Анатолий Георгиевич Егоров. Поэт и прозаик. Родился в Новоалтайске в семье известного писателя-фронтовика Г.В. Егорова. Служилв Советской армии, в 1980 году окончил Литературный институт имени А.М. Горького. Работал корреспондентом сельскохозяйственного отдела горно-алтайской областной газеты «Звезда Алтая», затем – корреспондентом, ответственным секретарем в редакции газеты «Молодежь Алтая», стоял у истоков газеты «Вечерний Барнаул». Автор повестей «Ждите нас в мае» (1976), «Записки Кашкадамова» (1979), «Темные дворы» (1982), «Вечером, в восемь…» (1991), книги стихов «Лирика» (2002), составитель многотомного сборника публицистики «Public Relations, или История реформ, записанная на коленке».
…боязнь страны, откуда ни один
не возвращался…
Первое, что подумал Столяров, узнав о смерти Сиромахи, было: «Сумасшедшие долго не живут». Он тут же отмахнулся от этой мысли, но она вернулась и назойливо кружила рядом.
Разумеется, он не считал Сиромаху сумасшедшим в обывательском значении этого слова, но то, что Сиромаха лечился на Кирпичном, конечно, присутствовало в сознании каждого, кто его знал, и заставляло смотреть на этого человека с определенной «поправкой».
Шаблон «сумасшедший – значит, дурак» в который уже раз сменился на противоположный, и люди готовы были видеть в каждом безумце гения, но шаблон этот, как и всякий шаблон, подходил лишь к человеку абстрактному, которого легко было уложить в любые рамки, с человеком же знакомым, тем более с соседом по лестничной клетке, с которым находишься практически в приятельских отношениях, так поступать было невозможно – невозможно уже по той простой причине, что он был живым, то есть из любого шаблона выпадал, и Столяров всегда гнал от себя эту связь – «Сиромаха – сумасшедший», но, как выяснилось, напрасно, потому что она, оказывается, далеко не уходила, а всегда была наготове, и как только являлось первое слово, так тотчас же следом за ним выныривало и второе, особенно если ты не был готов и не успевал подумать что-нибудь другое. А тут как раз и был такой случай: он собрался за хлебом, собрался перед завтраком, потому что сходить вечером поленился, и уже подошел к двери и даже взялся за ребристое колесико замка, чтоб повернуть его и выйти, как услышал с лестницы громкий резкий шепот соседки, одноглазой «вечной уборщицы», как звали ее соседи по подъезду:
– Сиромаха помер…
Рука замерла на колесике и опустилась.
Кому она это говорила? Не все ли равно! Впрочем, он тотчас забыл об этом, а подумал именно то, что подумал, – что сумасшедшие долго не живут. И еще о том, что не удивился известию, словно давно его ждал. Бывает же так…
Он вернулся в комнату, почувствовав звон во всем теле и кожей ощущая испарину. Присел на стул. Стало тяжело; сердце замерло и через паузу ударило несколько раз, редко, отрывисто, но сильно и словно с поворотом.
А может, этот шепот ему показался?
Как же!..
Рядом хлопнула Сиромахина дверь, и в хлопке этом не было привычного замочного щелчка – значит, уже не запирали, как это и бывает при покойнике. Ночью, выходит, умер, на своей раскладушке, а обнаружили только сейчас. Наверное, жена позвала к завтраку и…
Столяров глянул на будильник: было пять минут девятого. Утро. Не очень раннее, но впереди еще целый день, теперь нехороший, трудный, тоскливый…
Впрочем, каждый день Столярова был для него всею жизнью, которую надо было прожить до конца, тяжело и упорно, чтобы получить право на сон. И каждое утро он невольно вспоминал всю свою жизнь, эту нескончаемую череду серых, однообразных дней, пронизанных усталостью и связанных одной дорогой. Откуда взялась эта дорога, куда она привела его и куда приведет еще, зачем он каждое утро просыпается на ней, поднимается и идет – идет куда-то? Ответ на все эти и другие вопросы выливался у Столярова в одну только тоску, выразить которую можно было, наверное, лишь волчьим воем. Вспоминалась и опять вспомнилась школа, которую он окончил более тридцати лет назад, большая и пустая, с грязными облупившимися полами и затхлыми после занятий классами. Опять увиделся зимний вечерний школьный двор с гипсовым Лениным в клумбе; холодно, очень холодно; кажется, душа сейчас вымерзнет, а в мозгу один только ужас. О эти долгие зимние вечера, космически огромные и бессмысленно пустые, вытекающие в мертвый мир и исчезающие в его мерзости! Эти уроки, до отказа забитые ненужными словами и оттого тоже пустые! Эти перемены – сплошной ор и хохот! Вот такой была его жизнь в далеком детстве – страшная жизнь в страшном от пустоты и бессмыслицы детстве… Со временем она перестала пугать его своей абсурдностью, но от этого стала лишь привычной, а никак не осмысленной, и превратилась в бесконечную чужую тоску, где не было места даже грусти. Давно умершая, жизнь эта как бы отпала от него, осталась брошенной на той же туманной дороге, на огромном вечном кладбище, через которое эта дорога проходила. Да, на кладбище, где бродят чужие люди и чуткие, внимательные кладбищенские собаки…
Господи, зачем все это было! Неужели нельзя было вовсе не родиться, если все здесь так отвращает! Какая же кругом тоска, если вглядеться, – такая тоска, что кажется, будто давно уже умер…
И вот этот старый двухэтажный дом, построенный еще во время войны или даже до войны и давно уже ставший трущобой; и населяющие его люди, бродяги какие-то, неизвестно для чего живущие, какие-то духи, беспокойные, суетливые, крикливые, не нужные даже самим себе, – все это было страшным в своей нелепости абсурдом, привыкнуть к которому Столяров так и не смог, хотя жил здесь больше десяти лет – с тех самых пор, как продал свою двухкомнатную квартиру в довольно приличном по местным меркам доме. Хотя и та тоже…
Жена умерла, дочь уехала в Подмосковье, вышла там замуж, и он не видел ее уже… неизвестно сколько лет; да и не скучал по ней, как и по своей внучке, которую вообще никогда не видел. А тут безработица, жить не на что; в общем, квартиру пришлось продать и купить вот здесь, однокомнатную, с закутком вместо кухни и пристроенным прежними хозяевами душем. Вырученные деньги были молниеносно проедены на пару с инфляцией, и ничего уж тут не поделаешь, не так мы устроены, чтоб хоть полгода терпеть без еды. Завод, где он работал… Он уж и забыл, что когда-то работал на заводе, и тем более забыл, кем именно работал. Да, завод давно уже не существовал. То есть цеха по-прежнему стояли, но были все распроданы под склады, ничтожные частные мастерские, «супермаркеты» и еще Бог весть под что.
В общем, все было привычно мертво, когда существование совершенно не затронуто даже легким дуновением необходимости, а является случайным, причем досадно случайным.
«Да, без жизни было бы лучше, – подумал Столяров. – Какая-то она лишняя, просто в тягость, и это хорошо, что Сиромаха умер. И плохо, что умер не я».
Он отдышался и, почувствовав, что внутри все вроде успокоилось, прилег на кровать. Перед глазами оказался бугристый с черными от копоти углами потолок, подрагивавший от торопливых шагов верхних жильцов. Подумалось, что вот так же и Сиромаха скоро будет лежать в могиле, а над ним будет кто-то ходить. «Да, плохо, что не я», – опять подумал Столяров, и это было искренним сожалением.
Он чувствовал, что устал, устал неимоверно сильно и давно; он даже не помнил себя бодрым, и даже слово это проплыло в мозгу каким-то незнакомцем; наверное, он родился усталым, этаким маленьким старичком, размышляющим, как бы поскорее проскочить жизнь и снова кануть в свое уютное теплое небытие. Но жизнь впилась в него клещом и не отпускала, все тянула и тянула его жилы, сосала его кровь, и сил не хватало, чтоб насытить ее. Порой он подолгу не мог подняться не то что с постели, но даже со стула, не мог единственно потому, что не знал, как это сделать, с чего именно начать, какой рукой или ногой пошевелить, и, случалось, подолгу сидел совершенно убитым, в полном оцепенении и даже страхе. Просто болезнь какая-то, ей-богу!
В годы, когда страна, не разделявшая его взгляды и желавшая хоть как-то жить, еще не привыкла к смерти, но когда от ужаса, накатывавшего столь же часто, сколь и непреложно, одни люди кончали жизнь самоубийством так же регулярно, как другие чистили зубы, – в эти самые годы «зари реформ» Столяров пребывал в оцепенении – но вовсе не от ужаса, как все, а от равнодушия ко всему. Он тогда как раз не работал, но деньги от продажи квартиры еще не кончились, однако это его нисколько не занимало. Он, например, мог день или два не есть вообще, хотя и было что. Он мог часами лежать на кровати, совершенно бездумно, мог и ночь проспать одетым, а проснувшись утром, даже не пошевелиться и не открыть глаз. Черт его знает, что это было за наваждение! Но он даже не пытался разобраться в своем мороке и был в этом мире как кровать, на которой лежал, или как табурет, что вместо тумбочки стоял рядом с кроватью.
Именно в таком состоянии он, что называется, и сошелся с Сиромахой. Неизвестно зачем он сидел за кривым столиком у подъезда, как вдруг увидел перед собою соседа. Откуда он взялся, Столяров не понял, впрочем, даже и не задался этим вопросом. Знакомы, конечно, они были и раньше, но лишь кивали друг другу при встрече, по-соседски улыбаясь, а тут вдруг разговорились. Сиромаха некоторое время тревожно вглядывался в Столярова, не решаясь нарушить его уединения и словно робея, а когда тот, чтобы ободрить его, улыбнулся, туманно заметил:
– Вы бы попробовали изменить свою жизнь…
И в этой простой, казалось бы, фразе Столяров неожиданно увидел такую глубину, что даже «вздрогнул, как под топором». Он ощутил, как слова Сиромахи насквозь прошили те мелочи, что обычно понимаются под жизнью, и коснулись, причем именно робко и тревожно, о чем свидетельствовал весь его облик, самого главного – того, что следует понимать под жизнью… Наверное, улыбка Столярова стала после этих слов естественной, потому что Сиромаха вдруг ободрился.
– Я давно за вами наблюдаю, – сказал он. – Вы все какой-то неустроенный, словно прежде и не жили, а каждый день сызнова…
– Может быть, может быть, – вдумчиво ответил Столяров, еще не вполне понимая слов Сиромахи. – А как надо?
– Ну! – Сиромаха даже повеселел и в тон ему добавил: – Никто не знает, никто не знает… Да и люди все разные – какие уж тут рецепты! Только мне кажется, что всегда надо помнить, что у Бога никого, кроме нас, нет. Это главное, а там уж, там… – И он весело засмеялся, махнув рукой, и настороженно, как будто напрягшись, с опаской глянул Столярову в глаза.
И только ночью, уже лежа в постели, Столяров стал понимать сказанное тогда Сиромахой и понял, как ему показалось, даже больше, чем тот сказал, и, может быть, и хотел сказать. Что значит – никого у Бога, кроме нас, нет? А собаки и другие звери? А цветы и деревья? А реки и моря – они ведь тоже живые!
Но нет, тут в другом было дело – в том, что каждый должен думать именно так – именно что у Бога, кроме него, больше никого и ничего нет! Только так! Потому что только так и можно жить, а иначе – смерть. Ты – главный, первый, самый любимый; в тебе Бог; Бог – в тебе, а ты в Боге! И это вовсе не гордыня какая – это Божья воля. Бог там и начинается, где рождается это самое Я. «Самосознание материи» – какими лживыми, какими плоскими оказались теперь эти привычные слова, засевшие в голове с далеких бессмысленных времен! «Материя» – какая пошлость! «С лавсаном материя» – вот ее место в жизни. Дрянь какая-то. Нет, ты – выдох Божьей любви, парус, наполненный Его одиночеством и трепетно идущий в неведомую, но сладкую бездну общей с Ним жизни. Путь твой вечен, и след твой не сотрется в благодарной Его памяти, и неживое станет живым. Но… зачем?
– Потому что это хорошо, – сказал тогда Сиромаха. – Ведь это так просто, когда выбор невелик – жить или не жить. Попробуйте выбрать, и вы непременно выберете жить.
– А если нет?
– Никакого «нет» нет.
– Но значит, нет и выбора?
– А выбор есть.
– Но что же это?.. Это тайна?
– Да и тайны никакой нет! У Бога нет от нас тайн и в принципе быть не может. Ни одной! Ведь если человек не понимает таблицы умножения, то это не означает, что она – тайна. Просто таблица умножения еще не вошла в круг его понятий. А как только войдет, он станет думать, что и всегда ее знал. Да так оно и есть: они ведь всегда жили рядом, человек и таблица, и он просто перевел взгляд и увидел ее – как дерево за окном, которое не видно из детской кроватки, но видно, если ребенка возьмут на руки. А оно, дерево, задолго до его рождения было; так и Бог. Ребенок ручки свои видит и пугается их. А чтобы не пугался, его пеленают. А потом он привыкает, а еще потом понимает, что руки – это часть его самого. И никакой тайны здесь нет. Бог – это мы, а мы – это Бог. Все очень просто. Он растет в нас, постоянно оживляя неживое.
– Оживляя знание?
– Не нужно здесь никакое знание! – Сиромаха опять улыбался. – Я же сказал, что Бог – это мы, а мы – это Бог. Разве Бог не знает нас, а мы Бога?
– Не всегда. Если – мы. Со временем. – Столяров сбивался.
– Да ведь и времени нет! Ну, что такое время? Представлять Бога во времени все равно что представлять Его в… в халате! Глупость же несусветная! Отбросьте вы земные привычки и понятия – и вы увидите и поймете Бога. Нельзя земным аршином ни Вселенной огромной измерить, ни атома ничтожнейшего. Но все измерить можно, если почувствовать, что никаких размеров не существует, что нет ни большого – ни малого, ни вчера – ни завтра, ни близко – ни далёко, ни там – ни здесь. Но все было, есть и будет везде и всегда, и это все – едино, и это все – мы. Вы – это я, а я – это вы, и мы – Бог.
Сиромаха сел тогда напротив Столярова. Лицо его было светло и открыто, а серые глаза, обычно совершенно незаметные, стали вдруг большими и ясными, и Столяров неожиданно понял, что видит в собеседнике самого себя, и лицо Сиромахи – его лицо, и он знает, что Сиромаха думает, и понимает его как самого себя. И трехцветный котенок, вышедший из-за угла их «трущобы», озиравшийся и нюхавший воздух, тоже вдруг оказался им, Столяровым. И ворона, гаркнувшая вдруг в плывущей вершине тополя, тоже была им, Столяровым. А сам он, прежний, стал вдруг зыбким и летучим…
…Столяров понял, что он дремлет на своей продавленной постели, с матрацем, сбившимся в комья, и дрема его – то самое состояние, что бывает между чем-то и чем-то, когда он как бы стоит в дверях, еще не выйдя и не войдя, и знает, что находится за ним и что – перед ним, и затекшая рука его лежит на тяжелой дверной ручке, готовая либо закрыть дверь перед собой, либо распахнуть ее окончательно.
– Чувствуете, как в вас прибавилось живого? – Сиромаха посмотрел на него из того видения пристальней. – Разве сами вы его прибавили? И что такое «сами»? Не отделяйте себя ни от чего, тем более от Него; это не вы отделяете, а то неживое, что еще есть в вас и что противится стать живым, – противится ввиду изначальной мертвой своей сущности.
– Почему же противится?
– Как это почему! Мертво лежащее всегда противится движению. Инерция! Помогите же Ему сдвинуть это мертво лежащее!
– Но ведь я – это Он, то есть меня, привычного, нет. Ведь так?
– Здесь-то и необходим ваш неосознанный, я бы сказал, чувственный выбор. Потому что Ему нужен помощник.
Он одинок, Он всегда одинок, и сколько бы ни было нас, Его одиночество всегда больше всех нас, и Он всегда нуждается в нашей помощи, потому что никого, кроме нас, у Него нет. Никого нет, а Жизнь строить надо. И чем больше нас будет, тем больше Он будет строить и… и тем больше нуждаться в нас. Это вечный, бесконечный труд Его, цель которого – сделать все живым. Осмысленно живым!
– Но разве жизни больше нет нигде?
– Даже не задавайте себе этот вопрос! Нет никакого «нигде» и быть не может! Вы на минуту забыли: всё в вас и только в вас, и всё – вы. Вы и все мы.
– Вот уж… – прошептал Столяров. – Вот уж… Этого ни знать невозможно, ни понять – только почувствовать; и даже не почувствовать – это опять не то слово… Ощутить? Нет-нет, опять не то. Пожалуй – стать. Этим, да, можно только стать, а потом только помнить об этом и с этим жить. Но ведь это может забыться, как все забывается, как притупляются ощущения. Что ж, неживое опять берет верх?
– Конечно! Да! – Сиромаха встрепенулся. – И у меня всегда была та же мысль, только я ни разу не довел ее до конца, а теперь вдруг она и определилась.
– Я все-таки инженер, – словно вернувшись, хмуро заметил Столяров. – Это называется энтропия. Всего-навсего.
– Какое глупое слово! – рассмеялся Сиромаха. – Как несовершенен человек: ни к какому явлению слова толкового подобрать не может – всякое куда-то в сторону уводит, и непременно к смешному. Никак невозможно на чем-то серьезном сосредоточиться. Ну что такое эта ваша энтропия? Дожди какие-то, духота… Тропики…
– Пожалуй… – И вот здесь Столяров впервые почувствовал раздражение. И вызывал это раздражение Сиромаха – своей самоуверенностью, всезнайством, покровительственным тоном, смехом… «Зачем же он… словно изучает меня? – подумал Столяров. – И Бог-то, если по его, выходит какой-то ненастоящий. Разве Бог таким может быть?» И обидным было то, что он, несмотря на раздражение, все же невольно соглашался с Сиромахой и даже отгонял свое раздражение.
Хотя, с другой стороны, было верно, что в то же время Бог является ограниченным предметом или существом, а во Вселенной границ быть не может, потому что она – Всё. Во Вселенной нет размеров, и «большое» пребывает в «малом» так же, как и «малое» пребывает в «большом». Тем более что Вселенная это и есть Бог. А иначе Вселенную понять невозможно, да она иначе, похоже, и существовать не сможет. И не существует иначе. Следовательно, верно и то, что время – это частный случай вечности, а случай – это уже и означает случайное состояние. Все дело, следовательно, в том, является ли эта случайность с появлением времени в вечности ошибкой, или же она изначально предусмотрена Предвечным как ступень роста мира в самом себе. Об ошибке, конечно, и думать нельзя. Ошибки и быть не может у Бога – по крайней мере, не нам, «сплющенным» до четырех измерений, об этом судить. Выходит, время необходимо для познания вечности; время – это дверь в вечность, через которую Бог проводит нас к Себе!
Таблица умножения!
– Для Бога нет ни живых, ни мертвых, – сказал тогда Сиромаха. Банальная, в общем-то, мысль. – Всё в Его власти, потому что Он и есть это Всё. Иначе и быть не может для Того, Кто создал Всё из ничего. Поэтому стоит ли удивляться, что современные ученые открыли (для себя, разумеется) «обратный ход» времени!
– То есть как это?
– Да очень просто! Вы разве не читали? Нет? Ну так слушайте. Сквозь камеру, заполненную, кажется, гелием, пропускали лазерный луч. При этом сверхточными хронометрами фиксировали время входа этого луча в камеру и время его выхода. И?..
– И что?
– А оказалось, что он, луч этот, вышел прежде, чем вошел! Такой вот фокус. Вот и получается, что вы, входя в свой подъезд, можете встретить выходящего из него соседа. А поднявшись на свой этаж – увидеть этого же соседа запирающим собственную дверь, перед тем как идти из дому. Ни больше ни меньше. – Сиромаха смотрел ровным и простым взглядом, будто бы сидел в очереди к терапевту и думал о пустяках.
– То есть получается, что смерти нет?
– Да ведь я вам об этом и толкую!
– И человек может запросто узнать день…
– Да-да, не стесняйтесь, день своей смерти, которой… которой нет! Совершенно верно и, полагаю, совершенно нормально. Надо просто привыкнуть к этому и больше никогда уже не удивляться.
– Вы полагаете, к этому можно привыкнуть?
– Ха-ха-ха! Почему же нельзя, если смерти нет?!
– Но… Наверняка ведь этого знать невозможно – чтобы убедиться и тем более свыкнуться с этим… Конечно, смерти, может, и нет, а… а вдруг есть? Вдруг никогда оттуда не вернешься?
– Конечно, не вернешься! И это хорошо, что не вернешься, потому что небытие, где ты рано или поздно окажешься, как раз и говорит нам о том, что смерти нет и быть не может. Небытие – это подарок Бога человеку, ценности которого он пока еще не понимает. Человек пугается небытия, как младенец своих ручек. Потому что не понимает, что бессмертие человека находится только здесь, в его жизни. Жив – значит, бессмертен. Все просто.
– Но вообразите, скажем, такую ситуацию, – сказал Столяров. – Я про время вспять. Вы, скажем, собираетесь завтра на пикник, и тут приходит некто, уже случайно как бы побывавший там, и сообщает, что в будущее воскресенье видел выловленное из реки ваше тело. Каково, а?
– Что ж, бывает и такое… – Сиромаха на мгновенье задумался. – Ну… Может, в таком случае стоит и что-нибудь предпринять, чтобы избежать… Даже наверняка стоит.
– А зачем избежать, если смерти нет?
– Смерти нет, а жизнь есть, и жизнь должна бороться за жизнь, потому что так хочет Бог. Потому, наверное, и неприятно все это: «тело»… «выловили»… Это не совсем то, чего хотелось бы… Да и я о другом.
– И я тоже, – согласился Столяров. – Дело ведь не в том, чего хотелось бы, а чего не хотелось бы, – дело в том, что порядок будет нарушен, если всякий станет вмешиваться в ход событий по своему усмотрению. Например, чтобы вам послезавтра утонуть, необходимо, чтобы сошлось множество обстоятельств, причем не только каких-то важнейших, но и самых что ни на есть пустяковых. Необходимо, скажем, чтобы пароход не опоздал, чтоб пообедали вы в определенный час и сразу после обеда отправились бы охладиться в воду, а там – чтоб и сердце остановилось…
– Да будет вам! – засмеялся Сиромаха.
«Будет вам»…
Чем тогда закончился разговор, Столяров не помнил – видимо, потому, что и сейчас, и тогда не задумался основательно о предмете разговора. Он даже не смог бы вспомнить, кто из них что именно говорил – настолько слова их были важными и общими для обоих. Общими, да… Это странно… Ведь когда что-то важно, то какая разница, кто сказал?.. Никакой разницы…
Разница в том, что теперь вот Сиромахи нет.
Да и разница ли это, если и смерти нет?..
Он просто находится в небытии, где ничего не чувствует, ни о чем не думает, ничего не помнит, не видит, не слышит и так далее. Он просто не существует.
Не существует, да…
А смерти нет?
А смерти нет.
Столяров лежал на своем скомканном матрасе, слышал шаги и пустые неразборчивые разговоры на лестничной площадке и не чувствовал себя живым.
Не чувствовал.
Не чувствовал себя живым.
Небытие, теплое, уютное небытие, думал он, – вот что главное; в этом суть всего, в этом суть жизни, потому что это ждет всех нас, и Сиромаха дошел до этой сути, а я?..
И он никак не мог понять этого главного – небытия.
Вспомнились стихи одного французского поэта:
О мудрость человечья —
На что она годна?
Не ждите жизни вечной:
Она нам не дана.
Про ад и рай вы бросьте —
Не ждут нас на погосте
Ни Бог, ни сатана!
Стишки так себе, едва ли не средневековые и пустяшные, но мысль в целом высказана верная. Именно не ждут. Потому что Бог всегда живет в каждом из нас и не нуждается, чтобы его куда-то приглашали, а сатана – это, как давно известно, лишь биологический процесс богоборчества, процесс дегенерации, который может персонифицировать только ребенок или наивный человек из «верующих».
Но что же такое небытие? И стоит ли вообще жить, если в конце тебя ждет небытие? Ведь небытие лишает жизнь смысла.
Или не лишает?
Или все-таки не лишает?
И Столяров чувствовал, что не лишает.
Но чтобы ответить на этот вопрос, надо было знать, в чем он состоит, этот смысл жизни; в чем, в конце концов, состоит наша жизнь. И тут Столяров испытал радость, потому что он-то знал, в чем состоит и жизнь, и смысл жизни, потому что именно благодаря этому знанию и был пока еще жив. И хотя он никогда этого знания не формулировал, но для себя знал, знал непреложно.
И в чем же?
Ну, во-первых, он знал, что жизнь, несмотря на все ее возможные страсти, страхи и ужасы, прекрасна, и жить хочется всегда. Всегда! Если, разумеется, ты не болен и не хочешь вместе с жизнью прекратить и свои страдания. И в этом и смысл жизни как таковой: если хочешь жить, то в этом, значит, и есть смысл твоей жизни.
Ни больше ни меньше.
Живи и радуйся своей жизни. Так хочет Бог, Который в тебе; Он вошел в тебя с этим смыслом и в то же время принял тебя с ним в Себя.
Живи!
А небытие – какой смысл в нем?
Да тоже очень простой: небытие после жизни, как и говорил Сиромаха, делает человека в этой жизни бессмертным, поскольку «стирает» все, что было при его жизни. Все! Подчистую! И тем самым делает каждое мгновение этой его прошлой жизни бесконечным. Ну и всю жизнь в целом, разумеется, тоже.
То есть все просто, и вот оно, небытие:
Оно все время за плечами,
но днем молчит и прячет взгляд,
а бесконечными ночами
бушует, словно листопад.
И мы, испуганные дети,
в слезах бежим его тоски,
не зная, что на этом свете
лишь с ним близки.
Лишь с ним близки.
Но как же в таком случае быть с мертвым телом Сиромахи, что лежит теперь за стенкой и разлагается; начало уже разлагаться? Выходит, тело человека не имеет отношения к жизни?
Имеет!
Еще как имеет, потому что оно и несет в себе тебя самого и всю твою жизнь. И Столяров, почувствовав свое тело и свою жизнь, вдруг почувствовал и небытие – именно почувствовал, а не узнал, как раньше, что оно есть. И чувство это было настолько новым и ярким, что он в один момент стал счастлив тем счастьем, о существовании которого раньше и не подозревал. Тепло буквально накрыло его, и он всем своим существом осознал, что не хочет лишаться ни жизни, ни небытия, что они – одно целое, и он в них, а они в нем. И весь этот кокон, вмещавший в себя все – и его нынешнее прозябание, и его ужасное прошлое, и прекрасную землю, и бездонное звездное небо, – был светел и невесом, и он плыл в нем и был тем самым Всем и Всегда, что должно быть доступно и понятно каждому, но что далеко не каждый из живущих в суете понимает.
– Вот и я об этом же, – услышал он вдруг голос Сиромахи. Столяров попытался открыть глаза, чтобы взглянуть на него, и не смог. Он уже спал, глубоко и спокойно. Вернее сказать, то спал, то дремал, а то вообще пропадал куда-то, откуда можно и не вернуться.
Достучались до него только на следующий день.
– Ты где это был, Витальич? – удивленно глядела своим единственным острым глазом «вечная уборщица».
– Да… так, – неопределенно отвечал он, зевая.
– Сиромаха помер. – «Вечная» была рада, что ей случилось первой сообщить соседу эту важную новость: простой человек…
– Смерти нет, – зачем-то сказал Столяров.
– Ну да, нет, только он там лежит. Сегодня похороны. Пойдешь, что ли, проститься?.. Посидел бы у гроба…
– Конечно. Сейчас приду. – Столяров все улыбался и знал, что улыбается и пугает этим «вечную», но не мог согнать улыбку с лица. Да и не хотел.
У гроба сидела вдова, соседки и еще какие-то женщины в трауре. Они о чем-то переговаривались, стараясь говорить шепотом. Впрочем, шепот их время от времени переходил в нормальный голос, и тогда они осекались и опять начинали шептать. И так все время, пока Столяров сидел, «прощаясь» с Сиромахой.
Сиромаха же начал уже распухать, так что узнать его было трудно. Лицо стало одутловатым. «Как бы не треснуло прямо сейчас», – подумал Столяров и представил себе, как оно не сегодня завтра «треснет» в могиле. «Впрочем, все там будем…» «Нет у жизни связи с небытием, – думал он тут же. – Нет связи, вот в чем беда… Или не беда?.. – сомневался он уже минуту спустя. – Или не беда…» – Он уже не знал, как и определиться: беда, не беда…
Какие-то обрывки лениво проползали у него в голове, мешаясь и путая мысли, пока он вдруг не понял: «Да конечно же не беда! То есть так и должно быть – чтобы никакой связи! Потому что какая же здесь может быть связь, когда ее в принципе быть не может! Ведь жизнь – это жизнь, а небытие – это конец жизни, вот и все. Какая же тут связь! Они раздельны и хороши сами по себе, как… как колбаса и пирожное», – такое странное сравнение пришло ему в голову.
«И небытие, – думал он минуту спустя, – это не гроб с трупом, как привыкли считать все, а то, что было всегда, еще до появления человека, и человек – лишь выдох из этого небытия. Но после выдоха следует вдох, – и жизнь продолжается!»
«Жизнь продолжается!»
«Но как же Сиромаха? – Столяров словно запнулся, но тут же вошел в равновесие: – Так Сиромаха же – это теперь я. Я ведь помню его. Так и меня кто-то будет помнить.
А потом – и того, кто будет помнить помнившего меня… И так все и покатится… То есть в принципе-то ничего не изменилось. И ворона в тополе – это я, и…»
И тут в комнату вошел тот самый трехцветный котенок, уже подросший, но все такой же трогательный и забавный в своей наивности и тревоге за свою жизнь. Он опасливо оглядел комнату детскими глазами, подошел к Столярову и боднул его ногу головой. Столяров взял его на руки, приласкал и с улыбкой произнес шепотом:
– Ну здравствуй, Сиромаха…