"Где ты собираешься встречать Новый год?" – спросила она меня за неделю до праздника.
"Где ты, там и я. Если не возражаешь, конечно…"
В тот раз она промолчала, а за два дня до Нового года сказала:
"Купи две бутылки шампанского и торт и приходи ко мне тридцать первого часам к десяти вечера…"
Я явился в назначенный час. Меня встретила непривычно высокая, затянутая в узкое черное платье хозяйка – царственно лучезарная, как дорогой, одинокий бриллиант. Посреди комнаты, втянув под себя два стула и прикрыв подолом скатерти тощие ноги, стоял ощетинившийся свечами праздничный стол, а у окна на тумбочке – полуметровая, увешанная шарами елка. Гирлянды снежинок со свисающими конфетти перепоясывали плоскую грудь потолка. Пахло хвоей и апельсинами. Покачиваясь на непривычных каблуках, Ирен подошла к двери и двумя звучными поворотами ключа заперла ее.
"Все! До утра здесь никого нет!" – посмотрела она на меня с непривычным смущением. Мое сердце откликнулось гулким смятением: таким неправдоподобным показалось мне прикрытое прозрачным намеком будущее.
"Зажигай свечи, туши свет!" – распорядилась Ирен. Я повиновался, и к запаху апельсинов добавился едкий запах серы и чадящее дыхание стеарина.
Уселись за стол. Я открыл шампанское, наполнил им узкие, изящные, как бедра Ирен бокалы, и мы выпили за старый год. Ощутив вдруг голод, я набросился на еду. Сидя напротив и поставив локти на стол, Ирен удерживала бокал пониже глаз и смотрела на меня с тонкой улыбкой – один из многих ее снимков, который на всю жизнь запечатлела моя внутренняя camera obscura.
"До чего же вкусно! – наконец откинулся я. – Кто готовил?"
"Я" – глядело на меня поверх бокала пляшущее пламя ее глаз.
"Черт возьми! – вдруг спохватился я. – Надо было поцеловать ее прямо у двери! А теперь что? Как быть теперь? Встать и поцеловать? Да это же какая пошлость: выпил, поел и полез целоваться! Твою мать, твою мать!.. Нет, нет, это невозможно! Надо сделать что-то благопристойное, придумать какую-то паузу! Может, потанцевать?" – метались мои мысли.
"Извини, с утра ничего не ел…" – виновато сообщил я.
"Бедненький! Ешь, ешь, не торопись!" – вежливо пожалела она меня.
Я добавил шампанское себе и ей и предложил выпить за нас. Глядя на меня с немигающим любопытством, она согласилась. Ах, эти минуты, эти томительные, стеснительные, драгоценные и неповторимые минуты накануне капитуляции, когда любящий мужчина отказывается верить в происходящее, а женщина последний раз спрашивает себя, правильно ли она поступает! Ради них, этих минут я останавливаюсь на подробностях, которые мог бы опустить, ради них заставляю биться мое обугленное воспоминаниями сердце! Особое, ни с чем несравнимое состояние, которое хочется одновременно продлить и преодолеть, потому что дальше будет еще лучше, но ТАК уже не будет!
Шампанское подействовало, и я ощутил головокружительное вдохновение.
"Ириша, – ведомый любовным инстинктом, начал я, – мне страшно неудобно!"
"Почему?" – вежливо удивилась Ирен.
"Потому что я… я хочу тебя поцеловать! Ирочка, можно, я тебя поцелую?" – вскочил я.
Она улыбнулась и медленно встала:
"Ну иди, целуй…"
Я кинулся к ней, мы вцепились друг в друга и через минуту уже барахтались в ее постели.
3
…Мы лежали на узкой кровати: я – на спине, Ирен – уложив голову мне на плечо и забросив согнутую в колене ногу на мои бедра. Поза абсолютного доверия, как я ее называю. Минуты, когда даже самая несносная женщина тиха, нежна и покорна. Бережно прижимая к себе разомлевшую добычу, я рассеянным взглядом бродил по потолку, где трепетали стеариновые тени. Уютный, домашний аромат любимых волос ласкал мое обоняние, моя кожа срасталась с теплой кожей Ирен, а на губах таял винный вкус ее губ. От оживленного в этот час коридора нашу келью отделяла тонкая дверь, и громкие голоса жили и смеялись буквально рядом с нашей кроватью. Единственная досада, к которой следовало привыкнуть.
Во мне еще не остыли подробности: торопливо срывающие одежду руки, мечущиеся по обнаженному телу ладони, лихорадочные поцелуи, каучуковая упругость набухшей груди, обжигающий наконечник копья, неистовый восторг копьеносца, изнывающие створки крепостных ворот, вторжение, слепое упоение схваткой, стонущий коллаборационизм осажденных, их ликующая капитуляция и судорожное исполнение заветной мечты. Каких-то особых инструкций перед штурмом я не получил и потому сделал то, к чему был приучен моим скромным опытом, а именно: при первых же позывах любовной рвоты поспешно покинул гостеприимную крепость и опустошил себя на ее стены.
"О, какой ты голодный!" – удивлялась Ирен, удаляя с себя обильные следы моего разговения.
Да, в постели она не новичок – таков был невольный итог моих первых впечатлений. Хоть я и был готов к чему-то подобному, признàюсь: ревнивое разочарование оставило на моем сердце чувствительную царапину. Ирен тем временем была не прочь понежиться: уютно прижавшись ко мне, она уложила теплую, без сомнения впечатленную ладонь на мое копье, и в ее осторожных потискиваниях и поглаживаниях чувствовалось приятное одобрительное удивление.
"Спасибо, что заботишься обо мне…" – погладила она того, кому была адресована ее благодарность.
"Ну что ты, иначе нельзя!" – отвечал я.
"Почему? – удивилась она и, помолчав, подняла ко мне лицо: – Ты что, никогда, никогда?.. Ни-ни?.."
Я выразительно смутился.
"Бедненький!" – потянулась она ко мне жалостливым бантиком губ. Я припал к ним. Не отнимая губ, Ирен взобралась на меня и осталась лежать, поводя бедрами. Оторвавшись, оседлала мои бедра, ловко и плотно насадила себя на древко и превратилась в колышущееся боевое знамя. Такими женщин я еще не видел: запрокинутая голова, рассыпанные по вздернутым плечам волосы, приплясывающая грудь и напрягшийся живот. Все на виду, обнаженное, сочлененное, гибкое, волнующееся. Под стон пружин и речитатив снующих за дверью голосов я гладил ее раздвинутые пружинистые бедра и жалел ее распяленное, всхлипывающее лоно. Я провожал ее на взлете и встречал при посадке, сдерживал ее крылатый порыв и направлял ее слепое усердие. Ее именем заклинал мою несдержанность и энергичными толчками сигналил о надвигающейся буре. Она, кажется, не слышала меня и все яростнее вонзала в себя разбухшее от влаги древко. Мне не надо было никуда убегать, и я дал себе волю. Лица наши перекосила болезненная, сверхутомительная гримаса. Запахло пряным пòтом и чем-то глубинным, нутряным, отчего мои ноздри жадно распахнулись. Казалось, с моей помощью Ирен пытается пробить в себе некую преграду, для чего раз за разом обрушивается на меня всем весом. Наконец ей это удалось: из образовавшегося отверстия ударил фонтан чувств, солидарные судороги сотрясли нас, и она словно подрубленное дерево медленно склонилась ко мне. Запоздалые содрогания выталкивали из моей наездницы икотные стоны и, успокаивая ее, я целовал застывшее лицо и оглаживал чуткую спину.
Придя в себя, она с утомленной улыбкой поцеловала меня, разогнулась, дотянулась до полотенца и, привстав над седлом, принялась освобождаться от моих даров, бесстыдно подставив мне набухшую грудь, округлившийся живот, гладкие мышцы разведенных бедер с проступившими сквозь тонкую кожу сухожилиями и черный мохнатый пах. Завершив гигиенические хлопоты, она пристроилась сбоку, облокотилась, подперла ладонью голову и, обдав сладким запахом подмышек, спросила:
"Ну как, хорошо было?"
Это было не просто хорошо, это было безумно хорошо! Ничего подобного я еще не испытывал! О, Ирен, моя порочная, божественная Ирен! Она склонилась надо мной и, вглядываясь в меня, невесомым пальчиком принялась обводить мои брови, нос, губы, подбородок. Нарисовав мне лицо, она расписалась на нем губами и, отпрянув, деловито воскликнула:
"Ну все, встаем, а то Новый год проспим!"
Я сел и стыдливо набросил на бедра одеяло. Ирен, напротив, жеманиться не стала: выбравшись из кровати, она закружила по комнате прекрасной голой ведьмой, демонстрирующей невиданное невидимое платье. Знакомый до этого лишь с подростковыми прелестями Натали, я застыл, захваченный неодолимым соблазном зрелой девичьей наготы. Не заботясь о позах и ракурсах, Ирен неторопливо подбирала нашу разбросанную тут и там одежду и складывала ее на стул. Моя camera obscura заработала с лихорадочной скоростью. Вот Ирен остановилась в метре от меня (щелк!), повернулась ко мне спиной (щелк!) и наклонилась за чулками (щелк, щелк, щелк!!). Вздыбились и разверзлись молочные берега и явили мне взрывные подробности ее заповедных мест (и до сих пор являют, лишь закрою глаза). Подернутые мускатной тенью створки приоткрылись, и сердце мое превратилось в пушечное ядро. Плохо соображая, я потянулся к ним рукой, но Ирен отступила, подобрала с пола мои трусы и надела их. Затем притворно спохватилась: "Ой, это же твои!", подошла ко мне, скинула их и застыла передо мной ожившей, ошеломительно доступной богиней, наполнив мою голову изнемогающим щелканьем. В безотчетном порыве я сполз на колени, привлек ее к себе и прижался щекой к животу, погрузив подбородок в щекочущие райские заросли. Она запустила пальцы в мои волосы, и когда я накинулся с поцелуями на ее живот, ее руки с мягкой силой потребовали у моих губ спуститься ниже. Я принял их призыв за случайный, судорожный каприз, но они продолжали настойчиво толкать меня вниз.
Куда?! Ведь там же… Да, и что? Ты считаешь, что это гадко и непристойно? Нет, но… Тогда вниз и вперед! Но я не могу – богиня, все-таки! Глупости! Богиня тоже человек! Давай, красавчик, смелее! Мужчина ты или нет?
И я подчинился. Примяв курчавый мех и чувствуя себя так, словно бросаю оскорбительный вызов высокому белокрылому покровительству, я прикоснулся губами к ее теплому, влажному лону. Ирен расставила ноги, прижала мою голову к себе, и мой рот погрузился в невообразимо нежные, глянцево-скользкие складки. Придерживая меня одной рукой за затылок, другой рукой она нервно теребила мои волосы. Но кто мне скажет, что делать дальше? И я замер, не в силах оторвать губы от горячего гейзера, чьи терпкие испарения дурманили мое обоняние.
Ирен, видимо, решила, что для начала с меня хватит, и ослабила хватку. Я обмяк и спрятал полыхающее лицо у нее на животе, думая лишь об одном: как быть с губами? Облизнуть их было бы чересчур смело. Вытереть рукой – значит, обнаружить брезгливость. И я освободился от жгучей влаги, делая вид, что целую ее живот и думая лишь об одном: как я теперь этим губами буду ее целовать? Как верующему после ЭТОГО целовать крест?!
То, к чему Ирен меня подтолкнула, стало для меня откровением. Впервые я всеми органами чувств коснулся этой таинственной и малоизведанной мною части женского материка. Даже не части, а могущественной метрополии, которой подчиняются остальные органы женского тела (и мужского, кстати, тоже). О ней нельзя говорить низкими и плоскими словами, и достойные ее гимны еще не написаны. В подтверждение того, что такие попытки время от времени предпринимаются на самом авторитетном уровне, сошлюсь на поэтические вольности Луи Арагона – поэта и романиста, члена Гонкуровской академии, лауреата Международной Ленинской премии, написавшего во времена своей молодости роман "Вагина Ирены" (это примечательное совпадение имен и обстоятельств обнаружилось мною много лет спустя). И лишь остатки приличия заставляют меня употребить здесь латинский термин "vagina" вместо того авторского, забористого словца, которое рифмуясь у нас со словом "звезда", является самой влиятельной черной дырой во вселенной русского языка. Слово, которое презрительная мужская неразборчивость записала при рождении в низшее сословие, и которое с тех пор не оставляет попыток снять с себя родовое проклятие. Возможно, поэтому поэт Арагон, минуя игривые эвфемизмы (а их по собственным подсчетам французов несколько тысяч), употребил его, словно желая сказать, что даже самое одиозное обозначение не в силах оскорбить эту волшебную женскую принадлежность. И вот что он пишет:
"О, сладкая п**** Ирены! Такая крошечная и такая бесценная! Только здесь достойный тебя мужчина может наконец-то достичь исполнения всех своих желаний. Не бойся приблизить свое лицо и даже свой язык, болтливый, распущенный язык, к этому месту, к этому сладостному и тенистому местечку, внутреннему дворику страсти за перламутровой оградой, исполненному бесконечной грусти. О щель, влажная и нежная щель, манящая головокружительная бездна!"
Спешу уведомить побагровевшего от негодования читателя, что в отличие от Ивана Баркова, я никогда не опущусь до воспевания того мужского приспособления, что по ней летает, как по сараю воробей.
Да простят меня за подробности, но следуя заявленной ранее цели, я никак не могу их избежать, какими бы пикантными они ни были. Новый опыт оказался настолько радикальным, что обойдя его стыдливым молчанием, я рискую оставить стройное здание моего эссе без целого этажа. То, что Ирен заставила меня сделать, было подобно целованию боевого знамени. Сколько я их потом перецеловал, этих боевых знамен – каждый раз клянясь им в верности и после эту клятву нарушая! Мое романтическое любовное вероисповедание было отныне потеснено телесным фетишизмом, а каждый любовный обряд превратился в познание любовного опьянения. Но это все потом, позже. А пока мы оделись, сошлись и обнялись. Мои губы запутались в ее волосах и, спустившись к уху, произнесли:
"Я люблю тебя, Ириша!"
Она отстранилась, взглянула на меня и быстро поцеловала. Сдвинув стулья и тесно прижавшись плечами, мы сидели, рука в руке, в ожидании кремлевских курантов.
"Ты не жалеешь, что встречаешь Новый год со мной, а не с группой?" – спросил я.
"Ну что ты! – с горячим укором взглянула она на меня. – А ты?"
"Ириша, это лучший Новый год в моей жизни!" – с жаром воскликнул я.
То же самое и с тем же жаром я могу повторить и сегодня.
4
Мы встретили бой курантов затяжным поцелуем и запили его беззубым шампанским. Рядом со мной находилась мечта всей моей девятнадцатилетней жизни. Близкая, желанная, доступная, с томным синеглазым прищуром и слабой улыбкой удовольствия на мокрых от вина губах. Мы были одни на целом свете. Все прочие, невидимые и необязательные, достигали нашего слуха ватным отзвуком веселья. Мы любили, мы принадлежали друг другу, и впереди нас ждали осязаемые ласки, нетерпеливая игра рук, плакучая истома и сомнамбулический лепет. Эта волшебная ночь в сказочной пещере с тремя узкими койками, сплетницей-дверью, нетающими снежинками на алебастровом небе и призрачным трепетом свечей казалась мне началом прекрасной легенды. Всё в наших руках, всё в нашей власти! Это ли не повод для серьезных планов? И я рубанул:
"Ириша, выходи за меня замуж!"
Ирен взглянула на меня с изумлением:
"Но ты же меня совсем не знаешь!"
"Я знаю только одно: ты лучше всех!" – взяв ее за плечи, внушительно сказал я.
Есть в жизни молчаливые моменты, которые стоят тысячи убедительных слов. Это был именно такой момент. Мы находились в самом эпицентре стихийного бедствия по имени любовь и, желая спастись, крепко и тесно прижались друг к другу. Ирен обхватила меня за шею, щекой прижалась к моей щеке, и я замкнул на ее спине нежные кандалы объятий. А между тем к двадцати неполным годам это было мое третье предложение! Марьяжный зуд, да и только! Сегодня я вместе с сочувствующим мне читателем улыбаюсь моей былой наивности: увы, такова завидная привилегия той молочно-восковой человеческой спелости, что зовется юностью!
Мы снова уселись за стол и проговорили с полчаса. Ирен впервые приоткрыла дверь в покои своей памяти, где под присмотром добрых, улыбчивых родителей и неутомимого сибирского солнца светло и радостно жила бойкая, способная и любознательная девочка. Прилежно училась, переходила из класса в класс, с серебряной медалью закончила школу. Рискнула поехать в Москву и поступила в институт. Считает, что ей повезло и теперь не представляет, как можно жить в другом городе. В общем, влюбилась она в меня не вовремя. Ей сейчас нужно думать совсем о другом…
"Вот и выходи за меня! Подольск – это ведь та же Москва, только лучше!" – правильно понял я.
"Ах, Юрочка! – порывисто обхватила она меня за шею. Затем так же порывисто отстранилась и, глядя мне в глаза, заговорила горячо и торопливо: – Только ради бога не думай, что я оказалась с тобой в постели ради какой-то там прописки! Если честно, ко мне поклонники в очередь стоят! Я могу выйти замуж хоть завтра! Но с тобой у меня другое! Ведь я в тебя влюбилась! Влюбилась, как кошка – до противного весеннего воя! Скажешь, дура, да?"
В ответ я как влюбленный смерч затянул ее в объятия и принялся беспорядочно целовать, бормоча самые нежные, самые потайные и истеричные слова, какие у меня только были.
"Ты правда меня любишь?" – глядели на меня доверчивые, влажные глаза.
"Ириша, милая, я с ума по тебе схожу! Ничего не бойся, слышишь, ничего! Я буду любить тебя всегда!" – страдая от невозможности достойно выразиться, надрывалось мое сердце.
Сегодня я знаю: любовь есть самый совершенный и непревзойденный галлюциноген. Так сказать, утешительный приз человеку за ту короткую, бренную дистанцию, что зовется жизнью. Неудивительно, что в неумеренных дозах она помрачает разум, отчего клятвы влюбленных напоминают бред. И все же если наши отношения с Ирен не пошли дальше кровати, в том нет моей вины.
Подхватив Ирен на руки, так что дрогнуло пламя свечей, я закружился с ней, расталкивая широкой спиной тесноту комнаты. Часы показывали половину второго ночи – первой ночи января одна тысяча девятьсот восемьдесят первого года. Я поднес Ирен к кровати и вернул в вертикальное положение.
"Раздень меня…" – закрыв глаза, томно попросила она.
Я благоговейно раздел и уложил ее на кровать, после чего осыпал поцелуями: от плеч через грудь и живот и ниже, ниже, еще ниже – туда, куда она направила меня прошлый раз. Согнувшись в три погибели, я подобрался к цели, неловко пристроился и, раздувая ноздри, погрузился в первоисточник сущего. Во мне проснулась чья-то память и научила новой захватывающей игре. Все оказалось на удивление просто: я должен был вести себя так, будто это были влажные, гладкие губы, которые только что облизнули. Волглая вагина и ее пряное пьяное дыхание – эссенция и квинтэссенция страсти. Ирен приняла игру и назначила свои пальцы в надзиратели моей голове. Бедра ее часто и крупно вздрагивали, пальцы замерли и напряглись, она подалась ко мне, подхватила под мышки и потянула на себя. А дальше была моя пенистая ария, пенные волны ее придушенного ликования и слепые, остекленевшие глаза.
Заметьте, я описываю только то, что имело для меня в тот момент патентную, так сказать, новизну. И описанное действо, о котором я еще вчера не думал, а если бы подумал, то с брезгливостью, сегодня представлялось мне острой, экзотической приправой к божественному блюду. И здесь крайне важно, что поменять мое представление о нем, как о чем-то порочном и нечистом мне помогла любовь.
Моя голова вернулась на грудь моей возлюбленной (самое райское, между нами говоря, место на земле), и я спросил, правильно ли я ЭТО делал.
"Я не знаю, как правильно и как неправильно. Но раз мне было хорошо, значит, правильно" – сдержано ответила Ирен.
И, помолчав, добавила:
"У меня был всего один мальчишка. Здесь, в Москве. Без любви, так, из любопытства. Ничем таким мы с ним не занимались. И если я что-то знаю, то только от моих соседок. Они когда мне про это рассказывали, предупредили, что не всем мужчинам это нравится…"
"Не знаю как другим, а мне понравилось" – признался я и припал к ее груди. Вцепившись в мои волосы, Ирен беспорядочно ворошила их, а когда я насытился, сказала:
"Любовь, как война – все списывает. Вот мне, например, все равно с кем ты был раньше…"
"Если хочешь, могу рассказать…"
"Нет, не надо. Теперь ты только мой!"
"И все же – у меня была одна девчонка, и мы тоже с ней ничем таким не занимались. Так что у меня это тоже первый раз…"
"Чудак ты, дядя!" – снисходительно улыбнутся те нынешние мальчики, которых порносайты к шестнадцати годам сделали всезнающими и всеядными. Они умеют управляться с различными гаджетами, но у них отсутствует главный гаджет – сердце. Подкрепив себя энергетиком, они совокупляются с тем скороспелым знанием дела, которое мне, непосвященному, приходилось по крохам добывать годами. Завидую ли я им? Ничуть, потому что это тот самый счастливый случай, когда путь познания важнее и упоительнее самого знания. Да, мои молодые просвещенные друзья: я – герой не вашего времени. Но в том времени, откуда я родом, героями были все. Мы были молоды, отважны и доверчивы. Нас могли обмануть политики, но не любовь, и мы дивизиями сдавались ей в плен, чтобы стать ее рабами. Дети романтичной эпохи, мы даже в кровати оставались целомудренными. И мне жаль будущие поколения, которые обязательно найдут противоядие от любви и стыда и после этого перестанут быть людьми.
Прильнув ко мне, Ирен говорила:
"Мы, девочки, устроены совсем не так, как вы, мальчишки. Мы переживаем сильнее и глубже, чем вы, и поэтому нас перед ЭТИМ надо гладить, целовать, признаваться в любви, просить прощения, всякие слова хорошие говорить… В общем, надо сначала подготовить. Тогда и мне будет хорошо, и тебе. Попробуй, а я буду подсказывать. Только ради бога не подумай, что я это уже с кем-то делала! Просто я женщина и знаю! Вот давай, я покажу, как надо меня целовать…"
И она к тем приемам, что я знал, добавила свой острый любопытный язычок. Что за странное щекочущее ощущение, когда в лежбище твоего лежебоки-языка вторгается гибкая, яркая, сочная дама и пытается занять его место!
"Вот так, говорят, нужно делать и ТАМ! – многозначительно повела глазами вниз Ирен и деловито продолжила: – Теперь грудь! Вот, смотри!" – и стала показывать, где и как сильно ее надо трогать, что и как целовать. Подпалив сухую инструкцию любовным огнем, я попробовал, и получился послушный ручной пожар. Закрыв глаза и украсив себя блаженной улыбкой, Ирен бормотала:
"Да, так, так, Юрочка, правильно, все правильно…"
Что за ночь: каждые пять минут – великое открытие! Насладившись, Ирен продолжила:
"Мне будет приятно, если ты погладишь меня здесь, здесь и здесь, – взяв мою руку в свою, провела она ею по животу, паху и внутренней стороне бедер. – А особенно здесь, – и возложила мою ладонь себе на пах. – Вот, смотри: теперь самое главное…"
И выделив из моей ладони средний палец, преподала ему первый урок точечного массажа, от которого, в конце концов, возбудила и себя, и меня.
"Теперь ты…" – пробормотала она и закрыла глаза.
Я оказался хорошим учеником, что она вскоре и подтвердила подрагиванием и тихими стонами. На поле боя выкатилась моя царь-пушка и под страстное уханье пружин довершила наши показательные маневры. Придя в себя, Ирен сказала:
"Кошмар! У меня целых три раза получилось… – и, покраснев, добавила: – Ты, наверное, считаешь меня совсем бесстыжей, да?"
Через полчаса мы договорились, что утром я везу ее знакомить с родителями, притом что покинуть комнату нам придется до того, как вернутся ее подруги – то есть, до девяти. Я успел побывать в ней еще дважды, и после того как она, донельзя довольная, заснула у меня на груди, отнес ее на свободную кровать и, стоя на коленях, минут десять любовался ее сонным изнеможением.
В дальнейшем я, пользуясь ею, как наглядным пособием, изучил и по достоинству оценил строение женского тела и особенно его поясничного отдела. Великая природа, трудолюбивая и неугомонная, мало того что наделила женщин тщательно продуманным сложением, но к тому же удивительно уместно расположила и замаскировала их главный и самый важный канал связи с внешним миром. Белогрудые волны и заводь-живот сквозь воронку текут в перламутровый грот. Поместив ее кимберлитовую трубку в корневых истоках междуречья и наделив небывалой степенью свободы, она тем самым избавила женщин от необходимости задирать хвосты и приседать на задние лапы. Облагородив таким образом животную суть человеческого соития, она превратила его в сладостный диалог одержимой и неудержимой плоти.
5
Любовь состоит из тысячи мелочей, и каждая мелочь важна. Например, самоотверженная решимость Ирен ехать со мной морозным новогодним утром на край света. Трогательно бессильная, с нежелающим просыпаться лицом и безвольно брошенными на колени руками она сидела на кровати, собираясь с духом.
"Оставайся! – говорил я. – Днем я за тобой приеду"
"Нет, нет! – лепетала она. – Сейчас встану… Сейчас, подожди… Вот, сейчас, сейчас…"
Пожелай она остаться в согретой нашими объятиями постельке, и я бы ее понял, но некая моя ничтожно малая часть с безукоризненной памятью и злобным нравом не забыла бы, не простила и ждала бы своего часа, чтобы припомнить и восторжествовать.
Когда приехали, я представил ее родителям, как невесту, чем до корней волос смутил ее и ошарашил мать. Интересно, а кого еще я мог привести к себе домой первого января в половине одиннадцатого утра? Любовницы, знаете ли, в такое время еще спят в своих постелях, и только полусонные верные жены уже на ногах.
Познакомив Ирен с родителями, я принялся ей угождать. Превосходя предупредительностью всех метрдотелей мира, я ходил за ней по пятам, забегал вперед, подсовывал ей кухню, гостиную, комнату родителей, мою комнату с диваном, кроватью и пианино. Ее подтянутая фигура прекрасно вписалась в знакомый мне со времен ночных детских страхов интерьер, и когда она, размякшая, закутанная в длинный халат, с тюрбаном на голове шамаханской царицей выплыла из ванной, кто-то внутри меня восхищенно ахнул.
Рассказывая вам свою историю, я ни в коем случае не претендую на обобщения, но сдается мне, что никому не удалось и не удастся миновать этот ранний, романтичный период взросления, отмеченный поисками Вечной Жены (и Вечного Мужа), когда брак видится залогом счастливой взрослой жизни. Это уже потом, когда блекнет таинство альковного уединения, и любовь превращается в супружеский долг, многие не прочь избавиться от этого заблуждения.
Ирен захотела поспать, и я, уложив ее в мою кровать, наклонился, чтобы поцеловать. Она обняла меня за шею и сказала: "Полежи со мной…". Раздевшись, я лег, обнял ее и не выпускал до тех пор, пока ее душистое, хранящее память о теплой ванне тело не задышало тихо и ровно.
После сна Ирен вышла свежая и деятельная. С хозяйской сноровкой, что жила у нее на кончиках пальцев, быстро помогла матери собрать на стол, дала несколько дельных кухонных советов, успела поговорить с отцом о последних достижениях экономической науки и нашла время, чтобы прильнуть ко мне в укромном месте. Ее волосы тонко пахли ромашкой, ее кожа отливалась молочным здоровьем, ее хотелось взять на руки и идти с ней по жизни, как с песней. За ужином она вспомнила родительский дом, своих интеллигентных, трудолюбивых родителей, что ждут ее на зимние каникулы и очень напоминают ей хозяев этой квартиры. В своем темном выходном платье с голыми, молочно-спелыми руками, с гладко зачесанными светлыми волосами, с подведенными глазами и помадой на губах она выглядела сногсшибательно. Я опять не ошибся с выбором, думал я, глядя на королевский поворот ее головы, с которым она обратилась к матери, чтобы сообщить, какой у нее замечательный сын.
Дотянув до ночи, мы стали готовиться ко сну. Я попросил у матери еще один комплект постельного белья, давая тем самым понять, что приличия будут соблюдены. Пожелав родителям спокойной ночи, мы закрылись, после чего тут же воссоединились в моей кровати. Теперь, когда все слова были сказаны, а запреты сняты, нам оставалось только широко и свободно предаться самому упоительному на свете занятию, каким является обладание любимым человеком.
Ах, Ирен, моя грешная, сладострастная Ирен! Моя ненасытная искусительница, мое неутолимое желание! Искушаемая и влюбленная, она страстно и неутомимо льнула ко мне, а накричавшись, шла в ванную, чтобы возвратившись, прижаться ко мне влажным лобком.
"Юрочка, сладенький! Ну, так было хорошо, так хорошо, что лучше и быть не может!" – едва не всхлипнув, пробормотала она из последних сил, перед тем как провалиться в сон, а потом остаться у меня еще на одну ночь и убедиться, что бывает и лучше.
6
Началась сессия, и я предложил Ирен переехать ко мне, но поскольку она, как и я сам была в меру нерадива и зависела от конспектов, которые, как известно, во время сессии на вес золота, то осталась в общежитии. Чтобы быть ближе к ней, я стал туда приезжать и, обосновавшись у одного из сокурсников, время от времени наведывался в ее комнату. В течение дня всегда находились полчаса, когда ее подруги, словно по уговору исчезали, дверь закрывалась на ключ, и мы, на ходу сбрасывая одежду, торопились в кровать. Один раз, не имея терпения, сделали ЭТО на ближайшем стуле, а обмякнув, столкнулись смущенными взглядами.
"Вот ничего себе! Называется, зашел на минутку!" – воскликнула очаровательно раскрасневшаяся Ирен, не торопясь покидать мои бедра.
Как я уже говорил, она ревностно следила за тем, чтобы нас не видели вместе, и когда шла меня вечером провожать, покидала общежитие в одиночку, чтобы воссоединиться со мной метрах в двухстах от метро.
"Почему мы скрываемся?" – удивился я однажды.
"Не хочу, чтобы знали в группе. Узнают, скажут: ну, Ефимова, ну, стерва, молодого себе завела! А я не завела – я полюбила. Только никому этого знать не положено. Не их собачье дело!"
"А те, что живут с тобой?"
"Они девки нормальные…"
Нормальные девки, молчаливые и загадочные весталки коммунального очага, смотрели на меня, как на живую иллюстрацию красивой и романтичной истории с их подругой в главной роли.
После каждого экзамена она ночевала у меня. Итого, в январе вместо тридцати одной всего пять (не считая трех праздничных) жарких, исповедальных, обморочно-страстных ночей. На мое счастье или на беду Ирен оказалась чрезвычайно чувствительной к ласкам, и того, чему она меня научила, с лихвой хватало, чтобы довести ее до косноязычия. Сама она стеснялась этого своего свойства и считала его недостатком.
"Опять я кричала, как сумасшедшая? – смущенно спрашивала она. – Что твои родители подумают…"
Мне ее несдержанность, напротив, нравилась, и за отсутствием достаточного опыта (Натали в этом смысле была ребенком) я полагал, что так должны себя вести все женщины. Однако мои последующие связи (а к ним помимо девяти судьбоносных следует отнести десятка три случайных) убедили меня, что в лице Ирен я имел дело со здоровой формой гиперсексуальности – своего рода мужской мечтой.
Как-то раз после очередного неистовства я спросил ее о том, о чем всегда стеснялся спросить Натали, а именно: каково это – терпеть в своей тесной, жаркой конюшне моего буйного, необъезженного жеребца. "О да! – воскликнула Ирен. – Он у тебя действительно грандиозный!" и поведала, как встречает его на пороге и жалеет, что он торопится его переступить – ей бы так хотелось, чтобы он тыкался в нее уздечкой подольше! Как подхватив под уздцы, заводит похрапывающего гостя внутрь, тесными объятиями и встречной игрой бедер раззадоривает его старание и подстрекает к дебошу, давая понять: чем он бесцеремоннее, тем приятней и радостней ей. Как возбуждаемый им сладкий зуд горячей патокой растекается по телу, становится нестерпимым и доводит ее до предсмертной агонии. И как очнувшись, она открывает глаза, видит меня и не хочет, чтобы я ее покидал.
Ну и, конечно, ее запахи. Застенчивые и неброские, представительные и благонравные, плотские и далекие от благовония, они были ярче, крепче и бесстыднее, чем у Натали. Однажды она перед тем как встать с постели, мазнула пальчиком по моей груди и сказала, что так метит меня своим запахом. Откуда запах, спросил я, и она ответила: "Из-под хвоста, откуда же еще…"
В начале февраля она уехала домой на каникулы. Это был последний раз, когда она могла там побывать: лето мы договорились провести вдвоем, и если удастся, то съездить в Крым. Вернувшись, она привезла с собой бездонную, безграничную радость. Ничто не мешало ей теперь переехать ко мне, что она и сделала. И наступили дни невозможного счастья. Прильнув головами и сцепившись калачами рук, мы засыпали в электричке, а расставшись в институте, начинали мечтать о воссоединении. Бывали дни, когда мы оставались дома, и тогда наш быт отливался ясным, ровным светом семейного благообразия. "Юрочка, иди завтракать!" – и я шел завтракать. "Юрочка, обед готов!" – и я шел на запах обеда. Кофе готов, чай готов, ужин готов, и вот уже сама Ирен готова, чтобы ее испили до дна. Там где можно, мы ходили под ручку, и видя наше отражение в витрине, я расправлял плечи и шутил. Ирен вскидывала на меня радостное, послушное лицо и смеялась, как ручная, преданная жена. Она любила меня, я это точно знаю. Любила до самоотречения, до рабской покорности.
Так мы прожили март, апрель и половину мая. В середине мая, в один из редких дней, когда Ирен ночевала в общежитии, я случайно столкнулся в Подольске с Натали. В модном кремовом плаще, под которым темно-синей искрой переливалось добротное платье, короткая пышная стрижка и косметика – все тот же портновский глаз и вместе с тем новая, подросшая, повзрослевшая. Черты ее лица, преждевременно и обильно обожженные мужскими гормонами, потеряли былую бархатистость и отдавали гладким керамическим блеском. Зрелая девица на выданье, явно не нуждавшаяся в прощении. После нескольких неловких, необязательных фраз мы расстались, и всё дальнейшее я, пересмешник эзотерических истин, склонен приписать ее дурному ревнивому глазу.
В конце мая случилось вот что. То ли весенний дурман помутил моей возлюбленной разум, то ли материализовалось то, что давно витало в воздухе, но однажды Ирен устроилась у моих бедер и завладела моим жезлом, с которым любила играть, как с живой теплой куклой – раздевая, одевая и разговаривая. Я нежился, закрыв глаза и чувствуя, как от безобидной ритмичной игры во мне вырастает томительный и мучительный восторг. И вот когда температура моего котла подобралась к красной черте, и он готов был взорваться, Ирен сделала то, от чего я чуть не сгорел со стыда. Захваченный врасплох, я дергался, сотрясаемый редким сочетанием восторга и негодования.
Разумеется, она ждала от меня благодарности. Вместо этого я отвернулся, отделился от нее одеялом и замолчал. То, что она сделала, было нечестно. Она не должна была этого делать. Она осквернила себя и оскорбила мою щепетильность. Почувствовав неладное, Ирен забеспокоилась:
"Ну, Юрочка, ну, ты чего, а? Тебе не понравилось, да? Но почему? Ведь ты же меня целуешь, а чем ты хуже? Ну, Юрочка! Ну, Ю-ю-юрочка, ну, ми-и-ленький, ну, не молчи! Ах, так? Ну, и ладно!"
В ту ночь я спал на диване. Утром она принялась тихонько плакать, и мы помирились.
"Никогда больше так не делай" – строго сказал я и с ужасом обнаружил, что внутри меня включился счетчик ее недостатков.
А еще через два дня наш староста – ефрейтор запаса, заядлый курильщик и моралист, сурово заметил, что меня часто видят с одной девицей из общаги. Вместо того чтобы назвать ее моей невестой, я принял беспечный вид и смалодушничал: "Так она же в сборной факультета! Вот и пересекаемся на тренировках!" И тогда мой старший товарищ посоветовал иметь в виду, что она еще та шалава. Подо мной с тошным хрустом подломился железобетонный мост. "Откуда ты знаешь?" – прокричал я на пути к пропасти, чувствуя, как мои внутренности собираются покинуть меня через горло. В общаге всё про всех известно, был ответ. Один его знакомый пятикурсник гулял с ней пару лет назад. Говорил, что был у нее не первый и не последний, и что у нее в комнате все такие же шалавы – сообщил заботливый товарищ, не обращая внимания на грохот, с каким мое тело рухнуло на дно безнадежно глубокого ущелья.
Вечером я, как всегда встретился с Ирен в метро.
"Пойдем, что же ты!" – затормошила она меня, когда я вместо того чтобы подставить ей локоть, отошел к стенке и встал.
"Подожди, поговорить надо…" – отводя глаза, выдавил я.
"Что случилось?" – тревожно спросила Ирен.
Я молчал, не зная, как начать.
"Слушай, – наконец сказал я, – зачем ты меня обманула? Ведь у тебя же было много парней…"
У нее с лица схлынула кровь. Спрятав руки за спину, она отвернулась и принялась, как когда-то Натали, втаптывать в пол носок туфли.
"Значит, все-таки донесли… – наконец повернула она ко мне перекошенное бессильной усмешкой лицо. – А я все ждала, когда тебе доложат…"
Я молчал. Все было слишком очевидно: я подобрал зажигалку, от которой до меня вовсю прикуривали другие. А это значит, что все ее приемы и озарения были частью богатого опыта, а вовсе не любовным творчеством и подсказками соседок по комнате. И то что она сделала два дня назад, она делала и раньше. Думать об этом было невыносимо, не думать – невозможно.
"У меня к тебе просьба – привези мне завтра вещи…" – произнесла она помертвелыми губами.
"Хорошо" – выдохнул я.
"Пока…" – прошептала она, повернулась и стремительно ушла.
Утром я собрал все до последней ленточки, не оставив себе на память даже заколки. Приехав в общагу, зашел в знакомую комнату, где в тот момент никого кроме нее не было. Ирен выглядела ужасно. Нет, нет, она была, как всегда ухожена, где надо припудрена, затушевана и напомажена, только вот вместо глаз – две пустые глазницы. Там, где раньше плескались солнечные блики – два пересохших озера с черными берегами и бурым дном.
"Вот, я привез…"
"Спасибо… Чаю хочешь?"
"Нет, спасибо…"
Говорить больше было не о чем, и мы, отводя глаза, неловко и недолго помолчали.
"Поцелуй меня на прощанье…" – попросила она и закрыла неживые глаза. Я вяло и невыразительно ее поцеловал. Она отвернулась и отошла к окну.
"Все, уходи…" – донесся до меня шелест ее губ.
И я ушел.
Ирен. Послесловие
Переведем дух и спросим себя: позволено ли богине лгать? Древние считали, что не только позволено, но и положено. Я же считаю, что не позволено и не положено. Любовь щепетильна, но губит ее не минет, а ложь. Доверие – вот тот стержень, что скрепляет отношения двух абсолютно разных людей. Извлеките его, и они разрушатся, как рушится музыкальная конструкция, из которой удалили главную тему.
Таковы общие, со вкусом горькой истины места, известные всем и каждому. Именно ими врачевал я весь июнь мою рану. Потом был стройотряд: мускулистое, потное, цинично-забористое мужское братство, кислое вино с липкими конфетами и донжуановы байки на ночь глядя. Интересно, женщины обсуждают мужчин так же похабно, как и мужчины женщин? Были гитара, костер и коллективный транс – советская школа пламенных чувств. Было серебряное подстрекательство деревенской луны и вялая интрижка с молодой поклонницей моего трехаккордового таланта. И когда я в прозрачной, сотканной из лунного света и соловьиных трелей темноте колхозного сада попытался запустить руку в ее потайные места, и они меня не приняли, я был даже рад: изображать после этого влюбленного, так же как и прятаться от вопрошающих глаз было бы выше моих сил. Словом, мир представлялся таким простым и предсказуемым, что на него без горького смеха и смотреть-то было невозможно.
В августе меня одолело неясное беспокойство: я словно пытался вспомнить, где и когда потерял нечто чрезвычайно важное. К концу августа вспомнил, и стало ясно, что без Ирен мне не жить. Вернувшись в Москву, я на следующий же день отправился в общежитие. В крайнем волнении постучал в знакомую дверь, и две певучие сирены в один голос разрешили мне войти. Открыв дверь, я увидел Ирен и одну из ее подруг.
"О-о, кто к нам пришел!" – пропела, как ни в чем ни бывало, сирена Ирена. Без следов былой разрухи, свежая, подтянутая, любопытствующая.
"Иди-ка, Катенька, погуляй полчаса!" – велела она подруге, и та послушно удалилась.
Ирен пригласила меня сесть и предложила чай. Не желая тратить отведенные мне полчаса на ерунду, я отрицательно мотнул головой.
"Ну?" – с бесчувственным любопытством поглядела на меня Ирен, и я сказал, что пришел просить прощенья.
"За что?" – притворно округлились ее глаза.
Я выразительно на нее посмотрел. Дескать, сама знаешь. Нет, не знаю, усмехались глаза напротив.
"Ну, тогда, в метро… И потом…" – промямлил я.
"А-а, это! – как бы вспомнила Ирен. – Ерунда, забудь!"
"То есть, ты не сердишься, и мы можем начать все сначала?" – обрадовался я.
"Не сержусь, но сначала начать уже не получится"
"Почему?"
"Один хороший человек меня замуж зовет…"
"Так ведь я тоже зову!"
"Да? Только знаешь, какая между вами разница?"
"Какая?"
"Ему плевать, с кем я до него гуляла!"
"Так и мне плевать!" – воскликнул я, умоляюще глядя на нее.
"Поздно, Юрочка, теперь уже поздно, – вдруг потухло ее лицо. – Всё, кончилась наша любовь. И пожалуйста, больше сюда не приходи"
Мир внезапно дрогнул и насквозь промок. Я отвернулся и с минуту сидел так, пока слезы не высохли.
"Ладно, извини…" – сказал я и с шумом отодвинул стул. Ирен встала вслед за мной. Я развернулся и шагнул к двери.
"Подожди" – остановила меня Ирен.
Я круто обернулся и взглянул на нее, готовый броситься к ней по первому же знаку.
"Не хочу, чтобы ты обо мне плохо думал…" – смотрела она на меня.
"Ириша, да я никогда…" – рванулся я к ней.
"Нет, стой! – вытянула она мне навстречу руку. Я застыл на месте. – В общем, тогда, в мае… Ну, ты еще обиделся…" – покраснела она.
"Прости, это я по глупости!" – смотрел я на нее во все глаза.
"Так вот знай, что я никогда раньше этого не делала и никогда больше не сделаю…"
Она хотела сказать что-то еще, но передумала и, отведя глаза, строго уронила:
"Все. Уходи…"
"Ириша, не гони!" – взмолился я.
"Уходи!!" – со злым отчаянием выкрикнула она.
Я замер, как от пощечины и, помедлив, уполз на непослушных ногах прочь.
У нее началась преддипломная практика, и в спортзале она больше не появлялась. Несколько раз я видел ее в институте, но подойти к ней так и не решился. Через два месяца она вышла замуж за преподавателя. Мне показали его – лысоватый, очкастый, коренастый, в обнимку с портфелем – он двигался так, словно от счастья не чуял под собой ног. Два чувства испытал я, глядя на него – беспомощное злорадство и черную зависть. Не утешало даже то, что скатившись с Олимпа в Тартар, я очутился там в одной компании с сердобольным Кроносом и другими половыми титанами не мне чета.
Итак, подшив с бухгалтерской скрупулезностью первичные документы памяти, подвожу бесчувственный баланс.
Самобытность Ирен для моего взросления заключалась в первую очередь в ее искушенности и бескорыстном желании избавить меня от моей неопытности. Как важно, чтобы такая женщина рано или поздно появилась в жизни мужчины! Пока она отсутствует, его история будет хромой и однобокой. В моем аккорде Ирен занимает почетное место чувственной большой терции, придавая его нижним интервалам полновесно радостное, несмотря ни на что, звучание. С ее появлением окончательно сформировался ми-бемоль мажорный лад моей юности. Всё дальнейшее есть его отрицание, и попытки вернуться к нему будут мучительными и бесплодными.
Софи
1
Мой неудачный роман с Ирен лишь подтвердил пугающую закономерность, что проявилась в трех моих предыдущих любовных историях, а именно: все они были прерваны злым духом постороннего вмешательства. А может, дух был добрый, и все мои истории были лишь эскизами, из которых художник собирался создать полноценную картину? Ведь жизнь избавляет нас от иллюзий, а искусство их возвращает…
Оставим сердцу отходную молитву:
"Благословенная Венера, эрогенная и эректогенная вдохновительница любовного безумия! Да будет свято имя твое! Да будешь ты сиять в сердцах наших во все времена! Да коснется нас твоя милость, да снизойдет на нас твое благоволение! Введи в искушение рабов твоих, лиши их воли противиться тебе, дай им радость любить и возвысь до небес. Ибо твоя есть сила и слава во веки веков. Let it be.
Воистину не устану прославлять тебя, светлую и непогрешимую. Нет более почести, чем быть тобой обласканной, нет выше славы, чем служить тебе. Ты одна противостоишь злу, ты одна восстаешь против смерти, и за это мы величаем тебя.
Прими назад мою любовь к Ирен, ибо нет ей более места в моем сердце. Каюсь: не хватило мне силы духа, ни мудрости сберечь и приумножить твой дар. Прости мне мою неразумность и самонадеянность и дай мне взамен что-нибудь рациональное и предсказуемое.
Прости Ирен ее неразборчивое рвение, прости ее неумеренную тебе услужливость. Прости ее, как прощаю я, и в утешение щедро одари материнской любовью к чадам ее. Да будет так"
Оставим отходную сердцу, а памятью вернемся в осень восемьдесят первого.
Отныне прекрасная половина человечества поделилась для меня пополам: на одной стороне девушки с историей, как Ирен и Натали, на другой – девушки для истории, как Нина и Люси. В употребление годились и те, и другие, но само употребление было теперь регламентировано их предназначением. Первой половине в любви впредь было отказано, а сердцу велено серьезных отношений с ними не затевать. Интрижка и флирт – вот все, что они заслуживали. Постель и эрзац чувств – вот участь, на которую они обречены. Во вторую половину предстояло влюбиться и выбрать там жену. Налицо крепнущие признаки разборчивости.
В сентябре, как я уже сказал, Ирен указала мне на дверь. Я подчинился, и гулкое эхо расставания еще долго бродило по опустевшим коридорам моего сердца. Ситуации абсурднее трудно себе представить: моему свежему неутомимому телу шел двадцать первый год, мои гормональные цистерны были переполнены, моему квартету рукоплескали поклонницы, неистовые болельщицы на трибунах кричали "Давай, Юра, давай!", а я изводил себя грустным одиночеством. Иногда некий квартировавший внутри доброжелатель пытался меня сосватать. "Ты посмотри, какая прелесть!" – вкрадчиво шептал он, указывая на эмансипированную, богемного вида девицу, призывно взиравшую на меня из зала. "Да, конечно, но, к сожалению, она курит…" – притворно вздыхало мое сердце. Я и по сей день отношусь к курящей женщине, как к участнице некоего всемирного заговора – тайного и небезобидного. Женщина должна пахнуть цветами, а не табаком и участвовать только в заговоре любви, считал и считаю я.
Вечером седьмого ноября мы собрались на квартире нашей однокурсницы. Не знаю, как вы, а я, приходя в компанию, первым делом любуюсь женщинами. Без сомнения, у каждой из них есть личная фея, потому что самые изощренные праздничные уловки еще нужно одухотворить. В такие минуты святятся новым светом даже знакомые девушки, а незнакомых я попросту поедаю глазами, словно аппетитное экзотическое блюдо. Отсюда тот неожиданный и неудержимый интерес, который возбудила во мне неизвестная молодая особа, представленная хозяйкой, как ее лучшая подруга.
"София. Можно просто Соня…" – с протокольной вежливостью сообщила незнакомка.
Она и в самом деле заслуживала того, чтобы смотреть на нее во все глаза. Облик ее с пугающей полнотой и точностью удовлетворял всем требованиям моего привередливого вкуса. К тому же смущала ее схожесть с Валькой, ранее уже одобренной приемной комиссией моего сердца. Бледное тонкое лицо и укрощенные заколками роскошные агатовые волосы. Кажется, лишись она своего строгого, украшенного двумя нитками матового жемчуга платья, и они могли бы прикрыть ее наготу. Не волосы, а красиво упакованная шелковая мантия. Незнакомка вдруг отделилась от цветных говорящих пятен и затмила их своей лаконичной черно-белой красотой. Ощутив беспокойные покалывания в разных частях моего защитного поля, я занервничал и, натянув маску компанейского парня, растворился в веселом застолье.
Рюмка, другая, слово направо, слово налево, улыбка туда, улыбка сюда – вы же знаете, как это бывает в молодости. Все говорят, у всех сильные, звонкие голоса, и тот, кто хочет, чтобы его слышали, должен кричать. И вот уже кричат все. Софи сидит на другом берегу квадратного клетчатого озера, затянутого круглыми листьями испачканных тарелок – сидит, непринужденно отведя прямые плечики и снисходительно отбиваясь от назойливого внимания нашего старосты. Ее изящные кисти порхают на уровне груди, ее сочные губы беззвучно трепещут, пытаясь ему что-то объяснить. Наконец все в изнеможении кричат: "Юрка, давай за фано!", и я, успев поймать любопытный взгляд, брошенный в меня двумя большими метательными орудиями, направляюсь к инструменту.
У нас замечательная группа – другой такой нет. У нас содержательные традиции, которым мы до сих пор следуем, собираясь раз в году. Мы любим петь, мы поем, мы будем петь, и всякий раз наш сводный цыганский хор распевается громоподобным величанием самому себе: "Пускай погибну безвозвратно…" Я сопровождаю наш молодой, неистовый рев параллельными аккордами, и тут уж все, в том числе и лишенные слуха не могут не признать, что это хорошо. Вместо того чтобы держаться со снисходительной невозмутимостью заправского тапера, я дергаюсь, подскакиваю на стуле, машу локтями, словно ощипанными крыльями и мотаю лохматой головой, спиной чувствуя устремленный на меня черно-белый взгляд. Закончив, я оборачиваюсь и вижу, что мой силуэт отделился от цветных говорящих пятен и тихим поющим удивлением уселся рядом с Софи.
Мы аплодируем сами себе. Возбужденные лица окружают меня и требуют продолжения. Мы исполняем "Дорогой длинною, да ночкой лунною…", "Что-то грустно взять гитару…" и, разумеется, "Цыганочку". Мы воодушевлены, как победители, мы едины, как формула заклинания, мы верны, словно слова присяги, мы святы, как текст молитвы. Попробуй не возлюби нас в такой момент! Твой выход, дерзость! И я, призвав к тишине, пускаюсь в сольное плаванье. "Апатит твою Хибины мать" – хорошая прелюдия к рискованным частушкам. Я заменяю сальности испуганными синонимами, прикрываю срамные места фиговыми листками нескладухи, невинным тоном презентую похабности, презираю цензуру и упиваюсь девчоночьим повизгиванием. Я рискую, но шальное вдохновение побеждает ханжество, и убойная лексика становится законной частью поэзии. Кто там смотрит на меня со смешанным черно-белым чувством?
А теперь еще по рюмке, и танцы! Разрешите вас пригласить? Да, пожалуйста.
"Где вы учились играть?" – ангельским голосом интересуется белокрылая Софи, обдавая меня магнетическим жаром черных глаз.
"В музыкальной школе" – говорю я и мысленно благодарю музыкального бога за то, что надоумил родителей отдать меня туда, отчего я теперь интересен этой необыкновенной, неизвестно откуда взявшейся девушке. Каким шальным, бесхозным ветром занесло к нам эту жгучую красавицу?
"Я тоже играю, но мне до вас далеко" – признается Софи.
Ее лицо находится на расстоянии короткого броска моих губ, и я не могу оторвать от него глаз: тонкая белая кожа, гладкий высокий лоб, ровные, сухие, с нежным розовым отливом щеки. Я держу в руках самый свежий и совершенный продукт ближневосточной цивилизации, известной мне ранее экономическими показателями, а теперь вот воплотившейся в породистый образец бесприютной, чужеродной, предосудительной красы. Вечная Суламифь на праздновании годовщины Великого Октября. "Прекрасны в подвесках щеки твои, в ожерельях – шея твоя! Глаза твои – голуби. Волосы твои как стадо коз, что сбегает с гор Гилада. Зубы твои как стадо стриженых овец, что вышли из купальни. Как алая нить – твои губы, и уста твои милы. Вся ты прекрасна, подруга моя, и нет в тебе изъяна!" – и мне нечего добавить к тридцативековому диагнозу. Хотя изъяны, видимо, были. Иначе сейчас она находилась бы в объятиях какого-нибудь лощеного ловеласа, а не искала знакомства среди однокурсников подруги.
Софи не выдерживает моего взгляда и подставляет мне хрупкие завитки розового ушка.
"У вас замечательная компания!" – роняет она в сторону.
Она деликатна, душиста и невинна от корней смуглых ног до пуантов волос, а значит, я обречен на чопорное ухаживание. Неужели я смогу когда-нибудь коснуться этих крылатых, налитых пунцовым соком губ?
"А вы?" – спрашиваю я, и она сообщает, что учится на третьем курсе филфака. Отделение иностранных языков. Французский и английский. Ей нравится.
"А вы читали "Рэгтайм?" – спрашивает Софи, когда мы устраиваемся после танца в укромном месте.
"Я их не читаю, я их играю!" – отшутился я, не решаясь признаться, что понятия не имею, о чем идет речь.
"Вы, как музыкант обязательно должны прочитать этот роман! – укоризненно говорит Софи. – Если хотите, я вам его дам"
Более прозрачного приглашения к продолжению знакомства трудно себе представить.
"Спасибо, Соня! – воодушевляюсь я. – Я обязательно вам его верну, можете не сомневаться!"
И тут в наш разговор вмешивается Джо Дассэн. "Индейское лето". Привет от Люси. Ничего удивительного: после недавней смерти певца его романтичная душа вселилась во все отечественные магнитофоны. "О чем он пел, не знаем мы совсем…" Я встаю, приглашаю мою легкокрылую собеседницу и пружинистой игрой рук устанавливаю между нами безобидную дистанцию. Я наслаждаюсь ее осторожным любопытством и благосклонным взором, я ненасытной губкой впитываю черно-красную патоку ее глаз и губ. Знаменательное переживание, взволнованное удовольствие, когда новые черты, новое лицо, новая улыбка, новый голос с инфекционной бесцеремонностью устраиваются в нашей душе! В ожидании завершения инкубационного периода мне лишь остается попытаться предугадать вкус новой любви. Так было со мной всегда. И даже сегодня, с высоты моего опыта я не устаю себя спрашивать: что заставляет нас вручать сердце тому, кого не знаешь, тому, чья история загадочна, чья благосклонность всего лишь улыбчива, а намерения неисповедимы? Зачем нужно пускаться в рискованное предприятие, для чего, очертя голову, кидаться в отважную авантюру, финал которой непредсказуем? Ведь продолжение рода не требует пожизненной верности – ему достаточно кратковременного сердечного займа, каким являются брачные танцы у животных или медовый месяц у людей! К чему это фундаментальное ощущение праздника, это чувство бессрочного ликования, эти основательность и грузность, которыми наливается пустая душа, чтобы погрузиться на самое дно блаженства?
Софи разрешает себя проводить, и мы отправляемся в соседний двор, но не кратчайшим путем, а кругосветным – то есть, огибаем земной шар и попадаем туда с другой стороны. Нас сопровождают Дюрренматт, Сартр, Ионеско, Кафка, Сэлинджер, Умберто Эко, Воннегут, Теннеси Уильямс, Артур Хейли, Франсуаза Саган, Ирвин Шоу, Джойс, Базен, Гессе, Кэндзабуро Оэ, Олдридж, Фаулз и прочие малознакомые мне постояльцы журнала "Иностранная литература", до которых так охоча Софи, и с которыми отныне придется иметь дело и мне. Описав окружность радиусом не менее километра и незаметно перейдя на "ты", мы останавливаемся у ее подъезда и договариваемся встретиться завтра на этом же месте в два часа дня.
Я смотрю на Софи, и мне кажется, что мы знакомы сто лет.
2
Основательному русскому человеку мало влюбиться – ему нужно до смерти полюбить.
В отличие от Ирен, культурные и умственные достоинства которой находились в тени ее сексуальности, Софи представлялась мне безмятежной и прекрасной terra incognita, чьи богатые ресурсы следовало освоить и обратить себе на пользу. Гуманитарная начинка моей новой возлюбленной делала наш процесс сближения не только волнующим, но и чрезвычайно полезным, и его когнитивность (светлая сторона) надежно прикрывала собой его темную сторону (физическое влечение).
О чем мы, студенты двух элитных московских вузов, могли говорить? Ну, разумеется, не о тенденциях развития мировой экономики. Возвышенное состояние душ требует возвышенных тем, и в этом смысле Софи оказалась в более выгодном положении. Грандиозные прорехи в моей начитанности открылись ей в первый же день. За плечами у меня, как и у большинства советских людей, была школьная программа и случайные книги из числа модных, прочитанных невнимательно и наспех. Более того, не придавая литературе особого значения, я сторонился умников, щеголявших звонкими иноземными именами и глубокомысленными цитатами, а если доводилось вступать с ними в спор, то переждав их самоуверенный напор, я объявлял, что музыка превыше слов, чем, сам того не ведая, подтверждал мнение несчастного Верлена: "Музыка прежде всего…". Но одно дело – давать отпор псевдоинтеллектуалам, и совсем другое – внимать очаровательному, нежному созданию.
Когда на следующий день мы встретились, она сказала:
"Я подумала, что "Регтайм" будет для тебя пока тяжеловат. Вот, возьми лучше Сэлинджера и начни с него…" – после чего по ее настоянию мы отправились смотреть "Христос остановился в Эболи". Лично я предпочел бы "Удар головой" или "Три дня "Кондора", однако всё, что мне тогда было нужно – это пребывать рядом с Софи, изнывая от переполнявших меня чувств. В таком состоянии всё, что вы ни скажете друг другу, обретает скрытое и волнующее значение. Можно обсуждать фасад или угол здания, фонарь или автобусную остановку, не говоря про ранний мокрый снег, от которого так хорошо прятаться в кафе. Ах, какие у нее по-лебединому изящные кисти рук, и как красиво и непринужденно она поедает облитое малиновым сиропом крем-брюле! Какое тонкое и одухотворенное у нее лицо, и как трогательно она облизывает пухлые, сладкие губы! Она хочет, чтобы я полюбил литературу и поэзию? Что ж, ей в свою очередь придется полюбить баскетбол и джаз. Через два дня у меня игра, и я тебя приглашаю. А в начале следующей недели прошу на репетицию джаз-квартета. Сейчас мы вместе с вокальной женской группой готовим программу для новогоднего вечера. Пойдешь? Тогда я за тобой зайду.
Раньше Софи появится у меня на игре и на репетиции, чем я прочитаю "Над пропастью во ржи". И она была тут и там, и после этого в глазах ее зажегся теплый улыбчивый огонек.
"Устал?" – заботливо спросила она меня после игры.
"В вашей вокальной группе очень даже симпатичные девочки!" – стараясь выглядеть непринужденно, сообщила она после репетиции.
Наконец я одолел Сэлинджера, о чем и сообщил моей прекрасной наставнице.
"Ну и как?" – с любопытством спросила она.
Я помялся и сказал:
"Может я чего-то не понимаю, но, по-моему, такую галиматью мог бы сочинить и я…"
Софи рассмеялась:
"Ты знаешь, мне и самой этот роман не нравится – ну, ни капельки! История зауряднейшая! Видимо, у них там подростковая тема актуальна, только к чему демонизировать проблемы переходного возраста? Кроме того, язык просто ужасный – ну, просто ужасный! Ни малейшего намека на художественность! Так что ты абсолютно прав – это роман для невзыскательного читателя!"
Сегодня я скажу еще сильнее: этот роман похож на побывавший в смертельной аварии и не подлежащий восстановлению автомобиль.
После Сэлинджера Софи вручила мне "Завтрак для чемпионов" Воннегута, который я через два дня вернул ей со словами:
"Делай со мной что хочешь, но я это читать не в силах!"
Она улыбнулась и выдала мне "Вечер в Византии".
"Это должно тебе понравиться…" – ободряюще улыбнулась она, и я вместе с приятными ожиданиями был перемещен романом на юг Франции.
Вначале там было упомянуто индейское лето, и оно напомнило мне о Люси. Не слишком ли часты эти напоминания? Может, песня Джо Дассэна родом с Лазурного берега? Хотя "золотистая дымка, неяркие осенние цветы" – такое можно видеть где угодно. Замечательные, должно быть, места! Море там пенится и бурлит под балконом, и купаться можно прямо напротив отеля. Интересно, какое оно, Средиземноморье – арена чуждых нам страстей?
"Девушка стояла, шевеля большими пальцами босых ног в сандалиях", и я вспомнил носки туфель Натали и Ирен, оживавших в минуты волнения их хозяек.
Вудсток, хиппи, наркотики, свободная любовь, публичные половые акты, американское матерное слово, исторгнутое во всё стадионово горло – таковы их нравы.
Жена героя – шлюха, и все-таки он ее любит. Оказывается, нет браков без изъяна, и каждый из партнеров должен чем-то поступаться. Весьма оригинальные представления о семейной жизни! Нет, это не для нас. Такое может быть только у них.
Герой пишет пьесу и в число персонажей включает девятнадцатилетнего внука, одержимого первой любовью к девице на три года старше его. Значит, мы с Ирен всего лишь персонажи чьей-то пьесы?
"Он сказал Констанс «Я люблю тебя» и сказал Гейл «Я люблю тебя» – и в обоих случаях говорил правду. Возможно, слова эти относились и к той, и к другой одновременно". И я бы понял героя, если бы первое признание от второго не отделял всего лишь день.
И так далее. Словом, чуждые нам нравы и пороки буржуазного общества – такие отвратительные и такие притягательные. Непривычный, больной мир банковских счетов, квитанций и чековых книжек, где мои ровесницы влюбляются в больных стариков, а больные старики спят с моими ровесницами. Стакан виски здесь, стакан там, случайные связи, одноразовая любовь, финансовые проблемы, престранные отношения, и как результат – необъяснимая тяга к саморазрушению. Они что там у себя в Америке, действительно так живут?
"Когда мне будет сорок восемь, я непременно должен перечитать эту книгу!" – сказал я себе и, представьте, перечитал! Правда, не в сорок восемь, а в пятьдесят. К тому времени я побывал во многих странах, в том числе и на Лазурном берегу, попытался приспособиться к заскорузлой расчетливости западных обывателей, попробовал восхищаться их улыбчивым, уважительным эгоизмом, проникся их нравами, пока не переварил их хваленое изобилие и не переболел собственным благополучием. Скажу только, что такие романы нужно читать в двадцать лет, потому что к пятидесяти они выдыхаются, как незакупоренное вино. К тому же мое былое почтение к литературе с тех пор изрядно поизносилось. Сегодня я спрашиваю себя: для чего пишутся книги? Зачем эти выдуманные герои с их вычурными страданиями? Для чего эти бесплотные художественные образы, что витают над нашим здравомыслием, как косноязычные духи над спиритическим столом? Короче говоря, роман откликнулся умирающим эхом, да с тем и почил. Одно смущает: герой романа, не внявший категорическому совету врача бросить пить, тем не менее, все еще жив, и "никогда еще виски не казалось ему таким приятным на вкус".
Возвращая роман, я сказал:
"Понравилось, только у меня такое впечатление, что они там у себя целый день хлещут виски, а между делом обсуждают дела и занимаются любовью!"
И тогда Софи вздохнула и вручила мне "Регтайм".
3
Я читал роман три дня. Читал в электричке, в метро, в перерывах между лекциями, вечером и далеко за полночь. Читал, разгребая нагромождения слов и увлекаясь скрытым в них очарованием, до которого мой вкус явно не дотягивал. Прочитав, я тихо, словно крышку рояля, закрыл журнал и прислушался к остывающим струнам строк. Впечатление было слишком звучным и навязчивым, чтобы отвязаться от него двумя словами. Скажу так: автору удалось передать технику рэгтайма, при которой пальцы отскакивают от клавиш, как от горячей плиты. Впечатлил ритмичный аккомпанемент коротких звонких фраз и синкопированное изобилие движения и красок.
Роман сыграл со мной злую шутку: если до него я не допускал и мысли о постели, считая ее оскорбительной для утонченной красоты Софи, то теперь она проникла в меня и будоражила по ночам мое сонное воображение. Странное дело, но во всех женских персонажах, даже в молоденькой негритянке, даже в пропахшей рыбой эскимоске мне чудилась Софи. В таком вот томительном эротическом состоянии я и предстал перед ней холодным декабрьским вечером.
"Ну как?" – испытующе взглянула она на меня, когда я протянул ей журналы.
"Да, сегрегация – страшная вещь!" – бодро отвечал я.
"И все?"
"Нет, ну там, конечно, много еще чего… Например, откровенные сцены…" – поглядел я на Софи, ожидая, что она смутится и отведет взгляд. Но нет, Софи не покраснела, а взглянув на меня с оттенком жалости, предложила:
"Пойдем где-нибудь посидим…"
И мы направились в кафе-мороженое. Устроившись за столиком, Софи достала журналы и положила перед собой.
"Давай-ка я тебе кое-что объясню, – уставившись на меня своими черными глазищами, мягко начала она. – Понимаешь, среди прозаиков есть рассказчики, и есть художники. И если раньше ты имел дело с рассказчиками, то в данном случае мы имеем счастливое и редкое сочетание того и другого. Для таких писателей слова – это краски, воображение – кисть, а замысел – полотно. Вот смотри, – открыла она журнал в нужном месте, – вот здесь, прямо с самого начала: "Тяжелая нудноватая угроза холодно поблескивала на скалах и мелях Новой Англии. Необъяснимые кораблекрушения, смелые спасательные буксировки. Странноватые дела на маяках и в лачугах, гнездящихся в прибрежных сливовых зарослях. По всей Америке открыто гуляли секс и смерть. Женщины очертя голову умирали в ознобе экстаза. Богатеи подкупали репортеров, чтобы скрыть свои делишки. Журналы надо было читать между строк, что и делалось". Видишь, как необычно и выразительно? Всего несколько строк, и ты ощущаешь вкус эпохи. Вот смотри, еще: расплескались аплодисменты… пассажирские лайнеры трубили в свои басовитые горны… ветер крепчал, и небо затягивалось, и великий океан начал метаться и разламываться, являя на свет божий вздымающиеся плиты гранита и скользящие террасы сланца… Чувствуешь разницу с предыдущими романами? Сейчас я тебе кое-что процитирую, а ты постарайся вникнуть"
И Софи с удивительным проворством принялась листать страницы, с ходу попадая в нужные места и выдергивая оттуда женский профиль, который словно новое созвездие отчеканился в ночном небе, бесценные перья над кучей женских волос, веревки жемчугов, что раскачивались на шее и бились на грудях, и остроумие, лопавшееся на губах, подобно пузырям эпилептика. Там обещаниями взлетали из-под стогов краснокрылые скворцы и глаза выделяли влагу счастья, там мальчик смотрел, как его мама выходит из пятнистой колеблющейся тени кленов и как ее золотые волосы, кучей собранные на голове в непринужденном стиле ежедневного невроза, вспыхивают словно солнце. Дикие штормы там срывали камни с утесов, и ветры свистели бешеным бандитом, а вокруг царил опустошающий холод. Там полная луна появлялась в голубом небе и огромные ледяные бедра земли вздрагивали и вздымались к ней. Там глаза с голубыми, желтыми и зелеными пятнами напоминали раскраску школьного глобуса.
"Он угостил ее несколькими банкнотами из своего бумажника" – прочитала Софи, и я тут же вспомнил скабрезный эпизод, из которого она извлекла эту фразу. Ну да, было тут что-то необычное и непривычное, но оно не восхищало меня, а скорее, беспокоило: так эксперименты Сесиля Тейлора заставляют морщиться поклонника Баха.
"А вот здесь, смотри, смотри! – с воодушевлением воскликнула Софи и прочитала почти с нежностью: – "Вдруг – толчок, и Гудини ощутил, что чувствительные крылья как бы обрели собственное самосознание, словно бы нечто сверхъестественное внезапно присоединилось к его предприятию…" Представляешь – крылья обрели собственное самосознание! – блестела глазами Софи. – Можно ли точнее передать момент отрыва от земли?! Вот это и есть настоящая литература! Слушай дальше!"
А дальше длинные руки лежали на ручках кресла, будто сломанные в запястье, и маленькие чистые аккорды повисали в воздухе, как цветы, а мелодии складывались в букеты. В холодных роскошных закатах тени ложились на большие ступени, вода становилась черной, плиты мостовой – розовыми и коричневыми, луна гналась за поездом, и лунный свет мог согреть лицо, мрак и пустота с неслыханной наглостью колыхались возле бровей, и ощущалось засасывающее кружение пустоты. Выборные кампании прохлестывали взад-вперед через всю страну, вздувая в толпах надежды и уподобляясь ветрам, что ерошат великие прерии…
"Ну и так далее! Короче говоря, этот роман хорош тем, что в нем живет поэзия! – подвела черту Софи и обратила на меня победный взгляд – дескать, вот что и как надо читать. – Только не думай, что я хвалю этот роман, потому что его написал еврей"
"Причем тут еврей?" – искренне удивился я.
"Но я ведь тоже еврейка…"
"А я русский! – с вызовом воскликнул я.
"Да, ты русский…" – погрустнела Софи.
"Сонечка, ну причем тут это? – загорячился я. – Ты – еврейка, я – русский, а Луи Армстронг – негр! Так что же, я теперь не должен любить ни тебя, ни Луи Армстронга?"
Софи быстро на меня взглянула и опустила ресницы. Щеки ее зарделись.
"Да, я же не сказала самого главного! – спохватилась вдруг она. – В романе есть любопытное замечание. Вот послушай: "Он (дед) читал внуку наизусть куски из Овидия. Это были истории о людях, превратившихся в животных, деревья или статуи. Истории метаморфоз. Женщины оборачивались подсолнухами, пауками, летучими мышами, птицами; мужчины становились змеями, свиньями, камнями и даже «легкими дуновеньями». Так вот: эта мысль Овидия лежит в основе поэзии. Я не знаю, могут ли мужчины оборачиваться змеями, а женщины подсолнухами, но есть вещи и есть слова, и если вещи мы смешать не можем, то можем смешать слова и на словах обратить кого угодно во что угодно. Вот, послушай"
И чаруя черным пламенем очей, забормотала нараспев:
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки…
И далее в том же духе. Я завороженно смотрел на блестящий шарик стихотворения, что раскачивался передо мной, словно елочная игрушка.
"Ну как?" – оборвала гипноз Софи.
Да, у нее определенно был свой подход. И терпение. Наверное, их этому учат. Ведь как аккуратно и ненавязчиво она подвела меня к стихам! Начни она с них в первую нашу встречу – и подозрение в манерности вместе с предвзятым мнением о поэзии было бы ей обеспечено.
"Здòрово!" – искренне откликнулся я.
"Это ранний Мандельштам. А вот еще"
Передо мною волны моря.
Их много. Им немыслим счет.
Их тьма. Они шумят в миноре.
Прибой, как вафли, их печет…
"Это Пастернак. А вот Бродский…"
Осень. Оголенность тополей
раздвигает коридор аллей
в нашем не-именьи. Ставни бьются
друг о друга. Туч невпроворот,
солнце забуксует. У ворот
лужа, как расколотое блюдце…
"Нет, правда, здòрово!" – гляжу я на нее во все глаза.
"Пастернак, Мандельштам, Бродский – вот настоящие поэты!" – с воодушевлением восклицает Софи.
"А Пушкин, а Есенин, а Маяковский?" – робко вставляю я.
"Ну да, ну да, они тоже… – снисходительно соглашается Софи. – В общем, как говорил Кропоткин: "Читайте поэзию: от нее человек становится лучше".
С тех пор я читаю поэзию, но лучше определенно не стал.
Между прочим, после этого разговора я решил, что Софи должна вести себя в постели также целомудренно, как Мать Малыша. То есть, закрывать глаза и зажимать уши.
4
Рискну утверждать, что главным приобретением тех, кто заканчивал вуз при советской власти, являлась не специальность, а так называемое общее развитие с его приобщением к культурным и культовым ценностям. Широкий кругозор, историческая ангажированность, политическая благонадежность, масштаб и смелость суждений – вот визитная карточка советского студента. Именно эти качества отсутствуют у его нынешних собратьев. Притом что информация сегодня доступнее, чем женщина легкого поведения, их убеждениям не хватает универсального фундамента, каким был для нас пресловутый марксизм-ленинизм. Их религия – легкий и быстрый успех, их убежище – прикольный плюрализм, их мировоззрение и шатко, и валко, а суждения не превосходят границ здравого смысла. В том числе и в делах, где замешан еврейский вопрос. "Причем тут еврейский вопрос? – спросите вы. – Ведь мы же договорились: только любовь!" Да, договорились. Но в случае с Софи это любовь, освещенная и освященная еврейским вопросом.
…То были до чопорности интеллигентные, культурные, лишенные чувственной свободы отношения – полная противоположность тем, что связывали меня с Натали, Ирен и отчасти с Люси. Наверное, со стороны мы напоминали церемонных посетителей музея, где каждый из нас по очереди был то гидом, то слушателем. При встрече мы с тонкой, понимающей улыбкой перекидывались репликами, пока не нащупывали тему. Были четыре утоптанных площадки, на которых я чувствовал себя достаточно уверенно: экономика, музыка, спорт и любовь. В остальных случаях я, ища подтверждение своему мнению, обращал взгляд на Софи. Надо сказать, что при всём ее раннем, обширном и глубоком развитии, она была скромна и деликатна. В отличие от ее бойких, претенциозных соплеменниц (мое позднее наблюдение) у нее не было готовых рецептов на все случаи жизни и чаще всего она, подумав, мягко говорила: "Не знаю, но мне кажется…" И это выглядело ужасно симпатично. Женщина, даже еврейка, не должна быть безапелляционной.
Софи начинала свою партию сдержанно, но затем увлекалась, и лицо ее озарялось перламутрово-розовым сиянием. Я любовался ею с особым, бесполым чувством, не представляя, как можно запятнать ее возвышенное воодушевление пошлым поцелуем. Впервые женская красота не искала уступок у моего вкуса, а напротив, ставила ему себя в пример. Прекрасная Софи, драгоценная Софи, я с нарастающим удовольствием погружался в ее утонченный мир, где отделившиеся от вещей слова жили собственной жизнью, а их неожиданные значения становились кирпичиками невиданных миров! Можно сказать, выгодой от новой любви я покрывал убытки всех предыдущих.
За неделю до Нового года Софи повела меня в гости к своей однокурснице. На смотрины, как я потом понял. К тому времени я прочитал "Немного солнца в холодной воде" Франсуазы Саган, "Портрет художника в молодости" Джойса, "Давай поженимся" Апдайка и заканчивал "Башню из черного дерева" Фаулза. Там, куда мы пришли, я обнаружил семь нарядных ироничных барышень и трех снисходительных, острых на язык парней, которым богемная фамильярность была к лицу. Как известно, в стране в то время царил культ печатного слова, и советские филологи были его истовыми жрецами. Компания встретила меня любопытными, оценивающими взглядами. Я почувствовал себя неуютно, но заметив в гостиной пианино, успокоился: последнее слово будет за мной.
Хорошо филологам – для них всякое застолье есть праздник языка. После трех изысканных тостов, соединенных сосредоточенным звяканьем ножей и вилок, завязалась беседа. Пробные реплики подобно звукам настраивающегося оркестра цеплялись друг за друга, пока не вылились в единую мелодию: будущие переводчики внезапно, дружно и естественно заговорили о переводах. Встала одна из барышень – живые глазки, носик уточкой – и с энтузиазмом объявила:
"Вот, послушайте, что я нарыла! "Летняя луна" называется!"
А знаешь ли, что ты сама, царица ночи,
Однажды прекратишь сиять с небес ночных?
Умрешь, как род людской, что смерть себе пророчит,
И одолеет мрак простор небес немых.
От всех твоих красот, чей блеск богами явлен,
От роскоши лучей, заполнивших эфир
Остаться суждено лишь хаосу развалин
Что поплывут в ночи, пересекая мир! *)
Ее отметили аплодисментами и потребовали подробности об авторе.
"Алис де Шамбрие…" – приняв загадочный вид, обронила девица.
"Кто такая, почему не знаю?" – вскинулся один из парней.
Девица выдержала паузу и с удовольствием объявила:
"Умерла сто лет назад в возрасте двадцати одного года… Можно сказать, наша ровесница…"
"Иди ты…" – удивился тот же парень. Все на некоторое время примолкли.
"Ладно, – сказал парень. – Раз уж речь о небесах, то и я туда же… Огюст Доршен, "Погасшие звезды":
Когда вечерний час стирает, не дыша,
На море парусов мазки,
И на простор небес вступают, не спеша,
Светил несметные полки,
Не кажется ль тебе, что этот ясный свод
Как море бедами велик?
И, как суда во мгле во власти бурных вод
Там звезды гибнут каждый миг? *)
"Браво, старик, браво! – похвалил товарища губастый сосед в очках. – А в оригинале могешь?"
"А то!" – откликнулся тот и продекламировал то же самое по-французски.
"То есть, размер один в один…" – задумчиво констатировал парень в очках.
"Естественно!"
Дальше было вот что: присутствующие по очереди отмечались поднятой рукой и читали припасенные стихи. Остальные, обратившись в слух, внимательно им внимали. Затем следовали комментарии, вопросы, уточнения. Впечатляющая, скажу я вам, демонстрация призвания и ранней зрелости. Я впервые слышал живую французскую речь. Может, далекую от совершенства, но достаточного качества, чтобы сделать вывод: мы говорим нутром, звук сидит у нас в горле, а у французов он катается во рту и отражается от нёба, как от неба.
Дошла очередь до Софи, и она объявила: "Артюр Рембо, "Ощущение".
Летним вечером в синь я пойду по тропе
Средь уколов хлебов, попирая траву:
Фантазер, подарю я прохладу стопе.
Пусть омоют ветра мне младую главу.
Буду я молчалив, мыслям ходу не дам:
Но любовь без границ вдруг наполнит меня,
И пойду, как цыган, по горам, по долам,
Сквозь Природу – блажен, словно с женщиной я… *)
Наконец круг замкнулся, и присутствующие, включая меня, принялись аплодировать, улыбаясь и переглядываясь.
"А что же наш гость? – вдруг спросила хозяйка, и все, в том числе и Софи, уставились на меня. – Может, тоже прочитаете что-нибудь?"
Я растерялся и приготовился промямлить, что не знаю стихов, но вдруг внезапная дерзость подхватила меня: "Да ради бога!"
Стоит милый у ворот,
Моет морду черную,
Потому что пролетел
Самолет с уборною…
"А вот еще!"
Говоря о планах НАТО
Не могу, друзья, без мата.
Да и вообще, друзья,
Не могу без мата я.
Я обвел компанию глазами – все смотрели на меня прямо-таки с научным интересом, а Софи покраснела и потупилась.
"Ладно, шучу! – отступил я. – Я, вообще-то, по другой части. Если не возражаете, я сыграю…"
Отставив мизинец, я выпил мелкими глотками коньяк, что был у меня в рюмке и направился к станку.
"Расстроено" – тронув клавиши, укоризненно заметил я.
"К сожалению!" – радостно откликнулась хозяйка.
"Лорр" Эррола Паркера и "Танцующий бубен" Понса и Полла – две жемчужины моей коллекции. Именно ими я и решил угостить гордых филологов. Морщась и досадуя на лишенное слуха пианино, я принялся извлекать из его тусклого черного нутра глухие нафталиновые звуки. Уже в середине первой пьесы – яркой и энергичной вариации на тему a la Бах – кто-то позади меня обронил реплику, затем другую, и я понял, что далеко не все из тех, что прятались за моей спиной, способны были уловить мастерскую вязь мелодической линии, крепкой нитью связавшей многочисленные модуляции в единое целое. У меня возникло желание оборвать игру на полуслове, но я лишь умерил пыл. Окончив играть, встал, повернулся к публике и, присев с дурашливым видом на клавиши, извлек задним местом заключительный аккорд. Есть у нас, у таперов, такой выразительный привет невежам. В ответ невежи вежливо похлопали. Разочарованный, я вернулся на место и уселся рядом с Софи, которая ободряюще мне улыбнулась. Ну и ладно: главное, что я добился своего – отделил слово от звука, а музыкантов от филологов.
Внимательному читателю уже давно пора спросить, где я брал ноты, если их у нас в то время не было и быть не могло. "Оттуда же, откуда и все советские люди. Из радиоприемника" – отвечу я. Надо было только вовремя включить зарубежный голос, записать его на магнитофон и превратить в ноты. Даром что ли у меня абсолютный слух? Ах, как жалко, что мне не дали исполнить "Dancing tambourine"! Вы бы сразу поняли, что это совсем не так сложно, как кажется!
"А я боялась, что ты начнешь петь эти твои ужасные частушки…" – сказала Софи во время танца.
Ее подруги рядом с ней выглядели безликими простолюдинками. Сравнивать ее с ними – все равно, что унизить красивую тему бездарной импровизацией.
"Сонечка, ты здесь лучше всех!" – пробормотал я ей на ухо, успев втянуть негромкий, сладковатый запах ее волос, прежде чем она порозовела и опустила свои гордые ресницы.
Я провожаю Софи до дома. Мы входим в тускло освещенный подъезд и становимся друг напротив друга. Темно-серое пальто с норковым воротником, серая шапочка крупной вязки, светло-коричневый мохеровый шарф, бледное лицо, черное ожидание глаз. Гулкая восьмиэтажная тишина требует, чтобы ее нарушили.
"Ну все, до свидания…" – говорит Софи, не глядя на меня.
"Да, до свидания!"
"Ну, иди, иди!"
"Да, да, сейчас!"
Софи, помолчав:
"Ну, иди! Ну что же ты!"
Вместо ответа я беру ее руки в свои и, убедившись, что они не против, с великой предосторожностью подношу их к губам и дышу на пальцы. Софи делает то, что у нее получается лучше всего, то есть, краснеет и опускает глаза.
"Замерзли…" – бормочу я.
"Нет, что ты!" – быстро отвечает она.
Я медленно, со значением целую холодные невесомые пальчики и чувствую, как высоковольтное исступление покалывает мои губы. Я страшусь лишь одного: вот сейчас хлопнет чья-то дверь, и Софи отдернет руки, лишив меня неземного блаженства. Я вижу устремленный на меня неподвижный взгляд широко открытых черных глаз. "Правильно ли я понимаю…" – спрашиваю я их. "Да, правильно" – отвечают они и прячутся за черной ширмой ресниц. И тогда я, продолжая удерживать руки, благоговейно касаюсь неподвижных губ. Наш поцелуй легок, чист и непорочен и длится столько, сколько нужно, чтобы часть моей души переселилась к Софи, а часть ее души проникла в меня. Завершив обмен, Софи быстро отстраняется, смущенно улыбается, говорит "Пока!", после чего разбегается и, помогая себе крыльями, взмывает на пятый этаж. Я стою, прислушиваясь к шелестящему отзвуку ее полета.
Она так торопилась, что не захотела узнать, как я ее люблю.
5
Когда через десять лет Софи приедет в Россию и мы увидимся, она поведает мне о метафизическом посыле нашей первой встречи.
Однажды она спросила подругу, есть ли в ее группе приличный еврей, и та ответила, что есть и не один. Нашелся повод, пришли наши жгучие красавцы евреи – Венька Карман, Ленька Мишин, Оська Фридман, Гришка Семак и сразу же стали к ней клеиться. А она вместо того, чтобы выбрать кого-то из них, увидела меня и тут же влюбилась. И это притом, что ей с раннего детства внушалось, что русские мальчики – это плохо: шальная, видите ли, кровь, которой не место на земле обетованной.
Она долго сопротивлялась своему внезапному запретному чувству: забавлялась моим литературным невежеством, подмечала ошибки в речи, кривила губы от моих вульгарных частушек, старалась не придавать значения моим музыкальным способностям, порицала мой шумный, несдержанный характер – словом, убеждала себя, что я для нее всего лишь случайный и курьезный русский друг. А после того как мы впервые поцеловались, ее одолело такое смятение, что она несколько дней отказывалась со мной встречаться. И это было обидно и странно: будь я девушкой, которую накануне первый раз в жизни (а то, что это было именно так, не вызывало у меня ни малейшего сомнения) поцеловали, я бы не спал всю ночь, а утром сам бы искал скорых и радостных встреч.
То была неделя горячечного недоумения. Забыв, что любовь неразумна и не подвержена логике, я обращался к той, что жила в моем сердце и требовал объяснить: почему, почему, почему?? Я заклинал ее сжалиться, взывал к милосердию, мостил мольбами уходившую из-под ног душевную почву, а исчерпав запас увещеваний, уединялся в мрачной келье обиды, куда не проникало это ужасное слово "зачет".
Вечером тридцатого декабря Софи позвонила и спросила, где я встречаю Новый год. Находясь к тому времени на пороге депрессии, я никого не хотел видеть, а тем более куда-то идти. Не позвони Софи и не пригласи меня в свою группу, и я провел бы праздник наедине со своей тоской.
На следующий день я, беззащитный и страждущий, ждал Софи у ее подъезда. Она вышла, быстро приблизилась ко мне, обняла, поцеловала, опешившего, и сказала глубоким, грудным, омытым слезами голосом: "Прости меня, Юрочка. Просто прости и не о чем не спрашивай". Она впервые назвала меня Юрочка, после чего взяла под руку и повела за собой на веревочке счастья. По дороге мы завалили друг друга новостями. Мы шли, переглядываясь, улыбаясь и сиянием глаз освещая наш путь. Перед тем как войти в чужой подъезд, я взял Софи за плечи, пронзительно посмотрел в ее притихшие глаза и сказал: "Сонечка, я люблю тебя до смерти…". В ответ она закрыла глаза и потянулась ко мне губами.
Эта была трогательная, сказочная, насыщенная милыми нежностями ночь. Мы как два полюса магнита, разделенные ранее пластмассовой перегородкой неловкости и чопорности, проникли друг в друга и образовали единое любовное целое. Я обнаружил на лице Софи невиданное там ранее выражение. Как будто она решила для себя что-то очень важное и сигналила об этом мятежным огоньком глаз. Теперь-то я понимаю с кем и с чем она боролась. Мы сидели рядышком, намертво повязанные моим признанием и ее тайной, и будущее казалось мне пусть и не высказанным, но ясным и решительным. Ничто так не окрыляет, как нежный взгляд любимой женщины, и я, подобно всем влюбленным, искал способ подарить ей луну. С этой целью я поглядывал на сиротливо задвинутое в угол пианино, удивляясь, как много их, разочарованных и неразыгранных, стареет, подобно старым девам, в московских квартирах. И мало кто знает, что в каждом из них бьется тихая, гулкая, слабеющая жилка музыкальной страсти. Мне бы только добраться до него, думал я, и тогда всем придется оценить и признать выбор Софи. Ибо если саксофон – совесть джаза, то фано – его душа.
Слава богу, в ту ночь обошлись без поэзии: водка сделала свое дело и превратила филологов в нормальных людей. А завелись они на "Сент-Луис блюзе", которым я, дорвавшись до си-бемоль мажора, угостил их на манер Эрла Хайнса, разогрев перед этим глупыми итальянскими песенками. Сначала притопывали, потом прихлопывали, и вдруг пустились в пляс, ритмичными и энергичными конвульсиями подтверждая ту истину, что свинг и секс – близнецы-братья и пульсирующей матери-Вселенной одинаково ценны. После парни с возбужденными потными лицами хлопали меня по плечу, а девицы обмахивались крахмальными салфетками и кричали браво. Такую отзывчивую публику, скажу я вам, редко встретишь. Но главное, что была довольна Софи.
"Все были в восторге…" – сказала она, улучив момент.
"А ты?"
"А я больше всех!" – нежно глядела на меня Софи.
"Сонечка, я играл только для тебя!" – воскликнул я.
Признайтесь: что-то подобное вы здесь уже слышали. Ну, конечно: то же самое я говорил Натали, Люси и Ирен. А слепым копированием самих себя переживания мои и вовсе похожи на дежурное блюдо! Неужели же любовь – это универсальное чувство, доступное даже тем, у кого нет ни слуха, ни голоса, ни стыда, ни совести – неужели же Любовь есть не более чем хроническое навязчивое состояние с ярко выраженными экстатическими симптомами, регулярными обострениями и неутешительным прогнозом? И чем она тогда отличается от сна, в который мы каждую ночь исправно погружаемся? А может она всего-навсего род горючего материала, способного воспламеняться от любой спички, и тогда первостепенным для нас является вопрос, как экономно распорядиться ее ограниченными запасами? Так что же такое любовь – болезнь или лекарство, осложнение или ремиссия?
Следующие два месяца мы купались в тихом медоточивом счастье. Я носился с Софи, как с хрупкой, драгоценной вазой. Заботясь о ее непорочности, я стреножил в себе всё грубое и плотское, не допуская даже мысли, что с ней можно обращаться также вольно, как с предыдущими моими вазами. Глядя на нее затуманенным взором, я испытывал возвышенное умиление. Я любовался, восхищался и гордился ею. Я видел перед собой ту же, что и у Нины застенчивую гармонию тонких черт, те же большие, ясные, роковые глаза и ту же нежную, смущенную улыбку. Я целовал ее самым невинным и деликатным образом и помыслить не смел о чем-то большем. Но однажды в начале марта, перед сном, я против всех моих зароков отпустил фантазию на волю, и передо мной предстали цветные подробности нашей будущей брачной ночи. Вот Софи неслышно входит в спальную, вот она ложится рядом, прижимается ко мне своим волшебным телом и… О нет, только не это! Я не могу, не могу надругаться над ее стыдом! Это все равно что устроить на Пасху в церкви пьяный дебош! Переведя дух, я понимаю, что пора делать предложение.
Через два дня, седьмого марта, я в назначенный час с гвоздиками в кулаке явился к подъезду Софи. Она вышла, я вручил ей цветы, прокашлялся и сказал:
"Вот, послушай, что я сочинил"
Рыба в море нерестится,
Крокодил спешит домой,
Вьет гнездо под небом птица,
Соня, будь моей женой!
"Что, что, что?" – растерялась Софи.
"Соня, будь моей женой…"
"Ты это серьезно или так… для рифмы?" – недоверчиво смотрела на меня Софи.
"Сонечка, куда уж серьезнее! – воскликнул я. – Я с этим стихотворением два дня промучился! Так ты согласна?"
Софи вспыхнула и опустила глаза.
"Сонечка, ты согласна?" – наседал я.
Софи подняла на меня смущенный взор и выдохнула:
"Да…"
Моя будущая жена легка и на голову ниже меня. Я обхватываю ее, приподнимаю до уровня глаз и покрываю ее лицо поцелуями.
"Не надо, Юрочка, не надо! – отбивается она. – Увидят!"
"Пусть видят!" – ловлю я ее губы.
И снова я был счастлив, как когда-то. И снова мне хотелось подхватить мою женщину на руки и идти с ней по жизни, покуда хватит сил. Горемыка Вертер! Как жаль, что триумф терпения был ему неведом!
6
"Давай сначала к твоим! – решила Софи, когда зашла речь о знакомстве с родителями. – Вдруг я им не понравлюсь…"
В ближайшую субботу я привез Софи в Подольск. Нас уже ждал праздничный стол и изнывающие от любопытства родители. Моя добрая, чуткая мать! Ее материнский и человеческий талант был и остается сродни природной постановке голоса: за всю жизнь ни одной фальшивой ноты. Громкий и жизнерадостный отец всегда оставался в тени ее мудрого, взвешенного темперамента. Она встретила будущую невестку в прихожей, жадно рассмотрела и тут же вручила ей свое сердце. Отец, в свою очередь, был за столом как всегда добродушен и безукоризненно вежлив.
Когда мы возвращались на электричке в Москву, Софи сказала:
"Твоя мама – необыкновенная женщина! Как бы я хотела иметь такую же мать!"
После чего отвернулась к окну и долго молчала. При расставании она попросила неделю на то, чтобы подготовить родителей, а середине недели сказала:
"В субботу, в четыре. Семейный обед. Родители и пара родственников"
В назначенный час я был у подъезда. Вышла Софи, поцеловала меня и повела за собой. Мне она показалась бледнее обычного, а ее чудные агатовые глаза посверкивали лихорадочным огоньком. На площадке она остановилась и сказала:
"Знаю: выпьешь – сядешь за пианино…»
"Если можно. В смысле, нужно"
"Нужно. Только прошу, без этой твоей цыганщины. Что-нибудь классическое"
"Бетховен, Бах подойдет?"
"Подойдет. И никаких частушек! Договорились?"
"Железно, Сонечка!" – подписался я и пошел за ней туда, где еще ни разу не был.
В большой прихожей нас встретила красивая, представительная дама с волнистыми волосами и недоверчивым взглядом.
"Мама" – объявила Софи.
"Белла Иосифовна" – протянула мама гордую, маленькую руку и окинула меня быстрым, предвзятым взглядом.
Мне выделили тапочки и провели в гостиную, где был накрыт стол, за которым уже находились Сонины отец, брат и тетя с мужем. Меня усадили за стол и дали время оглядеться. Что ж, судя по гостиной – хорошая квартира, большая. На стенах фотографии, картины. Вдоль стен – новая мебель вперемежку со старой. Сидим, переглядываемся, улыбаемся. Женщины удалились на кухню, и тетин муж предложил:
"А давайте по одной, пока женщин нет!"
"А давайте!" – подхватил папа – красивый, добродушный, моложавый мужчина, шумной манерой держаться чем-то напоминавший моего отца.
Выпили, и я тут же доложил все, что думал про американский империализм и его лакеев. Папа с дядей поддакивали, а брат тонко ухмылялся.
"А вы, Юра, сами откуда будете?" – спросил папа.
"Из Подольска. Здесь, недалеко" – говорю.
"И родители есть?" – говорит.
"А как же! – отвечаю. – Все как положено – батя, мать, все при деле!"
"А кем они у вас работают, если не секрет?"
"Мать – плановик на заводе, отец там же финансами командует"
"О, это славно! – радуется папа. – А сами где учитесь?"
"В Плехановке. Четвертый курс"
В общем, допросили по полной программе. Ладно, сидим дальше, говорим потихоньку о том, о сем. Старики – ничего, а брат Сонькин молчит, но вижу – не нравлюсь я ему. Ладно, думаю, видал я вас таких, кучерявых! Тут женщины окончательно пришли и к нам присоединились. Налили, сказали и выпили за знакомство. Я вдруг ощутил зверский аппетит и набросился на еду. Вкус у еды, можно сказать, специфический, но я мел все подряд. Софи только подкладывать успевала. Мама напротив меня сидит и такие, вижу, на меня скептические взгляды бросает! Отец – ничего. Подливает, шутит, глаза добрые. Брат посидел-посидел с нами, да и отвалил. "Ну и хрен с тобой" – думаю. Наконец в еде вышла пауза, и мама спрашивает:
"А вы, Юра, сами откуда будете?"
"Да из Подольска, – отвечаю. – Тут, недалеко. Я уже говорил"
"А-а! Ну, я, наверное, на кухне была! А учитесь где?"
"В Плехановке. Четвертый курс. Я уже говорил"
"А-а! Ну, я, наверное, не слышала. А после института куда собираетесь?"
"Это уж куда партия пошлет!" – говорю.
"А вы что, партийный?" – испугалась мама.
"Нет – отвечаю, – это у меня шутка такая! Но вступать все равно придется. Без этого сегодня никуда"
"Кстати, насчет шуток! – говорит папа. – Вот вам свежий анекдот!"
И рассказывает анекдот про старого еврея. Хорошо рассказал. Я от души посмеялся. Потом еще один, и тоже про евреев. У меня даже слезы выступили. Потом дядя загнул, потом снова папа. Все довольны, все смеются. Я тоже хотел, было, встрять, но не нашел ничего приличного.
"А давайте, – говорю, – я вам на фано сыграю!"
"Что это значит – фано?" – спрашивает мама.
"Это Юра пианино так называет" – потупилась раскрасневшаяся Софи.
"Вы умеете играть на пианино?" – удивляется мама.
"А разве Соня вам не говорила?" – удивляюсь я.
Открыли фано, стерли пыль, я сел. Чувствую, за спиной притихли. Эх, думаю, дай порадую компанию, а то пресно тут у них! Пробежал в до миноре снизу вверх и обратно, набрал воздуху побольше и застонал:
"Ехали на тройке с бубенцами…"
И так до конца, не оборачиваясь, всю песню и выдал. А в конце вскочил со стула, развернулся и задом на клавиатуру со всего размаху сел. Сижу и вижу – Сони нет, старики кислые, будто зубы у них болят, а на пороге гостиной Сонин брат стоит, скалится. Чувствую – не понравилось. Ладно, исполнил на бис вторую часть Патетической сонаты товарища Бетховена, но положения не исправил: женщины во время исполнения ушли, а мужчины стали шептаться. Вернулся я за стол, посидели еще немного, вижу, все неохотные какие-то стали – пора, видать, и честь знать. Распрощались, и Софи пошла меня провожать. Вышли на воздух, и она спрашивает:
"Зачем ты это сделал?" – а сама в сторону смотрит.
"Что сделал, Сонечка?"
"Ведь я же тебя просила…"
"Сонечка, но ведь я Бетховена сыграл, как договорились, и ни одной частушки! Что было не так?"
"Поспеши домой, крокодил…" – обронила в сердцах Соня, повернулась и ушла, не прощаясь.
А ведь я к тому времени прочитал и Дюрренматта, и Сартра, и Ионеско с Кафкой, и Умберто Эко с Кэндзабуро Оэ, и даже "Анатомию одного развода" Базена! А все дело решила какая-то псевдоцыганская песенка! Скандал, да и только!
Через два дня моя печальная Софи поведала мне вот что.
Когда она рассказала обо мне родителям, то отец сильно расстроился, а мать пришла в ярость. "Никогда, – кричала она, – слышишь, никогда ты не выйдешь замуж за русского!" Но Софи в порыве истерической решимости пригрозила, что уйдет ко мне жить и настояла на смотринах. Учитывая высшую степень ажитации, в которую впала их покладистая дочь, родители захотели непременно увидеть этого русского наглеца, который намеревается похитить из иудейского стада невинную тонкорунную овечку. Решили: глянется – будет видно, ну, а на нет и суда нет. Для объективности призвали тетю с мужем. Не глянулся единодушно. Даже Бетховен не помог. Наверное, потому что немец. Особенно злорадствовал брат – он с самого начала был заодно с матерью.
"Господи, ну что я такого сделал?" – стонал я.
И в самом деле – какая муха меня укусила? Ведь я вполне мог прикинуться этаким высокомерно-утомленным салонным пианистом – что-то вроде белого Тэдди Уилсона. Всего-то и нужно было поменьше говорить, побольше улыбаться, а в конце окатить публику россыпью элегантных серебряных пассажей из "Розетты". Тогда почему я вел себя так вызывающе, так развязно? Да потому, что я с порога уловил крепкий запашок недоброжелательства! Неприятный, оскорбительный, между прочим, запашок. Это когда тебе еще до суда отказывают в презумпции невиновности.
"Ничего ты не сделал! Будь ты хоть ангелом – они все равно бы не согласились, потому что ты русский ангел…" – шептала Софи, уставившись в пространство.
"Сонечка! Ты меня любишь?" – горячился я.
"Люблю…" – шептала Сонечка.
"Тогда переезжай ко мне, и мы завтра же подадим заявление!"
"Нет, я не могу разорвать отношения с родителями…" – шептала Сонечка.
"Ну причем тут они? Что – деньги? Не нужны нам их деньги! Мы прекрасно без них проживем!" – кипятился я.
"Ты ничего не понимаешь…" – шептала она, и слезы текли по ее безжизненным щекам.
"Но тебе же жить со мной, а не с родителями!" – надрывался я.
"Я так и знала, я так и знала, что все так будет…" – между тем бормотала Софи, блуждая по миру невидящим взглядом.
Прострация есть верный признак несчастной любви. Если ваша любимая после ссоры впадает в раж, а не в прострацию, значит, она вас не любит, так и знайте. Софи безусловно находилась в прострации. Облегчая ее страдания инъекциями поцелуев, мне удалось узнать следующее: оказывается, ее семья всегда мечтала уехать в Израиль и увезти с собой память о близких и дальних родственниках, которых Сталин перестрелял, как куропаток. Ее брат к этому времени закончил физтех, и теперь ждали, когда она закончит свой филфак. Но документы поданы, и ответ может прийти в любой момент. Если она останется, она никогда больше не увидит свою семью. Если уедет – никогда не увидит меня. Если только я не соглашусь уехать с ней в Израиль…
"Ты поедешь со мной в Израиль?" – спросила она, глядя на меня припухшими от слез, полными испуга и надежды глазами.
Ах, Софи, моя прекрасная, желанная Софи! Да я поеду за тобой хоть к черту на кулички! И вдруг меня осенило.
"Я знаю, что нужно сделать" – сказал я с мрачной решимостью.
"Что?" – вскинула лицо Софи, и я вопреки горестным обстоятельствам залюбовался ею. Нет ничего прекрасней, чем заплаканное, озаренное надеждой лицо любимой!
"Нам с тобой надо… ну… ну, это… ну, как его… – искал я приличный синоним слову "переспать", и вдруг выпалил: – Стать мужем и женой! Вот!"
"Как это?" – округлились глаза Софи.
"Послушай, послушай! – заторопился я. – Ты переночуешь у меня по-настоящему, а потом мы придем к ним и скажем – так, мол, и так, поздравляем, вы скоро станете бабушкой и дедушкой! Им же тогда некуда будет деваться, понимаешь?"
"Н-е-ет, Юрочка, это не выход…" – разочарованно протянула Софи.
"Ну, почему не выход, почему?" – кипятился я.
"Так нельзя. Это перемудрин какой-то…" – вдруг твердо сказала Софи, подобрала последние слезы и спрятала их вместе с платочком в карман пальто.
Именно с этого дня ведет отсчет период полураспада (он же полупериод распада) наших отношений. Через четыре месяца состоялась наша последняя встреча, а еще через четыре месяца Софи уехала в Израиль. Со временем я успокоился и даже женился, но еще долго всякое упоминание об Израиле вызывало во мне тихую и светлую, как при отпевании грусть. Это когда заводишь глаза к потолку, чтобы не расплескать слезы.
Но есть, есть на свете правда, и как это справедливо, что она хоть и поздно, но торжествует!
Лара
1
Итак, после семейного обеда у Софи прошли четыре невразумительных месяца, в течение которых из наших натужных встреч капля за каплей уходила жизнь – до тех пор, пока обе стороны не констатировали их смерть. Нас просто-напросто разлучили: когда я в течение последнего месяца перед расставанием пытался до нее дозвониться, мне двадцать девять раз из тридцати было сказано, что ее нет дома. Когда же трубку, наконец, взяла Софи, то на следующий день на свидание со мной явилась ее безвольная, растерянная копия и дрожащим голосом объявила: "Прости, Юрочка, и не обижайся: так надо…", после чего исчезла на целых восемь лет. Но как вы уже, наверное, поняли, умерла не любовь, а очная форма ее существования.
Конечно, многое из того, что я пережил, я понимаю только сейчас. Но одно я тогда знал точно – нужно отдохнуть от той любовной чехарды, в которую я оказался втянут некими недобрыми силами. Боль души отличается от боли тела, как тоталитаризм от демократии. Так вот – я не желал больше жить при тоталитаризме. И это не звонкие слова, а ответ здравого смысла на вполне осознанное возмущение. А возмущаться было чем: за семь лет меня пятикратно и с извращенным азартом подвергли искушению женщиной – поймав, как глупого карася на червяка любви, вытаскивали на берег и, насладившись моими судорогами, выбрасывали, задыхающегося, обратно в пруд. Так не лучше ли отплыть и понаблюдать со стороны? Нет, нет, я и не думал избегать женщин, я только хотел отдохнуть от любви! Мое саднящее сердце искало что-нибудь незатейливое и доступное. Вместе с тем мне претила циничная неразборчивость одного моего сокурсника, который однажды в ответ на мое сочувственное замечание в адрес нестройности ног проходившей мимо нас девушки отвечал, что ему важны не женские ноги, а то что между ними.
Находясь в беспросветной хандре, я полагался на властный и непререкаемый случай, который указал бы мне на новую избранницу. Итак, что ты, где ты, моя новая нетребовательная подруга?
Поскольку мои знакомые и малознакомые девушки доступностью не страдали, появиться она по примеру Натали могла только из ниоткуда. При явном девичьем изобилии найти среди них ту, что подходила бы моим депрессивным планам было не так-то просто. Если к совокупности внешних признаков, как-то – искомый возраст, отсутствие кольца, манера одеваться, держаться, двигаться, разбрасываться взглядами – добавить невидимые нюансы, постигаемые только печенками, то выходило, что подавляющее большинство из них относилось к категории нетронутых невест. Думаю, обольстить и склонить их к легкомысленному сожительству было не под силу даже Дон Жуану, не говоря уже о вашем деморализованном покорном слуге.
Так что же, снова любовь? Ну, уж нет! Софи запросила за нее слишком высокую цену, и моя разоренная душа, предъявляя пустые карманы, требовала избавить ее от серьезных отношений.
Но как это всегда бывает, находят там, где ищут меньше всего.
Однажды сырым октябрьским вечером я был послан матерью в магазин, где оказался в одной очереди с девчонкой из параллельного класса. Мы не виделись с тех пор, как окончили школу, то есть, четыре с лишним года, и теперь меня с прищуренной улыбкой рассматривала интересная молодая блондинка. Ее фигура, завернутая в болотного цвета плащ и перехваченная на талии пояском, привлекала стройностью, а в личике было что-то кукольное и непорочное – как раз те самые симпатичные признаки, которые всегда мне нравились. Звали ее Лариса. Мы разговорились, и она сообщила, что не замужем, что окончила техникум и теперь работает на машиностроительном заводе технологом. Что ее одноклассники разлетелись, кто куда и что она часто вспоминает наши школьные дни. Нет, ты, в самом деле, заходи, сказала она при расставании. Или вот что: надумаешь – звони. Запоминай мой номер. Запомнил? Ну, в общем, звони. Буду рада. Возвращаясь домой, я повторял номер ее телефона, а придя, добавил его в нашу телефонную книгу. Засыпая, я подумал: "Почему бы и нет?". В школе я не замечал ее, потому что сначала у меня была Нина, потом Натали. Будь я нынче в более выгодном положении, то уделил бы ей лишь то внимание, которого требовала случайная встреча. Я ничего о ней не знал, кроме того что у нее приятное личико взрослой куклы и чистые, смеющиеся глаза. Элегантно поднятый воротник, сумка через плечо, заметная грудь, прямые, растущие из карманов плаща и состоящие в сговоре с задорно вздернутыми плечиками руки – такой была приманка ее осанки. Ну, и что мне еще надо?
Наутро я о ней уже не вспоминал, а погрузившись в привычную хандру, вскоре и вовсе о ней забыл.
2
В начале ноября сокурсница сообщила мне об отъезде Софи. Еще неделю я оставался ей верен, а затем позвонил Ларисе. К моему звонку отнеслись благожелательно, и я тут же был приглашен на чай. К приглашению прилагался адрес.
На следующий день в восемь вечера я был по указанному адресу, где меня ждала принаряженная Лариса и круглый, как мишень стол с угодившим в самое "яблочко" тортом. А что родители? Не родители – мать. Работает медсестрой и сейчас на ночном дежурстве. А я рассчитывал с ней познакомиться. Успеешь еще. Тогда чай. Может, что-нибудь покрепче? Почему бы и нет. Тогда сиди и смотри телевизор! И Лариса запорхала по квартире. Я следил за ее передвижениями и поневоле сравнивал с Софи. Да, хрупкостью Лара не страдала, но удачно приталенное темно-вишневое платье делало ее соблазнительной. Ловкие, точные движения, тесный, весомый бюст и льняные локоны до плеч. В ней чувствовалось здоровье, в ней жил пожар. Какая у нее, должно быть, упругая и горячая кожа!
"Ну, давай! – уселась напротив Лариса. – Раз пришел – развлекай меня! Расскажи что-нибудь!"
Я начал с того, что нас соединяло, то есть со школы. Общие друзья, любимые учителя и предметы, воздух один на всех, спасительные звонки, скоротечные перемены, ненасытные каникулы, школьная любовь и торжественные вечера – о них можно было говорить всю ночь. После третьей рюмки Лариса призналась, что была когда-то ко мне неравнодушна – как, впрочем, и многие наши девчонки. Сегодня она вспоминает об этом снисходительно, с иронией, как о давно минувшем и теперь уже безобидном. Я в свою очередь рассказал про институт, баскетбол, стройотряды и упомянул квартет. Все остальное знать ей было не положено.
Я пробыл у Лары до половины одиннадцатого, но так и не смог переступить через Софи.
"Я тебе позвоню!" – поцеловав ее в разочарованную щечку, пообещал я и, выйдя на улицу, испытал облегчение. Перед сном же и вовсе подумал, что звонить больше не буду.
Через день я позвонил ей и пригласил в кино. Лара удивилась, но на свидание пришла. Выглядела прекрасно, держалась достойно, и я остался ею доволен. Оказалось, что она читала "Давай поженимся" (да кто же в то время не смаковал этот сусальный леденец американского сентиментализма?!) и очень при этом переживала: как это грустно и жизненно! Откуда же она знает, как бывает в жизни, если не была замужем, спросил я. Женщины такое сердцем чувствуют, был ответ.
Еще через день, в субботу, я снова пригласил ее в кино. После сеанса мы гуляли, и я снисходительно поправлял ее мнение по поводу увиденного. Когда же заговорил о Гошиных детях, Лара неожиданно попеняла некой своей незамужней подруге, которая к тому времени уже умудрилась сделать три аборта. В ее замечании виделась и слышалась нравственная позиция. Уж не предупреждение ли это моим похотливым намерениям? Перед расставанием мы остановились возле ее подъезда, и я, оглянувшись, быстро и воровато поцеловал ее. Лицо Лары стало серьезным, и она взглянула на меня с удивленной укоризной.
"Извини, – сказал я. – Сам не знаю, как это вышло…"
"Да нет, ничего… – смотрела она на меня немигающим взором. – Так ты придешь?"
"Конечно! – с воодушевлением воскликнул я. – Только позволь, я сам куплю вино. Или коньяк?"
"Что хочешь…" – улыбнулась она, не спуская с меня глаз, и я, сковав ее медвежьей хваткой, крепко, по-хозяйски поцеловал. Когда оторвался, она повела смятыми плечами, сдержанно улыбнулась и сказала: "Вот уж никогда не ожидала!", после чего повернулась и ушла.
Следующим вечером я был у нее. Уже на пути к ней я знал, что ЭТО сегодня обязательно случится. Знал и думал об этом со странным равнодушием и покорностью. А между тем, если судить отстраненно, Лара была ничуть не хуже моих предыдущих подруг. Только как это внушить усталому, разочарованному сердцу?
Я принес коньяк, и после двух рюмок мы пересели на услужливый диван и принялись целоваться. У Лары обнаружился опыт, что меня успокоило: стало быть, я у нее не первый, мне не придется лишать ее девственности и чувствовать себя после этого обязанным. Заведя руку ей за спину, я с животным удовольствием посасывал десертные, мятные губы, в то время как другая рука мельтешила по горячему безвольному телу. Ее губы проснулись, ожил язык, неспокойная жаркая ладонь легла на мой затылок. Раздувались ее ноздри, трепетали веки, пропадало сердце. Я накрыл ее круглое колено, двинулся оттуда выше и вторгся в запретные места. Лара отнеслась к вторжению сдержано, давая понять, что не напрашивается, а уступает. Я вкрадчиво ласкал потайную прохладу распавшихся ног, пока не подобрался к слезоточивой расселине. Лара не вытерпела, вскочила, взяла меня за руку и повела в другую комнату, где я раздел ее, уложил и, с удовольствием покрыв обстоятельными поцелуями, подвел черту под нашими с Софи отношениями. Во время моего отречения Лара вела себя с негромким достоинством, и о том, что она чувствовала, я мог судить только по ее частому дыханию и судорожному ерзанью рук…
Это был мой первый секс без любви. Я лежал рядом с Ларой и молчал.
"Ну, и что теперь?" – с едва заметной усмешкой нарушила молчание Лара.
"Иди ко мне!" – вдруг устыдился я своей пустоты. Лара положила голову мне на плечо, я обнял ее и уставился в потолок.
"Я сегодня полночи не спала, все думала…" – негромко сказала Лара.
"О чем?"
"Все думала, зачем я тебе…"
"Что значит, зачем?" – смутился я.
"Ну, со мной-то все ясно… Ведь я же тебя еще в школе любила… В девятом, а особенно в десятом классе… Но ты всегда был гордый и неприступный… А тут вдруг взял и позвонил… Неужели не нашел никого лучше?"
"Значит, не нашел" – принялся я тискать ее мягкие земляничные поляны и упругие ягодичные холмы. Она покорно и доверчиво прильнула ко мне, и прелести ее казались мне весьма убедительными, весьма.
"У тебя уже кто-то был?" – спросил я.
Лара помолчала и нехотя ответила:
"Был один… идиот…"
"Расскажи" – попросил я.
"Да что рассказывать… – также нехотя продолжала Лара. – Познакомились в техникуме. Сначала был нормальным парнем… Ухаживал, в кино водил, в компании разные, перед друзьями своими хвастался, какая я у него умная, да хозяйственная… В любви признавался, жениться обещал… В общем, задурил бедной девушке голову… Ну, я и поверила… Полтора года с ним встречалась… А потом взял и изменил… Легко так, просто… Как будто это нормально, как будто так и положено… А потом на полном серьезе удивлялся, за что я его бросила…"