– Проснулся? – прогудел над ухом дядя. – Тогда вставай. Тебе десять минут на сборы.
Новоиспечённого петроградца разбудил протяжный гудок, гвоздём вонзившийся в тихий, приятный сон. Приподнявшись на полу, где с вечера постелила ему Мотя, он увидел, что за окном – непроглядная ночь, что на столе мерцает огонёк свечи, а дядя Андрей завтракает вчерашним супом.
– А что это гудит?
– Заводской гудок. Привыкай. Это нас так на работу будят. Ну, давай-давай, поднимайся.
Ваня вскочил, сна как не бывало. Какой уж там сон, когда с заводским гудком началась для него новая, интересная жизнь! Сейчас дядя поведёт его на завод, он увидит патроны и гильзы – настоящие! Ваня напялил свою парадную красную рубаху с косым воротом, подпоясался, натянул штаны. Дядя критически оглядел его и предложил:
– Ты это, пимы не надевай, я тебе свои сапоги старые достану.
Пяти минут не прошло, как Ваня поел супа, примерил дядины сапоги, и они вышли на улицу. Ночь непроглядная, только тусклый свет редких фонарей рассеивал черноту.
По Железноводской стекались к своим предприятиям рабочие, которые жили в доходных домах, построенных на рубеже ХIХ-ХХ веков на этой улице. Часть рабочих поглощало здание Северной мануфактуры, остальные сворачивали на Уральскую и двигались по направлению к трубочному заводу. Проходная завода проглатывала людей, чтобы выплюнуть их, выжатых, с высосанными из них силами, после окончания двенадцатичасового рабочего дня.
Дядя Андрей провёл племянника в контору, где его бегло осмотрели, быстро оформили и сразу же отправили на рабочее место.
Цех, куда определили нового работника, поразил своей громадностью, высоким потолком, своды которого терялись в вышине, необъятным пространством с уходящими в бесконечность стройными рядами станков. Через всю стену был растянут плакат, на котором жирные чёрные буквы гласили: «Всё для фронта! Всё для Победы!». Многочисленные станки лязгали, стучали и грохотали, так что поначалу уши воспротивились такому непривычному и неприятному шуму. Но скоро привыкли. Новичка определили к мастеру, которым оказался парень, не на много старше Вани. Звали его Егор. Высокого роста, с непослушной прядью черных волос, спадавшей на широкие брови, из-под которых внимательно смотрели на мир карие пытливые глаза, на тонком нервном лице – выражение пресыщенности и брезгливого пренебрежения… Все рабочие были одеты кто во что горазд. Особенно много мелькало таких же рубах, подпоясанных поясами или кушаками, как у Вани. Егор же был одет в серый батник и жилет и выглядел по-городскому, при этом он больше походил на интеллигента, чем на пролетария, так что лидерство нового знакомого было признано сразу и безоговорочно.
К работе Ваня приступил с трепетом – патроны делать, это не телятам хвосты крутить, однако уже скоро убедился, что работа не сложная, деревенский труд потяжелее будет, но монотонная: главное – не зазеваться в процессе и не пропустить постоянно подаваемые заготовки для гильз.
Во время обеденного перерыва Егор ввёл своего подопечного в курс дела:
– Тебе какой оклад положили? 15 рублей?
– Да. Здорово, правда?
– Ты особо не радуйся. Полностью ты эти деньги на руки получать не будешь. Во-первых, на харчи из них высчитывают.
– Знаю. Дядя говорил.
– Во-вторых, за койку, хоть и немного, но всё-таки брать будут… Или ты у дяди жить собираешься?
– Да нет. Тесно у них.
– Правильно. Главное – независимость… Дядя твой молодец: не все наши, даже семейные, в отдельную фатеру перебираются. Так и живут в казарме, по две-три семьи в клети…
– А ты почему в казарме живёшь? Зарплата не позволяет угол снять?
– Почему же не позволяет? – обидчиво выпятил губы Егор. – Получаю я не меньше твоего дяди. Но меня казарма вполне устраивает. Зачем мне отдельная фатера? Я же холост пока. Лучше я денежку на что-то другое спущу… Слушай, ты, я вижу, совсем дремучий, только что из-под коровы, давай поближе ко мне перебирайся. Возле меня как раз койка освободилась.
Ваня с радостью перетащил свой тощий узелок на местечко возле нового друга. Сама казарма оказалась столь же огромна, как цех. Только в производственном помещении люди стояли, а здесь – лежали. И вместо станков всюду – куда ни кинь взгляд – терялись в бесконечности стройные ряды коек в два яруса. В изголовьях верхнего были приделаны ящики для вещей, постояльцы нижнего хранили свои пожитки на полу под кроватями. Помещение отапливалось плохо, к тому же из-за высоты потолка, такого же, как в цехах, и без того скудное тепло улетучивалось наверх. Но всё это не смутило Ваню. Небось, крестьянин, не дворянин. Он закинул свой узелок под койку, так как ему досталось место в нижнем ярусе, и почувствовал себя самостоятельным и гордым от сознания того, что он влился в рабочую массу, стал настоящим пролетарием.
И потекли будни… Побудка с заунывным гудком, умывание ледяной водой в толкотне, среди заспанных, хмурых мужиков, очередь в нужник на заводском дворе, перекус хлебом или пирогом на своём спальном месте, и работа, работа, работа в огромном, лязгающем, скрежещущем и грохочущем цеху. Работа монотонная, отупляющая, но постоянно держащая в напряжении. Единственная приятность длинного трудового дня – перерывы на обед, когда рабочие направлялись в заводскую столовую и, рассевшись за длинными столами, поглощали далёкий от изысканности, но сытный обед: щи из кислой капусты, перловую или гречневую кашу на сале, чёрный хлеб. Вечером после работы – пара часов личного времени, которое каждый использовал по-своему: читали, общались, раскидывали картишки…
В первые же выходные Ваня отправился к родне. Захотелось вырваться из казённой обстановки, потянуло к семейному домашнему уюту. Мотя встретила его поласковее, вдоволь накормила лепёшками с привезённым Ваней медком. После казённой пищи лепёшки показались отменно вкусными и напомнили родной дом.
После домашней трапезы дядя, заговорщицки подмигнув, вышел и через минуту вернулся, загадочно держа руки за спиной.
– Ну, племяш, вот тебе от меня подарок… Оп-па!
Андрей жестом фокусника протянул Ване большой блокнот и коробку с карандашами.
– На! Рисуй на здоровье! Не закапывай талант!
– Боже! Дядечка, миленький, спасибо!
Ваня даже прослезился, не веря своему счастью.
– Бумага… Карандаши… Настоящие…
Затем дядя и племянник вернулись к теме завода, как более насущной: кого из администрации стоит опасаться, а кто – «свой человек», да чего руководство терпеть не может, да какие вообще порядки… Пока дядя вводил в курс дела, Иван опробовал подарок – на первой странице блокнота стал набрасывать портрет Моти. Проходя мимо, она взглянула на рисунок и благосклонно кивнула головой:
– А что – похоже. Ну, коли так, рисуй! Может, ремеслом энтим на хлеб когда зарабатывать будешь.
Расспрашивал Ваня и про Егора.
– Что ты скажешь о Егоре, дядя? Мне думается, что Егор – настоящий мужик, – говорил он, – ему всего двадцать два. А уже мастер и зарабатывает столько же, сколько и ты. Способный, наверно.
– У Егора судьба такая, что не позавидуешь, – заметил дядя Андрей. – Он, можно сказать, вырос на заводе. Завод – его настоящий дом. Мы с Мотей только из деревни приехали, ещё детьми не обзавелись. И его родители тоже только приехали, с Егоркой, ему тогда и десяти не было. И нас, как семейных, поселили в казарме в одной клетушке… Ну, занавесили клетушку простынёй посерёдке, вот тебе и личное пространство, плодитесь и размножайтесь, рабсилу поставляйте для господ буржуев…
– Андрюша! – нахмурилась Мотя.
– А что я – не прав? Короче говоря, нас вместе поселили. Когда Егорке десять исполнилось, его уже в подмастерье определили. Так что за двенадцать лет он мастером-то и стал.
– А где его родители?
– Бог прибрал.
– Царство небесное… – вздохнула Мотя. Ваня перекрестился.
– Сначала мамка его… Кашлять начала. Не климат ей тута. А после и батя его.
– А он от чего?
– Запил. Да и замёрз как-то зимой… Егорка уже подросток был. По первости от горя в себя ушёл, подавленный был. Поначалу всё возле нас крутился, всё-таки взрослые, а он – пацан, да мы и с родителями его в хороших отношениях были… А потом пообвыкся, самостоятельный стал… В общем, так и живёт на заводе… Парень он неплохой, только ты сильно-то к нему не прикипай, научит чему дурному.
– Кто? Егор? Да что ты! Чему он может меня научить? Только хорошему! Я же новенький, не знаю ничего.
– Ну, мало ли… Дело молодое.
– Да что у меня – своей головы нет?
– Парень говорю, неплохой, да без царя в голове, без Бога в душе.
– Кстати, – встрепенулся Ваня. – Воскресенье завтра.
– Ну. И что?
– В храм надо.
– О! Это вы без меня! Это тебе Мотя компанию составит.
Мотя тепло посмотрела на него.
– Давай, коль не проспишь.
– Как можно!
– Можно или не можно, а только ждать я тебя не буду. Ровно в девять – во дворе.
– Спасибо, тётя, что меня с собой возьмёте. Я же не знаю ничего. Разве с Егором пойти…
– Ну, Егор точно тебя в церковь не поведёт, – хохотнул Андрей. – Да и я не хожу. У нас Мотя только в церковь ходит.
– Как же так – в церковь не ходить? – удивился Ваня.
– Ну, знаешь ли… Я так в цеху изматываюсь, да на ногах все двенадцать часов, что ещё и в церкви стоять – нет уж, увольте…
– А братовья ходят?
– Не ходят! – вмешалась Мотя. – Раз отец не ходит, так и их не заманишь!.. Так что завтра подходи часам к девяти. Да не опаздывай! Я на 7-ю линию хожу – путь не близкий.
В воскресенье Ваня проснулся затемно. Отовсюду раздавались храп и сопение спящих рабочих. Стараясь не шуметь, он стал в потёмках одеваться, однако чутко спавший Егор проснулся:
– Чего гремишь ни свет, ни заря?
– В церковь собираюсь, – шёпотом ответил Ваня.
– Чего? Делать тебе нечего. Лучше бы поспал подольше… Ну да ладно, дурь-то скоро выветрится…
Егор перевернулся на другой бок и натянул одеяло на голову.
Ваня умылся, вдоволь наплескавшись под струёй холодной воды, все спали, и никто ему не мешал, не толпился у выщербленных раковин. Водопровод же, даже такой, казался ему чудом после деревенского колодца во дворе. Впрочем, здесь, в большом столичном городе, всё изумляло Ваню и наполняло счастьем, восторгом, осознанием того, что теперь он причастен к жизни большого мира, что он – в эпицентре новой, интересной жизни, познавать которую и жутко, и весело.
Улица встретила его зимней сказкой: за ночь выпал снег, хлопья которого и сейчас ещё порхали в воздухе. Снег пушистой, воздушной массой лежал на мостовых, укутав их, словно пуховой периной. Он таинственно сверкал в тусклом свете фонарей, так что Ване казалось, что он ступает по белому ковру, расшитому бриллиантами. «Ведь вот снег… – размышлял Ваня, – как он сверкает, как переливается… Да ни один брильянт с ним не сравнится! Такую красоту человеку не создать, только Бог может… А ведь красота эта ничего не стоит, всякий нищий может эту красоту, это сверкание ногами топтать… Почему снег ничего не стоит? Ведь он красивый! Может, потому, что его нельзя в сундуки запрятать? Нельзя продать, нельзя присвоить? Попробуй запрячь его в сундук – растает. И нет его. Он – для всех. Любуйся, трогай! А все равнодушно проходят мимо и красоту такую не замечают… Так и с благодатью Божией. Она – для всех. Она в воздухе разлита. Купайся в ней, как в озере, ныряй с головой. А кто её замечает? Все уткнутся себе под ноги, глаз от земного оторвать не могут, все заняты мирскими делами. Вот и получается, что люди – сами по себе, а благодать – сама по себе… Так-то»
Примерно такими сбивчивыми мыслями была занята голова Вани, когда около девяти утра он подошёл к подъезду дядиного дома. Наступал хмурый рассвет. Снег перестал падать и лежал на земле бледным саваном. Фонари потухли, и он уже не сверкал в их золотом свете, а просто отражал низкое серое небо, и сам померк, стал сероватым. День обещал быть пасмурным и тоскливым. Только не для Вани!
Вот дверь отворилась, пропуская худенькую фигурку дядиной жены, закутанную в тёплый платок, в короткой шубке с меховой оторочкой на рукавах и по подолу, из-под которой выглядывала пёстрая ситцевая юбка и добротные сапожки. «Тётя-то как одета фасонно – по-городскому», – отметил Ваня.
– Здорово, племяш! – её глаза озорно щурились. – А я уж думала – проспишь.
– Здравствуйте, тётя… Скажете же – просплю! Попробовал бы я у мамки с батей службу проспать…Так огрели бы…
– Так тут нет мамки с батей. Свобода… Ну, идём.
– Идти-то далеко?
– С полчаса.
Для Вани ходить в церковь по выходным было также естественно, как на ночь запирать скотину, а утром подбрасывать дрова в остывшую за ночь печь… Таков был ритм размеренной, деревенской жизни: всей семьёй ходили в субботу – к вечерней службе, в воскресенье – к обедне. Так было принято, так было заведено. Все односельчане стекались в деревенский храм, стоявший на пригорке и видный издалека своими золочёными маковками. Выструганный из досок, почерневших от времени, незатейливо украшенный написанными местными умельцами иконами, которые тоже почернели то ли от времени, то ли от копоти свечей, он был уютен и привычен, как старенький Ванин дедушка, всё время проводивший на полатях. Только доброго, смирного старичка не стало, а храм продолжал стоять… А ведь храм этот помнил деда ещё ребёнком: помнил, и когда принесли его крестить, и когда выстаивал малыш первые свои службы. Помнил храм, когда дед, ещё молодой парень, венчался здесь с Ваниной бабушкой, тогда – худенькой, застенчивой девчонкой. Помнили закоптелые стены, когда дед с бабкой, а тогда – молодые родители, приносили крестить сюда и своих детей, Ваниного отца Фёдора, дядю Андрея, и других их сестёр и братьев – всего в семье родилось восемь детей… Помнил храм, когда родня приводила деда, еле стоящего на ногах, на литургии. Помнил, когда отпевали его, лежащего в простом деревянном гробу… И также помнил старинный храм и родителей деда, и его бабушек и дедушек – несколько поколений прошли через него – крестины, венчание, отпевание…
Ваня любил маленький и уютный храм, как родного человека. Ему казалось, что он – живой, что у него тоже есть душа, а иконы – это его глаза, которыми он то строго, то ласково смотрит на своих чад. Особенно трогала его душу вечерняя служба зимой, когда в полумраке таинственно мерцали огоньки свечей, а лики святых как будто оживали и задумчиво смотрели на него, словно знали наперёд всё, что с ним будет…
… На улице в выходной день было непривычно тихо. По короткому мосту перешли через речку Смоленку, и по прямым и стремительным, как стрелы, улицам, которые и назывались непривычно – линии, вышли на ту самую 7-ю, где располагался храм. Дома становились всё более нарядными, стали попадаться пролетки и первые редкие пешеходы.
А снег валил крупными хлопьями, вкрадчиво и незаметно укутывая город белым одеялом.
К церкви подошли под звон колоколов, созывающих народ к обедне. Церковь, построенная в середине ХVIII столетия, ещё носила следы русского зодчества: полукруглые арочные своды на фигурных столпах, как у старинных теремов, образовывали маленькие обособленные притворы, что позволяло уединиться. Ваня сразу оценил это: опустившись на колени перед иконой святого Николая Чудотворца, он, скрытый от посторонних глаз, помолился от всей души, не привлекая ничьего внимания и не отвлекаясь на посторонних… Мотя тем временем купила свечей и, степенно кланяясь каждой иконе, ставила свечу, размашисто крестилась и переходила к следующему образу.
– Святителю Николае, моли Бога о нас, грешных, – горячо шептал Ваня, стоя на коленях и молитвенно сложив руки. – Буди защитником бате на войне, огради его незримым щитом, чтобы не брали его ни пуля, ни кинжал, ни штык, чтобы целым и невредимым воротился домой. Буди защитником мамке дома, в деревне, одна она там осталась, без мужиков. Защити её от зол, бед и злых человек! Буди защитником богохранимой стране нашей, властех и воинстве ея, и церкви нашей, святой апостольской…
Много чего бессвязно шептал Ваня, напряжённо вглядываясь в лик святителя Николая, словно силился разглядеть в нём отклик на свою молитву. Постепенно мысли растаяли, в голове образовалась пустота, состояние прострации, перед глазами потемнело, образ святого заволокло туманом. Словно он, Ваня, перетёк в иное измерение, – и находится ни на земле, ни на небе, а перешёл за некую невидимую грань. И там, за этой гранью…
– Вот ты где! Причащаться будешь? Вон там батюшка исповедует, – Мотя вернула его на землю. Ваня заморгал, встал на ставшие как будто ватными, ноги и, не очень понимая, куда идёт и зачем, присоединился к очереди желающих исповедаться. Народ стоял простой – старик с длинной седой бородой истово крестился, глядя бесцветными глазами куда-то вверх, баба с заляпанным грязью подолом ситцевой юбки, мужик в картузе с окладистой чёрной бородой и лицом напряжённым и хмурым, некрасивая девица в платке, надвинутом на глаза, она крестилась мелко, низко кланяясь и что-то шепча бескровными губами. Батюшка отпускал всех быстро, епитрахиль то и дело взлетала, чтобы покрыть голову очередного кающегося. Только хмурый мужик исповедовался долго, что-то взволнованно и возмущённо шепча, и рубя воздух заскорузлой ладонью. Мотя исповедалась быстро, отошла от батюшки с лицом постным, исполненным собственного достоинства и сознания выполненного долга. Всем своим видом она демонстрировала, что она – образцовая жена и мать, и все грехи её в том, что соседке косточки перемыла, да в пятницу скоромного пирога отведала. Ваня хотел много чего рассказать незнакомому священнику. Особенно волновала его находка – клад из незнакомых зелёных банкнот. Соблазн, ой, соблазн, да и только… Какая сила так подшутила над ним – подсунула чемодан с чужими деньгами? Да уж известно, какая… Всякий раз, вспоминая про свою находку, Ваня вздрагивал и озадачивался. Холодок пробегал между лопаток. Ох, искушение… Спаси, Господи!
Глядя на добродушно-равнодушное лицо батюшки, он тревожно зашептал:
– Согрешил я перед Господом, согрешил…
– Ну-ну! Чем согрешил-то? – подбодрил священник.
– Боюсь я, батюшка… Чувствую, что-то страшное надвигается и думаю: а как же Бог, неужели попустит?
– В том, что боишься, греха нет – всем нам тревожно, война ведь… Ну, а ещё чем согрешил?
– Из деревни приехал, молитвослов не взял, один он у нас.
– Ну, так что же?
– Молитвенное правило полностью не читаю, только по памяти, что помню.
– Зарплату получишь – купи молитвослов… Есть ещё что?
Ваня хотел рассказать про найденные деньги, но промолчал.
– Ну, коли нет… Имя?
– Иоанн.
Батюшка накрыл его епитрахилью, зашептал привычные слова. «Данною мне властью…».
В этот раз литургия не доставила обычной радости. И святое причастие не оказало обычного действия очищения, облегчения, озарения, словом, катарсиса. Однако Ваня не знал этого слова. Он почувствовал только, что в этот раз – не то. «Это потому, что на исповеди слукавил», – вздохнул он. Однако рассказать батюшке про деньги казалось ему решительно невозможным. «Выбросить их, окаянных, от греха подальше, а потом на исповедь сходить», – решил Ваня. На какое-то время ему стало легче, но только на очень небольшое время. «Как же выбросить, – стал он рассуждать дальше, – деньги сами по себе – не зло. Всё дело в том, как их использовать: можно во зло, можно – во благо. Легко пришли – значит, употребить их на благотворительность, на нищих, на храмы… Дяде помочь, братовьям гостинцев купить… Мамке отправить!.. Вот только если бы это рубли были, а то деньги-то – чужие, иностранные… Покажешь их кому, спросят – откуда они у тебя?.. Скажу – нашёл… Как же, так тебе и поверили!.. А коли деньги немецкие, так и в предательстве заподозрят, и в тюрьму посадят. А то и расстреляют, по закону военного времени. Точно, расстреляют! Вот и получается – деньги есть, а использовать их нельзя. Скажут, что или украл, или предал… Ну нет! Пусть полежат пока… А если найдут?! Ох, не дай Бог!.. Да нет, не найдут. Они под койкой в казарме валяются, на полу, в грязном мешке. Кому охота в этот драный мешок лезть? Никому и в голову не придёт, что там – клад… Так-то оно так, а вдруг?…»
Выйдя в таких смятенных чувствах после службы на улицу, Ваня невольно зажмурился: после сумрака храма его ослепила белизна снега и свет лучей редкого в этих краях, низко висящего над горизонтом, солнца. Снегу за эти несколько часов навалило столько, что ноги увязали в нём по щиколотку. Но с появлением хилого северного солнца обильный снегопад прекратился, зато стал крепчать мороз.
– Ого, подморозило-то как! – Мотя подняла воротник своей шубейки.
Народу на улицах прибавилось. На борьбу со снегом вышли дворники. Они махали огромными лопатами, пытаясь очистить улицы и мостовые. Люди, увязая в снегу, спешили по своим делам, в мягком пышном снегу приглушённо стучали копыта лошадей, запряжённых в лёгкие пролетки и более громоздкие экипажи. С рёвом проехал мотор. Проскакал конный отряд полиции. Полицейские напряжённо смотрели по сторонам, вглядывались в лица прохожих. Один из них смерил пристальным взглядом Ваню, но, как показалось парнишке, в глазах этого важного усатого офицера прятались неуверенность и страх. И вдруг где-то прозвучал отдалённый выстрел. Полицейские подхлестнули лошадей и устремились в ту сторону.
– Чтой-то как будто стреляют? – недоумённо спросил Ваня.
– Постреливают, – нехотя согласилась Мотя.
– Кто?
– Не задавай глупых вопросов! – неожиданно вспылила она. – Кто? Кто?.. Я-то откуда знаю? Бандиты – вот кто! С фронта, говорят, дезертиров много. А у них оружие. Вот и стреляют.
– Зачем?
– Ты совсем дурачок или как? Зачем… Может, они магазин грабят. И вообще. В неспокойное время ты, племяш, к нам приехал. В деревне-то, небось, поспокойней.
– Тяжко в деревне.
– А у нас что, не тяжко? Ещё не понятно, где тяжелее.
– Ну, что ж – война.
– Война-то война, да дело не в ней совсем… Чувствую я – надвигается что-то.
– Что?
– Да, думаю, скоро увидим, что.
На душе у Вани стало ещё более тяжело и тревожно. Теперь и сам он почувствовал, что воздух словно наэлектризован. Люди спешили по своим делам, как-то вжав головы в плечи, словно боялись получить пулю откуда-нибудь с крыши дома. От булочной змеилась по мостовой очередь насупленных женщин. Они стояли, укутанные в платки по самые глаза и мерили проходящих недобрым взглядом. Некоторые приплясывали на месте, так как в довершение их бед мороз безжалостно усилился, щипал тела под куцыми шубёнками и пальтишками.
– Это куда такая очередь? – удивился Ваня.
– В булочную, за хлебом, – пояснила Мотя. – Перебои с хлебом. Народ злой.
– А в деревне хлеба навалом, – заметил Ваня.
Когда миновали очередь, внимание Вани привлекла колонна под красными знамёнами, которая двигалась в сторону центра города. Сосредоточенные лица, развевающиеся флаги, топот сотен ног. Ваня и Мотя, как и другие прохожие, прижались к стенам домов, чтобы дать колонне пройти.
– «Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…»
Голоса крепли, и вот уже, еле слышные вначале слова песни, громом прокатились по улице, эхом отдаваясь от уходящих ввысь стен:
– «Свергнем могучей рукою
Гнёт роковой навсегда,
И водрузим над землёю
Красное знамя труда».
Колонна уже прошла, а Ваня всё стоял, открыв рот от изумления, пока Мотя не дёрнула его за рукав:
– Пойдём, прям засмотрелся на них.
– Это как же? – растерялся Ваня. – Вот такое поют, и им ничего?!
– Ой, сейчас всяк поёт, да и творит, что хочет, – отмахнулась Мотя. – Царство свободы у нас таперича…
Когда вернулись домой, дядя Андрей и братья уже давно были на ногах. Собрались на кухне обедать. Мотя поставила на стол кастрюлю с супом.
– С хлебом перебои, так мы пироги печём, – объявила она, ставя прямо перед носом Вани поднос с картофельным пирогом и разрезая его на куски, от которых поднимался аппетитный пар.
Ваня рассеянно глядел на то, как родственники молча уминают суп. Тишину нарушал только стук ложек.
– А ты чего не ешь? – спохватился Андрей, заметив необычное настроение племянника.
– Да вот, Мотя сказала, что в тревожное время я к вам приехал. Постреливают. Очереди за хлебом. Демонстрации вот, поют, что свергнут гнёт вековой… Это как же так?
– Только приехал, а уже заметил? – рассмеялся Андрей. – Да, брат, это тебе не крепостной строй. Демократия! Народ умнеть начал. Поднимается на свою защиту. Сейчас всеобщая цель – заставить правительство закончить войну. Хватит! Надоело! Тянется больше двух лет, а конца-края не видно. Зато видно, сколько покалеченных, увечных, безногих, безруких, в рваной солдатской форме милостыню просят.
– Слушаю тебя и вспоминаю, – усмехнулась Мотя. – кто радовался, когда война началась? Когда царь на балкон Зимнего вышел, вся Дворцовая, все, как один, на колени упали. Помнишь?
– За братьев-славян обидно было, – возразил Андрей. – Хотелось немчурам показать, каково это – наших задирать.
– А то! – подначивала мужа Мотя. – Думали, пах-пах, постреляете, и домой с Георгиевскими крестами вернётесь! А стоило пороха понюхать, так и заголосили…
– А ты что – за войну, что ли? – насупился Андрей.
– Я против войны! Как и всякая женщина, как мать, – возразила Мотя. – Но я считаю, что изначально не надо было ввязываться. А теперь ввязались – и взад пятки? Как теперь развязаться, как? Только энтой, капитуляцией, то бишь, потерей наших земель?
– Эх ты, баба, волос длинный – ум короткий… – презрительно скривился Андрей. – Есть поумнее тебя люди, которые думают, как эту войну проклятую закончить и без потерь что б. И я уверен – возможно это! Немцу самому надоело воевать. Они, небось, тоже людьми воюют, простыми мужиками, крестьянами, которых от земли, от коров оторвали. Что делать?.. Брататься надо на фронте, вот что делать! За кого простой мужик воюет? За кого кровь проливает? Кто эту войну затеял? Господа! Значит, надо брататься простым мужикам солдатикам, что немцам, что нашим, да штыки против господ обращать! И мировую революцию делать, вот что!
– Ты что! – замахала на мужа руками Мотя, красноречиво косясь на племянника.
– А что? – Андрей выглядел таким грозным, каким Ваня никогда не видел родного дядю. – Что мне, племянника бояться? Что он – донесёт на меня, что ли? Разве не моя он кровь, не сын брательника моего? Думаешь, ему самому не тошно, что у него батя в окопах гниёт, пока они с мамкой на селе лямку без мужика тянут?! Да, Ванька! – Андрей обратился к растерявшемуся племяннику. – Знай! Я против войны! Я против царского режима, я за смену власти, и не боюсь говорить об этом! Хватит дрожать, как зайцы! Все об этом говорят! И правительство наше, слабое, никому рот заткнуть не может! Я, Ванька, если хочешь знать, в партии состою.
– В какой? – прошелестел Ваня. Ему сразу вспомнились эхом долетающие из столицы известия о Думе, разных партиях, представители которых где-то там заседают, наверху.
– В партии большевиков! – торжественно объявил Андрей. А Мотя только глазами шныряла – от мужа, к племяннику. Мальчишки же продолжали, как ни в чём не бывало, уплетать пирог. Чувствовалось, что они привыкли к политическим баталиям между родителями.
– Большевиков? – с важным видом переспросил Ваня. – А!
– Тоже давай вступай, помощником будешь.
– А что делать-то надо? Людей взрывать?
– Да не! Это террористы взрывают, они из другой партии – из эсеров они. Мы, Ванька, большевики, считаем, что это бесполезно: ну, одного взорвал, сам погиб, а польза-то в чём? Одного уничтожил – а их тысячи по стране, полицаев, министров разных… А надо – взять, и разом всех! – Андрей сделал хватательное движение и треснул могучим кулаком по столу.
– Папка, ты чего развоевался? Я чуть не подавился! – захныкал старший. А младший неожиданно звонким голоском завопил:
– Давай, папка, так их! Я тоже в пальтию хочу!
– Вот о чём вы рассуждаете?! – вспылила Мотя, грохнув в раковину грязную посуду. – Убить человека! А то, что человек этот ни в чём не виноват, а то, что он несёт своё служение, полицейский ли он, или министр, а то, что у него есть семья, дети, для которых он – любимый папа, муж, сын?
– А, бабские нюни! – махнул рукой Андрей. – Сколько тебе говорить – борьба без крови не бывает?
– Да сколько ни говори, мне не понять этого!
– Баба – одно слово…
– А как же в заповедях сказано – не убий?
– Мне заповеди твои – не указ!
– Не мои, а Божии!
– Божии? А он есть, Бог твой? Религия – опиум для народа. Во как! Это Маркс сказал. И Энгельса я читал, «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Там хорошо описано, почему люди религию придумали.
– Почему? – распахнул глаза Ваня.
– Да от темноты своей, от невежества. Оттого, что дикие люди от страха природу обожествляли. От страха, от недопонимания, как что происходит, почему гроза бывает, почему дождь, почему засуха. Ну, а сейчас наука вперёд движется. Теперь уже доказано, что человек от обезьяны произошёл.
– От обезьяны?! – Ваня чуть со стула не упал.
– Эх ты, темнота сиволапая… Дарвин это доказал, учёный такой.
– Как же – от обезьяны? – Ваня невольно взглянул на свои руки, словно боялся увидеть на них шерсть и когти.
– Да вот так, путём эволюции, значит. Сначала, понимаешь, земля пустая была, только один океан сплошной, потом в океане энтом бахтерия завелась.
– А что это?
– Это микроб как бы такой. Понятно?
– Понятно. А отчего микроб этот завелся?
– Ну откуда же я знаю, отчего. А только завелась энта бахтерия, и со временем э-во-лю-ци-о-нировала: была одна клетка – стало две, потом три и так далее. Потом, глядь, а это уже не бахтерия, а рыба. А потом часть рыб в океане осталась, а часть на берег полезла.
– Зачем?
– Ну, зачем-зачем… В результате мутации.
– А что такое «мутация»?
– Отклонения разные, то есть, уродства. И вот та часть, которая на берег вылезла, разделилась на всяких животных разных, а часть – взлетела и птицами стала… Хотя, может, взлетели они ещё, когда рыбами были… Это я не очень понял, что за чем… А только часть рыб на сушу полезла, а часть – взлетела.
– Да ну!
– А вот! Доказательства этой теории и сейчас есть – знаешь, что есть летучие рыбы? Это которые плавают-плавают, а потом – хоп, и взлетают.
– Так они что – тоже в птиц превратятся?
– Откуда я знаю. Я же не учёный.
– А по-моему, если это животное земное, то оно не взлетит, – вставила своё слово Мотя.
– Правильно, часть и не взлетела. А часть, в результате мутаций…
– Тебя послушаешь, так вся эволюция эта – результат мутаций.
– Но это научная теория! Это доказано! Я просто простым языком для пацанов вот объясняю, чтобы им понятно было… А тебе, племяш, я литературу специальную принесу, чтобы ты развивался.
– Спасибо, дядя Андрей, я – с удовольствием.
Вернувшись в казарму уже поздно вечером, Ваня долго не мог уснуть от возбуждения и переполнявших его впечатлений. Хотелось поделиться с кем-то. Он окликнул Егора:
– Егор, спишь?
– Ну засыпаю, а что?
– Ты про теорию Дарвина слышал?
– И что?
– Ты слышал про такую? Ну, что человек от обезьяны произошёл?
– Вестимо, слышал. А ты не слышал? Эх, деревня…
– И как ты думаешь – правда это?
– Может, и правда. Им, учёным, виднее.
– Так это что же, выходит, мы от обезьяны произошли?
– А что?
– А по-моему, чепуха.
– А по-моему, такая же чепуха, как и то, что Бог Адама из земли слепил.
– Егор, а про большевиков ты слышал?
– Не только слышал, а ещё и видел. У нас половина цеха – большевики.
– Да ты что! Половина цеха!
– Да, а другая половина – меньшевики. А остальные – эсеры.
– А, это которые людей взрывают?
– Ну да.
– А ты сам к какой партии относишься?
– А почему это я должен к какой-то партии относиться?
– Так ведь все теперь по партиям разделились.
– Ни к какой. Я сам по себе, политикой не увлекаюсь. Я декадент.
– А что это? – у Вани голова пухла от новых, непонятных слов.
– Ну, как тебе объяснить… Декадент – это которому на всё наплевать, потому что всё равно все умрём. А потому бери от жизни всё. Понял?
– Понял. Чего тут не понять?
– Молодец. А теперь отвали – спать хочу.
Поворочавшись ещё с час, Ваня наконец уснул. Странный сон ему снился: будто стоит он в той старинной церкви, что на 7-й линии Васильевского острова. Только церковь эта гораздо просторнее, чем наяву, своды – высокие, уходящие в отверстые небеса, словно храм расширился до размеров вселенной, а там в облачном тумане – Христос в окружении ангелов. И он, Ваня, стоит перед лицом Бога, осиянный светом огоньков сотен свечей, и вокруг него – молящиеся. И рядом – дядя Андрей и Егор. Вдруг, в самый торжественный момент службы, Андрей глумливо кричит: «Человек произошёл от обезьяны! Это доказано наукой!» И тут же превращается в обезьяну: покрывается шерстью, сгибается, руки его вытягиваются чуть не до колен, лицо превращается в глумливую морду, и он, испуская нечленораздельные звуки, выскакивает из храма. Многие люди тоже, превратившись в обезьян, с гуканьем и визгом вприпрыжку скачут за ним следом. А Егор с хохотом глядит на них и, отсмеявшись, обращается к Ване:
– Видал? Вот хохма! Да пусть их! Дикие люди… Мы, декаденты, смотрим на них как бы из другого мира, и смеёмся над тем, как они копошатся здесь, в реале. Да и какая разница – как жить? Обезьяной – или человеком? Всё равно все умрём! Но пока мы живы, пожить-то хочется! Пойдём, я покажу тебе, как надо жить!
Егор манит его, улыбается загадочно и многообещающе, подмигивает. Ваня колеблется. Подняв глаза, он видит, что облако, на котором восседает Господь, медленно поднимается ввысь, унося с собой Христа, глядящего на них с сожалением и грустью. И через миг видение исчезает, и остаются они с Егором одни в пустом храме.
– Ну, что, ты – со мной?
– С тобой, – решается Ваня и уходит из церкви, не оглядываясь…»