Когда случается проезжать мимо этого дома, я останавливаю машину и смотрю на четвертый этаж, где гипсовые ангелы поддерживают балкон, а жимолость ползет по чугунной решетке. Вон мое окно, а рядом – Старушенции; нынче они закрыты стеклопакетами и жалюзи, там живут другие, иные, чужие…
Душа нашей коммуналки была распахнута настежь, и по ней гулял сквозняк мира. Кроме нас с нею в квартире жила семья татар-дворников. Их комнаты были уставлены горшками то ли алоэ, то ли каланхоэ, я их вечно путал. Дворники требовали от соседей две вещи: чтобы мы вечером не занимали конфорки плиты, в час, когда матушка-дворничиха делала плов, и не шумели, когда они молились аллаху.
Кухню делила стена. По одну сторону готовили, по другую иногда ели.
Я был ветрен, взрывчат и амбициозен, Старушенция терпима к быту, спокойна, пряма, как Ахматова, и похожа на Ахматову в возрасте (такой же нос с горбинкой). К тому же она несла в себе какую-то тайну, которую мне, похоже, так и не суждено было разгадать.
С дворниками она общалась исключительно по поводу счетчика. Я с ними ругался из-за очередной уборки.
Как-то, послушав эти препирания, она заметила:
– Никогда не пытайтесь спорить с чернью. Это понимали еще в древнем Риме.
– А что делать? – защищался я. – Дворники настучат ментам, и меня выгонят. Я же без прописки.
– Когда вас в следующий раз спросят насчет мусорного ведра или ершика для туалета, сделайте равнодушное лицо и ответьте как можно более неопределенно: «Да, да, конечно…» Так вы заставите себя уважать. Давайте отрепетируем.
– Да-да, конечно, – выпаливал я, краснея.
– Нет не так, – учила она. – Не «да-да»! И у вас чересчур гордое выражение лица. Вы пытаетесь поставить себя выше черни, она этого не прощает… Представьте, что вы корова, жующая сено. При этом у вас мечтательные голубые глаза. Так что, ради всего святого, не спешите и промычите как можно радушнее: да… да… коне-е-чно…
По утрам она стояла спиною к стене для осанки и с ухмылкой наблюдала, как я жарю хлеб с ломтиками бурого сыра. Меня выгнали из очередной редакции. А хозяева комнаты брали не только за квадратные метры, но также за ангелов под балконом и за вид на конфетную фабрику «Марат», от которой садистски несло карамелью. Чтобы расплатиться за жилье, приходилось день-деньской сиживать в «Союзинформкино», смотреть фильмы и писать рецензии на радио по 7 руб. за штуку. Еще отвечать на письма читателей «Юного натуралиста» или «Моделиста-конструктора».
«Уважаемая редакция, – писал какой-то мальчик. – Я купил на рынке рыбку с одним хвостом – хвостом и другим хвостом – вместо головы. Как ее кормить?»
«Дорогой и далекий друг, – серьезно щелкал я на машинке, – лучше всего отнеси эту рыбку тому, кто тебе ее продал. А если ты уже привязался к ней, постарайся как можно скорее забыть. Тебя обманули. Рыбку с двумя хвостами накормить невозможно. С пионерским приветом, внештатный сотрудник…»
Одно такое безумное письмо – 20 копеек. Норма – 40 писем в день. Но на еду все равно не хватало. Я был хронически голоден. Оставалась последняя надежда, на девушек.
Заслышав мои шаги по коридору, Старушенция выплывала из своей комнаты с листками, прижатыми серебряной ладошкой на пружине к антикварному сердолику, и докладывала:
– I am sorry, sir!.. Вам звонила девица, которую я запомнила по волосам цвета вороньего крыла… Ну, та, с одесской колбасой…
– Это Наташка.
– Да. И еще одна прелестница. Помните, она приносила синюю курицу?..
– Синюю? С желтыми ногами?
– Именно так, сэр! Я бы сказала, с пугающими желтыми ногами!
– Блондинка?
– Послушайте, мне все равно. Но если вы не способны вникнуть в корни вещей, то научитесь хотя бы смотреть в корни волос. Они же крашеные.
– Мне неловко, что мои подружки доставляют вам столько хлопот.
– Ах, перестаньте, дорогой, – философски продолжала она. – Разве в этом дело? Запомните: связаться с женщиной можно за пять минут, а чтобы расстаться с ней, нужны годы.
И мы расходились по комнатам. Я вставлял очередную закладку в машинку и стучал: «Юный друг! Действующую модель водородной бомбы сделать невозможно, так как…» В этот момент из-за стены раздавались гаммы: моя почтенная подруга садилась за пианино. Она шагала пальцами по клавишам, как слепой по болотным кочкам, непрестанно ошибаясь, но упорно начиная вновь и вновь. У бедняжки совсем не было слуха. Не выдержав как-то, я постучался к ней, очутившись в комнатке, похожей на кубрик, уставленной книгами до потолка. Она уступила мне место за пианино.
Я сыграл простенькую инвенцию Баха, которую помнил со времен музыкалки. Она послушала, задумалась и вдруг предложила, чтобы я научил ее играть на фортепиано в обмен на уроки английского.
– Зачем мне английский?
– Прошу прощения? – ее брови от возмущения поползли вверх. – Ничего глупее я в жизни не слышала! – Она достала с полки яркий том. – Читали Вульфа?
– Вирджинию Вульф?
– Нет, сударь мой, Томаса Вульфа, «Взгляни на дом свой, ангел». – Я, конечно, не читал этот роман даже в переводе. – К тому же, по моим наблюдениям, у вас явные разногласия с нашей советской родиной. Я думаю, что советская родина мечтает избавиться от такого, извините, сына, ничуть не меньше, чем вы от нее. За что вас выгнали с работы?
– Они прочли мой очерк, сказали, что в СССР одиночества не бывает, и я напечатался во Франции. Правда, пока ничего не получил.
– Вот видите! И как только вы пересечете границу…
Перед уроком английского она приглашала меня не на завтрак, а на breakfast, мило улыбаясь и спрашивая, не завалялся ли у меня батон. Зная об этом, я покупал хлеб на рассвете, когда она еще спала. На столе появлялись царские угощения – от камамбера до ветчины, в кофейнике пенился кофе, в кувшинчике трепетали сливки. Мне, молодому коблу, требовалось немало сил, чтобы удержаться, не сгрести все в тарелку и не сожрать в одну секунду. Относительное с нынешней точки зрения изобилие еды на ее столе объяснялось просто: дочь с мужем, дипломаты, жили в Швейцарии. Они ей почти не писали, зато аккуратно высылали чеки, и она отоваривала их в магазинах для иностранцев.
Стоило взяться за вилку или лопатку, она требовала называть продукты по-английски. Я честно пытался. Но сущий мой язык проваливался в горло вместе с ломтиком сервелата.
– Простите, я не могу, мэм!
– Лучше, мэдэм. И давайте, пожалуй, начнем с простой английской благодарности, thankyou. Прижмите, пожалуйста, Анатоль, язык к зубам изнутри, как я вас учила.
Я послушно прижимал, не спуская глаз с красной икры, лососины и нездешнего, ноздрястого, с печальной швейцарской слезою, сыра. От голода и страха мой язык делался деревянным.
– Боже мой, – говорила она, сдавшись и намазывая на мой тост произвольный слой икры, – что это с вами?! Даже негры, если захотят, умеют сказать thankyou! Давайте еще раз!..
Она знала несколько языков, но французский и английский в совершенстве. До выхода на пенсию она преподавала для военных. Когда утомленные офицеры начинали дремать на ее уроках, она толкала слушателя в бок и говорила певуче: майор такой-то, представьте, что ваш сосед-полковник – спящая красавица. А спящую красавицу можно разбудить только поцелуем. Так что немедленно поцелуйте полковника Сидорова и скажите, чтобы пробуждался. По-английски! Это приказ! Иначе вас обоих отчислят. И майор целовал.
Через месяц я выучил английский алфавит и пару десятков фраз, а Madam, к превеликому ее удовольствию, одолела по нотам сонатину Моцарта для первого класса музыкальной школы.
Однако мы нынче не ели, а вкушали. Не гуляли, но совершали прогулки. Выходные теперь были уик-эндами. Я по-прежнему сидел без работы, и времени было достаточно, чтобы выяснить многие странные совпадения.
Ее муж, американец, который приехал в Москву еще до войны, работал в какой-то закрытой конторе с радиоактивными изотопами. Их обоих едва не посадили за этот роман. Когда она потеряла его, то больше не вышла замуж, хотя претендентов было хоть отбавляй. Она говорила, что не смогла бы воссоздать тот мир, который построили они с Джеком. Теперь я думаю, что многое у них было как в фильме «Английский пациент»: и танцы под патефон вместо утренней зарядки, и секс «в час сиесты», и свечи, а иногда кальвадос из посольского магазина у темной реки.
Она сожгла всю одежду покойного мужа, не стала вывешивать его портрет в рамке, но оставила старую шляпу с широкими техасскими полями, которую запрещала мне примерять.
– Вы можете прожить несколько жизней, но никогда не станете Джеком Уолтером. Так что и его шляпа вам ни к чему.
В честь него она разучила на пианино старое английское танго, играя его одним пальцем и напевая низким контральто: «Когда-нибудь он вернется ко мне, а пока его сердце за рифами».
Джек умер от радиации в тот день, когда я родился. В тот же летний день, только на 40 лет раньше, родилась она. На день рождения я не осмеливался приглашать в дом гостей, мы оставались вдвоем и сначала ехали на Донское кладбище.
Я помогал ей прибрать могилу, а затем она просила оставить ее одну. Она опускалась на колени перед черным лабрадором с выбитыми на нем стихами Томаса Элиота. Каждый год в этот день она приносила мужу две белых лилии и осколок пластинки с этим английским танго. Она разбила ее на множество осколков, чтобы музыка не доставляла ей боль, говоря, что когда осколки закончатся, она наконец соединится со своим Джеком. Много позже, когда она ушла, в шкатулке еще оставалось несколько обломков пластинки.
Я разглядывал могилы графов и князей. После ритуала она оживлялась, мы выпивали по рюмочке, совсем по-русски, закусывая соленым огурцом; сквозь пудру на ее щеках проступал молодой румянец.
– Слушайте, – как-то сказала она мне, – я рассказала Джеку про вас.
– И что же он ответил, Madam?
– Джек сказал, что вы не так безнадежны, как мне казалось. Он кое-что шепнул мне о вашем будущем. Только не смейте меня искушать, я вам все равно ничего больше не скажу.
– Не сердитесь, я не посмею.
Она оглядела меня орлиным взором.
– Еще я попросила у него разрешения подарить вам пепельницу, которую он преподнес мне на Рождество 1940 года. Вы, когда курите у телефона, мой друг, вы роняете пепел на пол. Татарам это не нравится.
Бронзовая лягушка-пепельница, ручная, с одним рубиновым глазом и отломанной лапой, до сих пор стоит у меня на письменном столе.
Она перевернула мою жизнь.
Она научила меня выживать где угодно, хоть в подвале, хоть на необитаемом острове, хоть в тюрьме.
Потому что мечтала, чтобы я стал таким же как она.
«Если мир внутри тебя достаточен, – учила Madam, – с ним никогда не будет одиноко; это то, что ты носишь с собой и что никто не в состоянии у тебя отнять».
После общения с нею держава казалась мне еще более дикой и чужой, чем раньше. Наступил день, когда я был готов пойти в любое посольство, чтобы убраться куда подальше. И вдруг она сказала мне: нет. Я не понял почему. И зачем ей в таком случае было так долго мучиться со мной из-за английского?
Она зашла к себе в комнату и вернулась со стопкой машинописных листов, с моим рассказом, который я дал ей почитать месяц назад. Поля были испещрены карандашом, листы измяты и потрепаны.
– Вот, – сказала она по-английски, ткнув пальцем в рукопись, – вы хотели узнать, о чем я еще говорила с Джеком? Об этом. Он сказал, что лучше бы вам остаться. Если хотите, чтобы вас не просто читали, а прочли, будьте с этими людьми.
Когда хозяева из числа этих людей все же выперли меня, и я покидал коммуналку навсегда, она вручила мне первый том Монтеня и горящую свечу в подсвечнике. Она сказала, что второй том мне захочется достать, когда я осилю первый.
Так оно потом и произошло.