Ильмень-озера объявился странный кудесник: он редко ходил по земле, а все больше лазил по веткам деревьев, на них, устроившись на ночь поудобнее среди густой листвы, и спал. Звали его тоже странным для славянина именем – Кнах; только один раз в день после пабедья спускался Кнах вниз на поляну, и тогда шли к нему люди погадать о своей судьбе и судьбе близких.

Кнах и впрямь не был похож на славянина: черен лицом, изрытым оспой, с усами ниже подбородка и спускающейся с макушки черной косой шамана.

Умила, мать Рюрика, извелась, бедная, дожидаясь свадебного поезда из Скандинавии. Отослали его еще зимой. Уже давно невестка должна быть в Новгороде.

– Сынок, вели старшому дружины привезти из Перынской рощи кудесника. Пусть погадает на твою и мою судьбу и судьбу невестки, твоей жены будущей. Болит сердце… Тревожусь, что развелось вокруг Нова-города после того, как ты казнил волхва Сереженя и старосту, великое множество разбойных людей. Да и Водим не успокаивается. Подзуживает татей и чернь, против тебя их воротит.

– Повинился он передо мной снова, матушка, простил я его покуда… Сейчас что-то сделать с ним не могу. Подожду приезда Ефанды. Твоя воля – пошлю за кудесником, а старшого я все-таки отряжу с надежными воями навстречу Ефанде… Я так думаю.

– Ты князь, ты и думай, – согласилась Умила и радостно взглянула на сына.

Когда Рюрику рассказали, что собой представляет кудесник из Перынской рощи, князь сразу подумал: «Какой-нибудь дурка», – но все равно послал за ним, чтоб не огорчать мать.

Привезли Кнаха. Ему бы на княжьем подворье припасть в первую очередь к ногам Умилы, а он, глазами примерившись к деревьям, росшим неподалеку, выбрал одно и – шасть на него! Как кошка, вскарабкался на самую вершину, схоронился в густой листве и затаился.

– Ты видишь его? – спросил один дружинник другого.

– Кажись, да… Черная коса виднеется…

– Может, его стрелой собьем?

– Да разве он груша?.. Если и ранишь легко, упадет и души лишится.

– У таких, как этот, есть ли душа-то?! – удивился молоденький отрок.

– Ладно, подождем, когда он жрать спустится. Тогда мы его к Умиле отволокнем. Вишь, обиделась она: сразу удалилась в терем.

– Обидишься… Хотела про судьбу узнать, а он, пакостник, на дерево залез.

– Судьба… – задумчиво промолвил умудренный жизненным опытом дружинник, который помнил еще не только, как прогоняли с острова Руген датчан, но и страшные минуты расправы над отцом Рюрика Годолюбом. – Можно ли угадать ее?.. Да и нужно ли?! Что же касается меня… Я бы не просил угадывать. Живу, как жил… О, Святовит! Слава твоим священным лесам и водам! А придет миг смертный, постараюсь встретить его достойно…

– Ты, старый, иди и поведай об этом Умиле. Может, она прикажет награду тебе какую-нибудь дать… – посоветовал его давний друг и соратник и добавил: – Оглоблей по башке…

Какой разговор происходил в тереме, им, конечно, было неведомо, но вдруг поступил приказ: как только спустится с дерева этот Кнах, отвести его снова в рощу, надавать тумаков и отпустить.

– Молодец, Умила! Правильно рассудила… – радовался старый дружинник. – Знал ее всегда как умную женщину. Не разочаровала она меня и на сей раз…

– Э-э, брат, какая ей в том прибыль – не разочаровала она тебя или разочаровала… Ты кто для нее? Холоп, одним словом… Хоть и заслуженный гридень[52]

– Нет, ты не прав! И не следует тебе при отроках сии слова произносить, – обозлился старый дружинник.

– Отроки… Да они больше твоего ныне ведают… Ладно, помолчим лучше да подождем, когда дурка с дерева станет слезать…

5

«Морской король», сидя на дубовой скамье, попивал из глиняной кружки мюсу[53]. Повар хорошо знал вкусы хозяина и специально делал для него это питье из козьего молока. «Думаю, что надо перехватить свадебное судно с красавицей Ефандой и взять ее в качестве заложницы… Тогда Рюрику я буду ставить свои условия, на которые он не посмеет не согласиться… Я сделаю это! – размышлял Водим, и глаза его, чуть прикрытые веками, жадно горели. – А там, как знать, может, возьму не только в качестве заложницы, но и наложницы, – засмеялся он. – Я ведь в мечтах уже обладал своей дальней родственницей, которая поразила меня совершенной красотой при одной-единственной встрече, как раз перед отъездом на остров Эйрин – в страну ледников и мрака, не принесшую мне счастья… Его в последнее время нет у меня постоянно… Княжество словен уплыло в руки младшего брата, ему должна достаться и Ефанда… Даже сварливый и разборчивый норвежский король не отказал ему в руке дочери. Хотя и понятно почему: Рюрик теперь князь, почти равный по званию королю, а я всего лишь сын ярла… Но клянусь Ванами и Азами[54], что я буду бороться за княжеский стол до конца! Пойду на все: на хитрость, обман, подлость… Доверчивый Рюрик снова поверил мне. А я опять нарушу слово и выхвачу из-под его носа невесту. А как стану вместо него князем, сделаю Ефанду женою… Норвежскому королю все едино, кто станет его зятем, лишь бы владел богатой словенской землей…»

– Эй, Олаф, Торстейн! – крикнул в раскрытую дверь Храбрый. – Идите ко мне, други мои… Будем решать.


…Дракарра «Медведь» отвалила от причала и двинулась вверх по Волхову. На ней кроме моряков находились дружинники Водима под начальством Торстейна; рано утром они громко, ударяя в щиты мечами, распрощались с добрыми и злыми духами озера Нево, а после пабедья были уже далеко от Старой Ладоги, где, пока выжидая, остался «морской король» с частью воинов и телохранителями.

Вода в реке мельтешила под лучами солнца серебряными бляшками; ветра не предвиделось, небо без туч раскинулось над головой, поэтому высокий береговой камыш с густыми метелками неподвижно стоял желтой стеной, за которой возвышались деревья, а за ними шли низменности и болота с осокой-ревуном, с мелкой ряской и пушистым войником. Попадались расположившиеся по обеим сторонам реки и земли, жирно удобренные волховским илом: на них росли сочные травы с хрящевато-ломкими стеблями конского щавеля. Виднелись участки пала в лесу; прогретые огнем и дополненные золой лесные поля щедро рожали и рожь, и усатый ячмень, и остистый овес…

Привлекали внимание норманнов, стоящих на палубе в низких, круглых, валяных шапках, на которые удобно надевать шлемы, и кольца из огромных валунов по краям полей, преграждавшие, по верованиям невских и ильменских словен, выход злым духам…

Весла дракарры туго и упрямо ударяли лопастями по воде, круто буруня ее, и судно быстро продвигалось вперед, покидая все это. Остался позади и карельский челн с сидящими в нем рыбаками, которые промышляли осетровую рыбу. Поймать таковую – это не значит снять с себя все заботы, – нужно еще умело распорядиться уловом: что засолить и завялить на зиму, а что поменять и продать на торгу, где собираются русы и финны, да и не забыть десятую часть выручки отложить для Новгорода.

Новгородская земля – обиталище многих народов: русское и славянское население составляли словены невские и ильменские, а также кривичи; финское – карелы, меря, весь, чудь, водь и другие племена со своими общинными ловищами – общественными охотничьими и рыбными угодьями. И каждый человек четко знал свое и не зарился на чужое. Это и удивляло норманнов, привыкших жить грабежами и набегами. И становилось чудно видеть такую добросовестность: оттого и звались, наверное, финские народы чудинами.

На это свойство характера чудинов и рассчитывал Водим, отправив к ним одновременно с отходом от берега дракарры «Медведь» Олафа во главе небольшого отряда склонять их на свою сторону. Каждое племя финнов хоронилось на берегу реки за деревянным тыном высотой в четыре человеческих роста. Снаружи шел ров с переброшенными через него мостками к воротам. Имелся внутри тына детинец на высоком месте с особым острогом-башней. Между рекой и тыном располагались причалы и маленькие пристани на сваях, сюда же были вытащены из воды дочерна осмоленные лодки и мелкие лодчонки-плоскодонки. Тут же сушились на шестах ловецкие сети рыбарей. Ходы к мосткам и реке, а также к шалашам мощены сосновыми кладями.

Завидев с башни норманнских вершников, страж заколотил билом в кожаный бубен, собирая весь. То было их селение. Мужики, хватая топоры, луки, ножи, высыпали к месту, где стояли вытесанные из камня священные фигуры Оленя и Волка. Бедно одетые, полуголодные, плохо вооруженные, они, столкнувшись лицом к лицу с отборными, в железных кольчугах конными воинами, пораженные, оторопели. Но никто не собирался их трогать. Наоборот, воины приветливо стали махать им шлемами, приглашая на доверительный разговор. Один из гостей на белом жеребце (это был Олаф) выехал вперед и поднял кверху правую руку, с запястья которой свисала золотая цепь. Через переводчика он обратился к толпе:

– Кто из вас вождь племени?

– Я, – вышел, опираясь на копье, лучше всех одетый человек, с густой копной волос на голове и более осмысленным взглядом серых глаз.

Олаф отомкнул от запястья цепь и кинул вождю:

– Держи! Это мой подарок тебе…

Собравшиеся переглянулись и радостно закивали.

– Мы не тронем вас и не будем мечом и огнем искать вашего повиновения, как это сделал год назад новгородский князь Рюрик, разорив ваши жилища, уведя в полон молодых и красивых мужей и жен и заставив выплачивать десятину… Так я говорю? – возвысив голос, спросил у веси кузнец.

– Истинно так! Раньше мы лишь делали жертвоприношения своим богам. Ныне все стало иначе…

В подать новгородскому князю теперь шла десятая часть всех доходов семьи – хлеба, меда, льняной пряжи и кудели, рыбы сушеной и соленой, мягкой пушнины, изделий из железа, полотна, дерева, кости. Для сбора десятины князем были назначены и оставлены здесь старшины. Одного из них, дом которого находился возле детинца, Олаф приказал доставить сюда. Старшину быстро приговорили к смерти, и вождь тут же пронзил его копьем.

– Теперь же у вас новый повелитель, справедливый и мудрый, норманн из Скандинавии. Он живет в Старой Ладоге и будет защищать ваши жизни, как жизни своих воинов. С этого дня все станет по-другому, – заверил кузнец, хотя и знал, что ничего по-другому не будет. Лишь бы заручиться поддержкой в борьбе за новгородский стол.

– Князь, – обратился вождь племени к Олафу.

Такое обращение очень понравилось кузнецу, но, оглянувшись на своих воинов, он громко поправил вождя:

– Князь – Водим Храбрый, запомните все! Я только начальник отряда.

– Дозволь мне, начальник, с другими финскими вождями выехать на Ольховый остров, что находится посреди истока Невы-реки, и вывести дозор, выставленный Рюриком, на тропу к жилищу Манна… Нам не нужны чужие, которых мы должны кормить, поить, поставлять им для утех своих дочерей… Издавна мы на этом острове охрану несли сами.

– А что это такое – «вывести на тропу к жилищу Манна»?.. – не поняв, переспросил переводчика Олаф.

– Значит, смерти предать. У чудинов дух смерти зовется Манна.

– Понимаю… И скажи вождю, что дозволяю… И больше того: мы пойдем с вами.

Отряд Олафа, усиленный местными воинами, двинулся к устью Невы-реки, как и предусмотрено было Водимом.

Существовали два пути возвращения посланного Рюриком за невестой свадебного судна: один – через Неву-реку, озеро Нево и вверх по Волхову; другой – из Варяжского моря по Западной Двине и Ловати через Ильмень-озеро. Какую дорогу для невесты выберут воеводы новгородские? А может, маршрут наметит сам брат Ефанды Одд? Кто знает… Поэтому Водим и учитывал оба маршрута: по одному выслал навстречу дракарру, по другому – отряд Олафа.


Если Олафом дело, как говорится, почти сделано, то Торстейну на дракарре еще только предстоит его совершить, и оно было куда сложнее – по многим обстоятельствам.

Во-первых, следовало приблизиться к Новгороду совсем незамеченными, иначе задуманное станет невыполнимым с самого начала. Во-вторых, по Волхову на виду Новгорода плыть нельзя, да и не дадут – захватят. Можно, конечно, поступить далее так: отправить назад судно и берегом, хоронясь, продолжать двигаться. Только это ничего не даст – пешими плывущее судно не захватишь!

Значит, перед Новгородом дракарру следует незаметно вытащить на берег, а затем на катках, а где и на плечах проволочь ее, обогнув столицу Руси Северной. А там уж снова незаметно спустить дракарру на воду.

Вдруг резко набежали на дотоле безоблачное небо тучи, и хлынул ливень! И шел он весь вечер, потом перестал», а ночью опять ударил с новой силой. Многое пришлось испытать норманнам Торстейна, но все они были, как на подбор, равны по мощи своему начальнику.

Нет худа без добра: тот же дождь дал норманнам возможность проволочь дракарру почти не прячась, что хоть как-то облегчило им их действия.

За ночь преодолев пять поприщ[55], которые лежат между Новгородом и Ильмень-озером, норманны в укромном месте рано утром подняли паруса, так как задул угонный ветер. А войдя в Ловать, воины Торстейна под покровом густых веток близко растущих к воде деревьев на веслах потихоньку стали подниматься к истоку. Ближе к сумеркам бросили якорь в том месте, где начала сужаться река, – здесь, недалеко от волока из Западной Двины в Ловать, хорошо укрывшись, следовало ждать возвращения из Скандинавии свадебного судна с Ефавдой и ее братом Оддом.


Как только заключили под стражу верховного жреца Сереженя, Рюрик повелел перевернуть все вверх дном в его жилище и найти часть дощечек, которые с дощечками других жрецов и должны были составить Велесову книгу. Князю доложили, что именно Сережень вырезает историю славян, повествующую о днях сегодняшних, то есть о времени правления его и киевских князей Аскольда и Дира. И Рюрику небезынтересно было узнать, как изображает верховный жрец это правление, хотя и ведал отчасти, что Сережень вообще всех князей называл людьми темными. Новгородский князь и сам, кстати, сообщил об этом в беседе с киевскими купцами. Но теперь Рюрика интересовали подробности.

О жизни славян, рассказанной жрецами, князю приходилось читать текст, правда, не в подлиннике, а сведенный с дощечек на бересту, и он мог его воспроизводить по памяти слово в слово.

Теперь же Рюрика постигло разочарование, когда гридни вернулись ни с чем, действительно перевернув все в жилище Сереженя вверх дном, но дощечек так и не обнаружив.

«Наверно, в них волхв называет нас не только “темными”, но как-нибудь и похлеще…» – подумал Рюрик.

Да, так оно и было. И приведенные ранее подлинные тексты Велесовой книги как раз говорили об этом.

Сереженя пытали, но добиться сведений о местонахождении его дощечек так и не смогли. Не сказав ничего, верховный жрец умер под топором ката, весь истерзанный в клочья[56].

Дощечки Сереженя не сгинули.

Верховный жрец сговорился со своим братом, что даст знать, если ему или дощечкам станет угрожать опасность. А такое предполагал: правда глаза колет даже простому человеку, а князьям тем паче.

Брат Сереженя раньше жил в селении с женой и детьми. Но напал черный мор, селение полностью вымерло; чтобы мор не распространялся дальше, дома и трупы сожгли, а единственный оставшийся в живых из всего селения брат волхва подался в лес. После смерти любимых горе навалилось на него тяжким грузом: видеть никого не хотел. Поселился один в бывшем шаманском шалаше, начал охотиться, рыбачить в протекающей неподалеку речушке и бортничать. Научился лазить по деревьям не хуже рыси, взял себе новое имя – Кнах.

И вот когда Сереженя заключили под стражу, Кнах проник в его жилище, разыскал в условленном месте захороненные дощечки и взял их с собой.

Казнь проходила в присутствии Кнаха; он видел изуродованное тело брата, благодарил его за то, что не выдал, и поклялся отомстить.

Изменил внешность, побрил голову, оставив на макушке расти лишь пучок волос. Вроде косы. Перебрался под видом кудесника-предсказателя в Перынскую рощу и стал подбивать разбойных людей против новгородского князя. Еще больше возненавидел его после того, как побывал на теремном дворе и не захотел встречаться с его матерью, для чего и засел на дереве, разыграв из себя дурака. А с такого и спросу никакого!..

А морочить голову людям умел: шутками, прибаутками, присловиями, заговорами, оберегами, чародейством, изурочиванием, – поражая знанием обычаев, обрядов, примет по солнцу и облакам, по луне и звездам, по дождю, по животным и птицам. Ведал он все это от отца – шамана у самоедов. И Сережень тоже познал от родителя много таинственного. Отец научил сыновей и грамоте. Вот Сережень и стал волхвом, а со временем – верховным жрецом Новгорода. Только судьба его ужасна… Однажды Кнах плясал с бубном из кожи летучей мыши в лесном шалаше, надев одежды, увешанные железными и медными фигурками рыб и животных, и узрел черную птицу, которая села у отверстия шалаша и предсказала жуткую смерть брата.

Много простых людей теперь приходило к Кнаху в Перынскую рощу. Шли в основном те, на ком был дурной сглаз: верили, что все их беды и неудачи от этого. Особенно опасались черных глаз. Эти глаза, считали, куда опаснее серых или голубых.

Жила в народе древняя вера в убийственную силу взгляда Василиска. Даже повстречаться с ним во сне – явная смерть. Представлял собой Василиск животное – видом дракон с крыльями и петушиной головой. А египтяне, к примеру, Василиска представляли ужасным крокодилом, быстро бегавшим как по воде, так и по суше. А если бы спросить о Василиске грека Кевкамена, христианина, он бы ответил, что знает о нем из одного псалма Давида, в котором и говорится о Василиске.

Хитрый Кнах, конечно, как мог снимал дурной сглаз, но в конце своего действа всегда добавлял:

– Многие беды от него, но еще они исходят и от нашего князя: люди стонут от податей.

– И то верно… – соглашался человек, задумавшись.

А тут еще там, где обычно собирались купцы и людины, – возле Гостиных дворов, на капищах Перуна (около моста через Волхов и на берегу Ильмень-озера) – всегда оказывался какой-нибудь жрец и потихоньку начинал заводить речь о новых порядках князя, якобы идущих вразрез с жизненными интересами словен новгородских. И будто невзначай вспоминал о брате Рюрика, проживающем в Старой Ладоге, у которого бесстыдно отобрали стол, и добавлял:

– Водим-то старше Рюрика, у него и все права на княжество… Да, сказывают, и поумнее он!

Кто сказывает и так ли сказывает – неважно, лишь бы поглубже внедрить в души людские чувство отвращения к нынешнему князю.

Кнах радовался и говорил тем жрецам, которые знали, кто он такой:

– Душа моего несправедливо казненного брата смотрит с небес довольная и видит, что мы не сидим сложа руки. Мы отомстим за него!

Боясь, что его кто-то может все-таки выдать и он разделит судьбу Сереженя, Кнах отдал буковые дощечки, рассказывающие о событиях в Руси Северной и Киевской накануне 864 года[57], на хранение волхвам.

Но перед тем, как расстаться с ними навсегда, брат верховного жреца взял одну дощечку и прочитал в конце ее: «Трава зеленая – это знак божеский. Мы должны собирать ее в сосуд для осуривания[58], дабы на собраниях наших воспевать богов в мерцающем небе и отцу нашему Даждьбогу жертву творить. А она в Ирии уже священна во сто крат».

Кнах повертел в руках дощечку, вздохнул, прочитав далее предупреждение брата: «Но беда идет на Русь… Греки хотят окрестить нас, чтобы стричь с нас дань, подобно пастырям, стекающимся в Скифию.

Не позволяйте волкам похищать агнцев, которые суть дети Солнца!»


После сильной бури, налетевшей в Северном море, свадебное новгородское судно бросило якорь в проливе, разделяющем норвежскую и датскую земли. Когда рассвело, Ефанда увидела из квадратного окна скалистый берег датчан и стоявший на нем, обмазанный белой глиной маяк, представлявший собой круглую башню, на ровной площадке которой жгли костер; сейчас его только что потушили, и дым увядающей грязно-синей струей уходил в небо.

Дверь без стука распахнулась, и вошел брат невесты Одд.

– Как чувствуешь себя после бури, сестра? – спросил он, оглядывая Ефанду с ног до головы.

– Братец, я же дочь морских королей, а прошедшая буря разве что расплескала пиво из кружки… – бодро ответила королевна и засмеялась.

Одд, правда, заметил под ее глазами темные круги, но остался доволен внешним видом сестры: как всегда, серые большие глаза, опушенные длинными ресницами, излучали холодный, но ясный свет, в котором отражался ее ум, несмотря на то, что она, по сути, была еще девочкой. Кожа на высоком лбу и щеках без признаков всякой округлости была ровно-матовой: она оставалась без румянца, даже если Ефанда слишком волновалась. Но королевна с детства умела скрывать обуревавшие ее чувства, только зрачки становились чуть шире, а губы, слегка выпуклые, еще больше пунцовели.

Кто-то из придворных сравнил ее красоту с красотой мраморной Афродиты, подаренной отцу Ефанды послами из Италии. Хотя не всякий мог согласиться с таким сравнением: если иметь в виду внешнее сходство – холодно-надменное, то да, но Ефанда обладала богатым внутренним миром и пылким воображением, наверное, поэтому без всяких слез и колебаний согласилась ехать в страну язычников в надежде полюбить и обуздать дикую натуру прекрасного славянина, каким ей представлялся Рюрик.

Удостоверившись, что прошедшая буря на самочувствие сестры особо не повлияла, Одд вышел наверх. По своим размерам новгородское судно превосходило любую варяжскую дракарру в полтора раза. Оно было построено еще Гостомыслом, но в отличие от обычных лодей было палубное и предназначалось для дальних походов по северным морям. На судне, таким образом, места хватало всем: и дружинникам Одда, и новгородским ратникам, и морякам. Сейчас большая их часть занимала всю нижнюю палубу, другая располагалась в кормовых и носовых трюмах; и все они без исключения, по очереди, когда не случалось попутного ветра, сидели на веслах, заменяя уставших. Как варяги, так и славяне пленников и рабов в качестве гребцов на судах не использовали. Арабы тоже имели на карабах[59] своих гребцов – считали, что невольники в критических ситуациях могут подвести, как неоднократно происходило на византийских хеландиях. Пленные или рабы могли, скажем, если им это нужно было, притвориться усталыми и не подчиниться надсмотрщикам, невзирая на их грозные бичи.

В это нелегкое путешествие к норвежскому конунгу Рюрик послал двух своих лучших мужей – Крутояра и Венда, которые свободно изъяснялись по-норвежски. Одд нашел их в передней части судна разговаривающими с кормчим. Выяснилось, что они обсуждали путь дальнейшего возвращения не через Неву-реку и Волхов, предполагая там засаду Водима Храброго, а через Западную Двину и Ловать – путь трудный, но, с их точки зрения, более безопасный. Услышав о Водиме да еще с приставкой Храбрый, Одд поморщился, как от зубной боли. Своего дальнего родственника он не только не любил, но не выносил даже краткого общения с ним: наглый, самоуверенный, хвастливо выставляющий напоказ свои мнимые достоинства, Водим не так давно, перед провалившимся походом в Исландию, виделся с Ефандой и восхищался ее красотой…

Одд взглянул на берег датчан, вспомнил, как они завоевали остров Руген, откуда родом Рюрик, и как он изгнал их оттуда. Молодец князь! Отомстил Готфриду за смерть своего отца! А датчане такие же, как Водим, фанфароны, если говорить на языке жителей Франции – страны, совсем недавно входившей в Beликую империю Карла Великого, теперь же раздробленной, потерявшей былую славу и ставшей легкой добычей для не ведающих страха, отважных сынов Скандинавии.

А Рюрик – сокол; еще не видя его, Одд заочно воспылал к нему братскбй любовью, как когда-то к жившему на севере Норвегии потомку вождя Альфиду.

Одд находился тогда в том возрасте, когда ему предстояло пройти испытание морем, а Альфид, несмотря на молодость, уже носил титул «морского ярла». Норвежский король и доверил ему своего сына.

В представлении семнадцатилетнего юноши Альфид рисовался красавцем богатырем, и Одд также заочно полюбил его как брата. А при встрече Альфид оказался невысоким и стройным, всего-то старше королевича на четыре года.

Когда загружался корабль Альфида, Одд не раз бывал на причале и все воображал, как он отправится в морское путешествие, полное приключений. И вспоминал вису из саги:

Я сяду на лихого скакуна.

Меня помчит он в голубые дали.

Холмы, леса – они не для меня,

Я полюбил изменчивое море.

И наконец-то они сели «на лихого скакуна» и поехали на восток, и шли так четыре дня, а после, когда подул северный ветер, повернули на юг и в середине пятого дня увидели устье широкой реки, где оказалось множество китов мелкой породы. Потом они плыли еще один день вверх по этой реке. И хотя там дули свирепые ветры, викинги Альфида нашли людей, которые ютились в жилищах, сложенных из глыб льда.

Эти люди называли себя бьярмами[60]. Они низкорослы, широкоскулы, кожа на лицах у них коричневая, волосы на голове длинные, заплетенные в косички.

Норманны потребовали с них подать, и бьярмы принесли китовый и тюлений жир, ремни, рыбий зуб, кожи выдры и медведя, птичьи перья, привели живых оленей. И много чего другого бьярмам предстояло отдать. Надо было кому-то оставаться у них на целый год, пока все не будет выплачено, и Альфид ссадил на берег Одда. Живя в жилище изо льда, королевич потерял здесь свою невинность: по приказанию вождя, в соответствии с племенными правилами гостеприимства, к Одду на ночь приводили все новых и новых молодых женщин, а также невест, которых после него передавали в дом, куда переходили жить на время свадьбы лучшие мужчины племени во главе с вождем. Они не отпускали невесту, также по очереди с ней сожительствуя, до тех пор, пока жених не выкупал ее.

От почти беспрерывных половых сношений у Одда начали быстро расти борода и грубеть голос. Когда через год пришел за ним корабль, Альфид еле узнал в широкоплечем высоком бородатом мужчине с голосом кормчего ранее робкого семнадцатилетнего юношу.

Воспоминания далеко увели Одда, и он возвратился в настоящее лишь тогда, когда стали выбирать из воды якорь, чтобы взяться за весла. На море после бури установилось затишье. Только когда судно прошло с десяток миль, подул ветер, вначале легкий и ласковый, – хивок, потом посильнее, и капитан велел поднять паруса.

Судно ходко побежало по небольшим волнам на юг.


Еще и солнце не поднялось, а лесорубы, плотники, землекопы и кузнецы уже начали по приказанию Рюрика возводить второй ряд тына вокруг теремного двора. Первую загороду в два человеческих роста они сделали, когда сын Годолюба уехал с дружиной на завоевание Изборска, оставив мать одну в тереме. И тогда, чтобы обезопасить ее и княжеский двор, строители также вставали ни свет ни заря, а ложились с первыми звездами. Лесорубы пилили в бору прямые деревья, плотники превращали их в бревна, заостряя с одной стороны; землекопы, выкопав ямы, опускали бревна тупыми концами, засыпали землей и трамбовали; кузнецы крепили тынный частокол железными скобами.

Несмотря на то что бывшему правителю Гостомыслу сами жрецы подсказали пригласить на новгородский стол княжича с острова Руген и народное вече в этом их поддержало, Рюрик постоянно чувствовал отсутствие близости между собой и великим Нова-городом. Вначале его смешила сия непоследовательность. «В конце концов не сам же я заявился к вам!..» – начал сердиться он, а когда завоевал Изборск и часть северных финских племен, стал думать, что все переменится, образумятся новгородцы. Да не тут-то было! «Вот увалы твердозадые, лешаки!» – ругался про себя Рюрик. Злило поведение самих жрецов: ну да ладно, чернь есть чернь, а эти-то?.. Но чутье подсказывало волхвам с самого первого дня появления Рюрика в Новгороде – с этим мужем еще придется им столкнуться на узкой тропке, хотя пока никаких поводов к этому он вроде бы не давал. Все больше негодовал: «Перечить мне! Так я вам рога-то посшибаю!» – и объявил себя… князем! И не могло быть иначе, ибо в жилах Рюрика текла кровь не только упрямых Годолюбов, но и гордых Славенов… Власть укоротил и волхвам, и народному вечу. Особенно недовольными оказались уличные старосты и их помощники – подстаросты.


Рюрик проснулся с первым тюканьем плотницкого топора, подошел к окну и воззрился на Волхов. По нему сновали рыбацкие весельные челноки и учаны с косыми на вращающейся мачте парусами, перевозившие людей и грузы. Казалось, что движение не прекращалось и ночью… Узкий мост через реку в страдную пору уже не давал возможности переправлять всех желающих с одного берега на другой – по указу посадника через него шли только подводы, груженные доверху и запряженные волами или меринами-тяжеловесами.

Ухмыляясь трещинами вокруг выдолбленного в дереве рта, смотрел на эту рассветную суету и всесильный Перун, окруженный шестью кострами, на два меньше, нежели на киевском капище.

Рюрик быстро отошел от окошка, вдруг почувствовав на себе пристально-жгучий взгляд молодого жреца. Хотя жрец находился на значительном удалений от терема, но его взгляд, полный злобы, прошелся по лицу князя режущим лезвием осоки: Рюрик даже невольно потер лоб и переносицу пальцами левой руки. Велел узнать, как зовут молодого волхва. Усмехнулся, услышав не менее странное, чем у придурника из Перынской рощи, имя – Клям.

Кнах, Клям… Словно выдохнутые звуки болотной трясины под ногами, обутыми в сапоги из телячьей кожи. Подумав так, Рюрик забеспокоился о свадебном судне: «Что-то нет его давно, и от княжьего мужа Соснеца, высланного с отрядом встречать судно, тоже пока нет никаких вестей…»

Вставал с постели князь – на ногах уже находился и старший над рындами. В любое время суток… Князь спросил его, не было ли ночью гонца.

– Не было, – последовал короткий ответ.


Соснец со своим отрядом встретил свадебное судно на волоке от Западной Двины, помог в перетаскивании корабля посуху и послал, как и было велено, гонца. Но его перехватили норманны, затаившиеся в засаде, и теперь уже точно знали, что невеста Рюрике плывет по Ловати. Промах Соснеца, мужа, казалось бы, многомудрого в ратных делах, состоял в том, что он с людьми пересел на борт, посчитав, что если и обнаружатся на берегу враги, то плывущему по реке кораблю не причинят никакого вреда. А то, что они проведут корабль, минуя незаметно Новгород, – такое и в мыслях у Соснеца не возникало. И когда свадебное судно новгородцев, обходя песчаную отмель, прижалось к берегу, ему наперерез из-за купы деревьев неожиданно выдвинулась дракарра; ее команда попрыгала на палубу новгородского судна. Завязался короткий бой, в котором перевес с самого начала был на стороне норманнов. Вот как по возвращении с добычей в Старую Ладогу пел в своей саге Рюне повелителю Водиму Храброму:

Медведь и бык сошлись на водной глади,

Сочилась кровь у них из тяжких ран.

Летели стрелы тучами, мечи звенели…

Но бык упал, уйдя на дно. Медведь взял верх.

Когда забрезжил день, чернела на воде

Глубокая воронка…

От людей, приходящих в Священную рощу, Кнах сведал, что двоюродный брат Рюрика захватил в полон его невесту и ее брата: теперь произойдет война неминучая, и в этой войне князь в случае своей победы жрецов в живых не оставит. Но не это беспокоило Кнаха. Велесова книга! Вот о чем надо позаботиться! В память Сереженя и для правды Истории все буковые дощечки, а не только те, которые передал ему брат, нужно сохранить. «На кого можно возложить обязанность по их спасению? За мной Рюрик устроил слежку, хотя и придурником считает. Но будто чувствует, что я имею прямое отношение к этим дощечкам. Надо найти того, кто менее подозрителен. И кто помоложе… И тут на сей счет есть у меня одна задумка…»

Кнах отправился к жрецам, нашел верховного, назначенного недавно Советом волхвов.

– Брянц, ты знаешь, что Велесовой книге угрожает серьезная опасность?

– Да, знаю.

– Мы должны уберечь книгу… Совету волхвои следует самому молодому жрецу, способному к деторождению, дать разрешение на женитьбу. Тогда он откажется от кумирнеслужения и уедет отсюда тайно с буковыми дощечками, а позже передаст их своим детям. А им надо хранить Велесову книгу как зеницу ока. Иначе стрелы сына Перуна Стрибога испепелят весь их род.

– Больше того, Сварга синяя никогда не примет их души, и они всегда будут носиться между земле и небом в вечной темноте, пронизаемой вспышкам молний, и среди шума дождя, – добавил верховный жрец Брянц.

– Кто самый молодой из жрецов? – спросил Кнах.

– Клям… Он, скорее всего, и подошел бы нам, но вчера рано утром один из рынд князя почему-то интересовался его именем…

– Поэтому сегодня надо собрать Совет волхвов и освободить Кляма от клятвы безбрачия, данной Перуну.

– Но Клям также давал клятвы священным рощам, озерам и рекам.

– Брянц, сними с него и эти клятвы. Ты знаешь, как это сделать!

Кнах, будучи родным братом Сереженя, пользовавшегося при жизни огромным влиянием у народа на всем протяжении земли Новгородской от истока Ловати до владений бьярмов, позволял себе так разговаривать с только что выбранным верховным жрецом. Тем более что дело касалось самого важного. И тут уж не до неукоснительного соблюдения установленного порядка поведения и форм обхождения.

Брянц с кудесником Перыни согласился сразу. Состоялся Совет волхвов. Кляма выбрали с общего позволения на роль спасителя Велесовой книги, и вскоре он уже находился далеко от Новгорода с мешком за плечами, наполненным буковыми дощечками. Потом он женился, у него родился сын, и Клям назвал его Богумилом, которому и суждено было спасти Велесову книгу. Конечно, сын молодого жреца, ставший затем сам жрецом, мил Богу оказался…

Непредсказуем русский народ! Вроде совсем недавно он хотел отрубить голову князю топором или расколоть ее дубиной, а проведав, что Водим похитил его невесту, тут же встал на сторону Рюрика.

– Негоже!.. Водим нарушил наши священные обычаи, – говорили одни.

– Что ему наши обычаи?! – возмущались другие. – Он из норманнов, у них обычаи иные…

– А Рюрик-то все-таки наших кровей!.. По матери – из рода Славена… – вторили третьи.

Тем не менее в Новгороде все же беспорядки учинились.

Началось с того, что дочь десятского из дружины Рюрика, прибывшего вместе с ним с острова, рано поутру зачерпнула деревянной бадейкой воду для питья из Волхова недалеко от кумирни Перуна. Ладно бы незаметно и как можно быстрее пронести эту воду к себе во двор, ан нет, шла мимо жрецов степенно, неся на оголенных плечах коромысло и поигрывая бедрами; кумирнеслужители знали, что дочь десятского – вдова и пользуется в Новгороде дурной славой.

Верховный жрец, узрев ее, бесстыжую, с наполненными до краев бадейками, повелел остановить молодицу и воду вылить. Так сделали, напомнив, что только девственницы могут черпать воду рано поутру из озер и рек новгородских. Жаром обдало лицо дочери дружинника, она не стерпела обиды да и треснула по спине коромыслом одного из посланных к ней верховным жрецом. Но это уж слишком!.. Подбежали другие волхвы, вознамерились связать вдовицу и бросить в подвал, в котором хранился у жрецов уголь, но на радость ли или на горе рядом оказался отец молодицы со своим десятком. Дочь свою он отбил, а жрецов велел поколотить. Не сильно, правда… Но пока шло сие поколачивание, верховный жрец кликнул старосту близко находящегося Гончарного конца. Гончары, вооружившись кто чем мог, бросились к кумирне и сразились с людьми десятского. Дружининки, зарубив мечами трех ремесленников, с захваченной молодицей все же пробились к высокому тыну теремного двора и заперлись там.

Рюрик, узнав об этом, пришел в ярость: приказал десятского устранить, а молодицу запереть в холодный темный чулан. А что князь мог с ней сделать? Сам не единожды разделял с красавицей-вдовушкой любовные утехи.

Новгородцы же, собравшись у тына, не унимались, начали требовать выдачи на расправу десятского, его бойцов и молодицу. А не то грозились поджечь княжеские склады возле Гостиного двора.

Рюрик пожалел, что рядом нет отпущенных со свадебным судном мужей Крутояра и Венда. Подозвал старшого дружины, дядю по отцу, сивоусого, с глазами разного цвета Ветрана.

– Возьми на память тех, кто блажит о сожжении складов.

– Возьму, но думаю, племянничек, послать к Гостиному двору дополнительную охрану. Эти мерзавцы, если кинутся туда, не токмо сожгут наши склады, но начнут грабить там все подряд. Считай, рассорят Новгород со всеми заморскими гостями…

Князь согласился с родственником, и Ветран отослал часть дружины, которая выехала к Гостиному двору через задние ворота. Но тут пробились с его внешней стороны три дружинника без шлемов, мечей, в одежде, изодранной толпой в клочья, и доложили, что на подмогу гончарам подошли ковали, похватавшие из кузниц выкованное ими оружие, некоторые в кольчугах.

– Может, вынестись на конях да и разогнать толпу? – предложил все тот же сивоусый Ветран.

Рюрик потеребил рукой крутой подбородок.

– Да это уже не толпа, дядя, а вооруженный народ. С ним, если что, уже нужно сражаться. Погодим… А пошли-ка ты втайне за посадником. Да… Лучше сам привези его сюда. Через задние аль боковые ворота, пока они свободны.

Толпа начала наседать со стороны Волхова, часть ремесленников кинулась ко двору одного богатого купца – грабить… На подворье заголосили бабы, закудахтали куры, загоготали гуси, выпущенные из клетей, стали носиться по двору, завизжали освобожденные из хлева свиньи; люди, вооруженные дубьем и самодельными ножами, в основном нищета, ловили живность, вспарывали животы домашним животным и скручивали головы птицам. Тут же развели костры, начали жарить мясо и, разграбив медуши, опустошать одну за другой баклаги с крепкими напитками, обливая грудь и животы.

– Слава Перуну, что чернь хмельное льет, – это лучше, нежели бы кровь проливала… – произнесла мать Рюрика Умила, оказавшаяся на заборной стене, куда взошел сам князь.

Рюрик вздрогнул:

– Матушка, ты зачем здесь?

– Ничего, я рядом с тобой побуду. Может, совет какой дам…

– Нет-нет, вон у толпы уже откуда-то луки со стрелами появились… Начнут стрелять.

И впрямь, стрела со свистом пролетела мимо, с коротким тупым стуком впилась железным наконечником в козырек навеса, и на головы Умилы и ее сына посыпалась древесная труха. Один из рынд натянул было тетиву своего лука, но князь остановил молодца:

– Не отвечать!

– Княже, но они ведь могли попасть в твою матушку…

– Молчи! – снова резко прикрикнул на него Рюрик».

Воин прикусил от обиды губу.

Князь еле уговорил мать спуститься вниз, ссылаясь на то, что она своим присутствием увеличивает среди его бойцов опасения за ее жизнь. С гордостью подумал: «Бесстрашная!.. Она вела себя так и тогда, когда я отбивал у Готфрида-датского Аркону…»

Еще несколько стрел впились в навес. Дружинники опять вопросительно взглянули на своего господина: какие будут приказания?.. Но князь пока не отдавал их, храня молчание. «Нельзя сейчас предпринимать никаких ответных действий. Надо подождать! Кому-то, жрецам например, очередное кровопролитие было бы на руку…»

А дело принимало плохой оборот: подожгли купеческий дом, и он ярко заполыхал, видимо, облитый смолой из бочки, вынутой из подвала. Возник сильный пожар и у Гостиных дворов, чуть позже – в Перынской роще. Там, вероятно, организовал его брат казнённого Сереженя Кнах.

«О беспорядках в Новгороде уже скоро будет известно Водиму, и он со своей дружиной наверняка двинется сюда, – предположил Рюрик. – Хорошо, что я, узнав о похищении им Ефанды и ее брата Одда, послал в Старую Ладогу тайного гонца… Как только “морской конунг” тронется с места, гонец даст знать мне. Или сам прискачет, или как-то сообщит иначе. Крутояр и Венд помогут ему в этом. А может быть, сами что-нибудь предпримут… Смотреть за пленниками Водим прикажет, конечно, во все глаза. Только глаза-то не всегда прямо глядят, а иногда криво тоже…»

Так мыслил Рюрик, надеясь на что-то. Вот и за посадником послал дядьку Ветрана. В конце концов начавшееся со смуты выяснение отношений между новгородцами и князем надо выносить на всенародное вече, иначе все это закончится сплошными пожарами и кровавой резней.

«Странная штука происходит между людьми… Если гордыня обуяет их, то они ни за что не уступят друг другу, не захотят помириться – не смогут. И тогда вклинивается третья сторона, которая будет раздувать травлю между первыми и вторыми до тех пор, пока не созреют сочные плоды, взращенные этой войной. А когда созреют, то легко упадут в руки тех, кто и пальцем не пошевелил в драке. Одни и другие низвергнутся на землю, а третьи восторжествуют… Вот о чем надо на вече сказать», – снова подумал Рюрик.

Об этом он с болью сказал на вече, которое собралось с помощью посадника. Князь сказал еще и о том, что новгородцы, пригласившие его к себе, чтобы занять стол Гостомысла, вдруг переметнулись к недругам – норманнам, поселившимся в Старой Ладоге, и теперь чтут Водима больше, нежели его, законного правителя.

– Что я вам сделал плохого?! – воскликнул Рюрик, стоя на деревянном помосте веча; у ног его колыхалась головами в блинчатых колпаках толпа, но Рюрик знал, что на груди у каждого спрятан кожаный шлем, под одеждой также хранился до поры до времени кол, дубина, топор, а то и просто кусок железяки, подобранный возле кузни, пока шел сюда, к кумирне Перуна.

Князь повел очами на костры, около которых черными грифами застыли жрецы, и подумал на миг: «Стервятники…» Сравнение было до того отчетливым, что обожгло мозг. И точно, оттуда кто-то из волхвов крикнул:

– Да и хорошего мало сотворил!

– Орете на меня, жрецы, потому как не потакал вашим прихотям! Старался вообще для пользы всей земли Новгородской, расширяя ее границы, создавая благоприятные условия для торговли…

– Во-во, купцов жалуешь, а нас?.. – выкрикнул стоявший внизу смерд в рваном треухе.

– И вас не обижал! Простых людей… Уменьшил закупы, разрешил отпущенникам больше брать себе за работу, а людинам владеть собственностью и прозываться по своему желанию мужами… Вы же, жалкие, совсем недавно другое говорили!

– Говорили, пока твои княжьи мужи тихо сидели… А как мы волю свою проявлять начинаем, они противу нас ополчаются: мечами секут, наших дочерей и жен насилуют, домашнее барахло забирают…

– За насилие и грабеж я своих по головке не глажу!.. Вишь, волю проявлять! Гордецы!.. Если б все происходило в Арконе, я бы вам показал и свою волю, и свою гордыню! Но перед новгородским вечем первым голову склоняю… Эй, Ветран, клони и ты свою седую голову! – обратился Рюрик к дядьке. Чуточку отошел от злости, уже спокойнее продолжил: – Я уже говорил вам, кому от нашей вражды спелые плоды достанутся…

– Вели с корзна своего, со щитов дружинников изображение белого сокола убрать!

– Убрать недолго… Он что, мешает вам?

– Глаза колет! – крикнул староста Кузнечного конца, тот самый, который привел вооруженных людей к тыну княжеского двора.

– Ладно. Подумаю… Но дозволь, вече, испросить ваше разрешение на… хольмганг…

– Это что за зверь такой?

– Небось похлеще белого сокола будет…

Рюрик улыбнулся:

– Да нет, это всего лишь поединок. На острове Руген и в странах скандинавских существует обычай выяснять между конунгами свои отношения не с помощью всеобщего побоища подданных, а посредством поединка. Один и другой оставляют свое войско в покое, уединяясь в каком-нибудь укромном месте, и бьются до смерти… Вы же знаете, идет сюда Водим Храбрый. Вот и хочу я его испытать, храбрый ли он на самом деле?..

– Дозволяем! – зажглось необычным предложением новгородское вече.

– А кто победит, тот и княжить в Новгороде будет. Если погибну… Что же. Водим мою невесту, которую в плену держит, в жены возьмет… Только, думаю, кречет Водима Храброго на его корзне и щитах его дружинников не будет лучше моего изображения – белого сокола… – заключил Рюрик.

– Это мы еще посмотрим! – проговорил кто-то из «уличных».

– А чо смотреть, братцы? – повернулся к народу смерд в треухе. – Раз пошел князь на замирение, и мы должны к нему с добрым сердцем!.. А пусть, если победит норманна, свое княжеское изображение оставит… Мы тоже не гордые!

– Балабол! – осекли мужичка все те же «уличные». Но вече, все больше возбуждаясь, согласилось:

– Пусть оставит!

Вскоре был послан гонец навстречу Водиму. Тому ничего не оставалось, как принять решение новгородского веча о поединке, иначе против Храброго выступит не только Рюрик со своей дружиной, но и весь вольный город, вся земля Новгородская.

«Как долго мне скрываться здесь?!» – задавался вопросом Кевкамен. И как ни пораскинь умом, выходило одно: до тех пор, пока по каким-то причинам не уедет из Киева Сфандра. А случится ли такое – неведомо.

А в последнее время этот вопрос надо рассматривать в другом аспекте… Аспект – латинское слово, часто употребляемое и в Византии, часто означает взгляд, а для меня сейчас олицетворяет, может быть, жизнь… Или смерть… – горько размышлял грек. – Поединок между Рюриком и Водимом состоится. Это уже решено. И не дай Господи, погибнет сын Умилы… Что тогда будет со мной?.. Наверняка меня жрецы выдадут Сфандре и Диру, а то и просто придушат. Да и норманны не пощадят. Они против греков теперь зуб имеют… Вот как может все обернуться. Поэтому на поединке следует присутствовать самому и видеть все своими глазами… А в зависимости от исхода его тут же предпринять дальнейшие действия. Если Водим убьет Рюрика, обязательно наступит смута. Во время ее можно и незаметно скрыться…»

Наверно, кому-то покажутся наивными выводы грека, но он решил так для себя, посему и упросил Рюрика взять его на хольмганг.


Рюрик не захотел перед поединком поклоняться Перуну, ибо считал служителей его капища своими кровными врагами, а возжелал побыть в храме бога-Света Велеса, который видом своим напоминал Святовита, стоявшего на острове в Варяжском море, да и храм Велеса, построенный из столетних дубов, как две капли воды, походил на храм в Аркане.

На реке князя уже ожидала лодья с красным стягом, на котором был изображен белый сокол, и Рюрик переплыл с Торжинского холма на Beлесов.

С него до храма шла тропинка, застланная зеленым сукном. И деревья густыми зелеными ветвями, сплетенными с обеих сторон, склонялись над нею. Князь сел на коня, покрытого тоже зеленой япончицей, и в сопровождении служителей храма, которые повели лошадь под уздцы, поехал словно через сквозной зеленый коридор. У входа их встретил верховный жрец. Он был также в зеленом клобуке, повитом белой пеленою, в руках держал жезл, обтянутый змеиной кожей. Вышли навстречу храмовые слуги с зажженными лучинами, а певчие затянули духовную языческую песнь:

Шествуй, княже, сын Годолюба, в храм скотьего бога,

В храм скотьего бога, в хором Велеса-Света.

Мир ти, боже, мир ти, княже, мир ти, друже!

Утешься сам и повергнись перед идолом бога!..

Верховный жрец с поклоном принял княжеские дары и положил их на золотом подносе перед Велесом. Следом за жрецом к идолу прошествовал и Рюрик, поднял на «скотьего бога» глаза.

Велес, как и Святовит в Арконе, был огромного роста, триглав, с глазами из красных рубинов – по два на каждый лик, с покровом, спускающимся складками до земли. Одна рука бога сжимала жезл, похожий на посох пастуха, другая – стрелы; по левую сторону идола стоял стяг жреческий, по правую – обетный жертвенник и жаровня, под которой полыхал огонь. Подле жертвенника находилась чаша, налево – скамья для князя. По бокам у стен капища возвышались два божка – золотая баба и божич Чур, сын этой бабы.

Рюрик занял место на скамье, раздались треск трещоток и удар колокола. Как только затихли эти звуки, снова послышалось пение. Жрец взял чашу, налил в нее крепкого меда.

Между тем слуги внесли на огромном блюде блеющего барашка и положили его, крепко держа за ноги, на жертвенник. Верховный жрец взял нож и вонзил его в горло барашка, из которого полилась кровь. Жрец поднес чашу, смешал мед с кровью и протянул ее служителю.

Один из слуг взрезал брюхо барашка, и жрец, запустив в него волосатую руку, начал проверять каждую часть внутренностей животного и окровавленными пальцами класть на жаровню. Служитель с чашей в руке нанизал кусок поджаренного мяса на вертел, дал Рюрику. Князь встал со скамьи, чуть-чуть откусил от куска мяса, запил медом с кровью и низко-низко поклонился богу-Свету. Певчие снова затянули духовную песнь, прославляя Велеса.

И тут Рюрик почувствовал, как в его жилы хлынула мощь, в очах зажегся сильный огонь, а кровь жарко торкнулась во все его члены, – князь понял, что Велес отныне сделался его пособником и будет в предстоящем поединке на его стороне.

Такое же состояние охватило двоюродного брата Рюрика Водима Храброго, когда тот перед выездом на хольмганг три раза постучал правой ногой о порог дома, три раза произнес молитву Одину и три раза поклялся огненными стрелами Тора, что убьет князя, не по праву занимающего новгородский стол. Уверенный в правоте своего дела, «морской конунг» сел на коня и поскакал, окруженный верными людьми, в сторону Ильмень-озера. На берегу его, в Перынской роще, и произошла кровавая стычка между братьями. О коротком бое спел потом скальд Рюне, но, к сожалению, его песня об этом до нас не дошла. Можно только догадываться, что она должна была походить на «Песню короля Регнера», с той лишь разницей, что воспринималась наоборот. В «Песне короля Регнера» говорилось:

Мы бились мечами, полночи сыны,

Когда я, отважный потомок Одина,

Принес ему в жертву врага-исполина

При громе оружий, при свете луны.

Мы бились жестоко: секирой стальною

Разил меня дикий питомец войны;

Но я разрубил ему шлем с головою,

И мы победили, полночи сыны!

Под сынами полночи в песне Рюне конечно же подразумевались бы не его братья-норманны, а словене ильменские, а разрубил шлем с головою не Водим Храбрый, а Рюрик.

…На берег Ильмень-озера вскоре доставили Ефанду, и Рюрик торжественно вступил с ней в Новгород. Далее так повествуется в Иоакимовской летописи: «Имел Рюрик несколько жен, но паче всех любяше Ефанду… и егда та роди Игоря, даде ей обесчана при море град с Ижорою в вено[61]».

Вместе с Ефандой в Новгород въехал и ее родной брат Одд, которого на Руси назовут «вещим Олегом[62]».

Загрузка...