4

«Приказ на 29 сентября 1812 г.

Невзирая на отданные повеления, чтобы прекратить грабеж, оный в некоторых частях города продолжается, почему и приказывается господам маршалам, главным командирам армейских корпусов, держать солдат в пределах частей их квартирования. Запрещается позволять офицерам или солдатам приходить в город в отрядах или поодиночке, чтоб отыскивать муку, кожи и прочие вещи. Император приказал генеральной администрации составить магазины изо всего, что было покинуто в городе жителями, которые бежали, бросив свое имущество; Его намерение состоит в том, чтобы употребить найденное на регулярные раздачи для армии… Господин губернатор герцог Тревизский[8] прикажет караульным на заставах, разным постам и патрулям в городе арестовывать тех, кто будет нести или переносить припасы, не происходящие от регулярных раздач. Господа маршалы сделают все зависящие от них распоряжения, чтобы защищать крестьян, везущих припасы и фураж в Москву. Солдаты, взятые под караул за грабеж, будут, считая от завтрашнего дня, то есть от 18/30 сентября, преданы воинским комиссиям и суждены по строгости законов.

Начальник штаба Великой армии, князь Невшательский и Ваграмский.

1. Считая от сего числа, крестьяне и земледельцы, живущие в окрестностях Москвы, могут без всякой опасности привозить в город свои припасы, какого бы роду они ни были, в два назначенных лабаза, то есть на Моховую и в Охотный ряд.

2. Оное продовольствие будет покупаться у них по такой цене, на какую покупатель и продавец согласятся между собою; но если продавец не получит требуемую им справедливую цену, то волен будет увезти товар обратно в свою деревню, в чём никто ему ни под каким видом препятствовать не может.

3. Каждые воскресенье и среда назначены еженедельно для больших торговых дней, почему достаточное число войск будет расставлено по вторникам и субботам на всех больших дорогах в таком расстоянии от города, чтоб защищать обозы».

* * *

Партер был набит солдатами, в ложах сидели офицеры всех родов войск; в оркестр отобрали лучших солистов из числа полковых музыкантов. После «Игры любви и случая» объявили антракт, зрители устремились в роскошные залы со стенами, расписанными под рощу, где гренадеры подавали прохладительные напитки и сласти. Второй пьесой стал водевиль «Любовник, писатель и слуга» Серона. Русский танец, исполненный мадемуазель Ламираль (она обучала танцам благородных девиц из Смольного института) был встречен бурей аплодисментов, романс, пропетый Луизой Фюзиль, произвел фурор. Актеры выходили кланяться; на них были роскошные костюмы из шелка и парчи, скрывавшие отсутствие нижнего белья. Все сборы поступали в их распоряжение, за исключением небольшой суммы на оплату свечей.

Император не почтил театр своим присутствием: он не любил комедию, предпочитая ей трагедию и оперу; его развлекал в Кремле известный тенор Тарквинио, которому аккомпанировал Мартини – сын знаменитого композитора, написавшего романс «Утехи любви». Как странно, что они оба оказались в Москве…

Жаловаться на скуку Наполеону не приходилось. В Кремле кипела работа: ворота окружали тамбуром из частокола с бруствером, чтобы их нельзя было высадить из пушки; настенные башни пробивали, освобождая проход; у стены строили люнеты, собираясь разместить там тяжелые орудия; с наименее защищенной стороны углубляли ров и насыпали гласис. Все ненужные постройки внутри и вокруг Кремля император приказал снести, особенно эту пеструю мечеть с несколькими колоколенками, у выезда из Спасских ворот на Красную площадь, а еще осушить пруд, в который русские побросали сто тысяч ядер, и достать их оттуда. Он выписал из Парижа двести хирургов, которые должны быть уже в пути, и накричал на маршала Мортье, явившегося просить у него провиант для полиции. Конечно, кушать надо всем: и раненым в Воспитательном доме, включая русских, и обывателям на пепелищах, но почему всех их должен кормить император? Почему бы русской полиции самой не ездить на фуражировки по деревням, покупая продовольствие у крестьян? В Париже для этого было напечатано достаточно русских денег. Пусть выделят особую роту человек в сто; если дела у нее пойдут хорошо, можно будет создать еще три-четыре такие же и пополнять городские магазины для удовлетворения местных нужд. Займитесь этим вместе с префектом Лессепсом и не теряйте времени.

* * *

– В погреб они полезли, дядя Игнат.

– Много их?

– Двое, с шаблюками такими. – Мальчишка шмыгнул носом. И повторил под недоверчивым взглядом бородатого мужика: – Двое, вон кони ихние стоят.

Мужик взглянул на оседланных коней, привязанных к столбикам парадного крыльца.

– Должно, остальные где-то неподалеку, они по двое не ездят, – решил он. – Ты вот что: скачи-ка в Озерки, там вроде надысь наши стояли, скажи им, чтоб поспешали сюда. Дай-ка подсажу.

Конь не слушался, однако мальчишка всё же совладал с ним и ускакал, болтая локтями и подпрыгивая на седле. Дядя Игнат половчее перехватил свою дубину и встал у выхода из повалуши – дожидаться непрошеных гостей.

Они не замедлили появиться: наверно, услышали топот копыт. Первому Игнат размозжил голову; второй выстрелил в него из пистолета, но не попал; на руку с пистолетом обрушилась дубина, хрустнула перебитая кость; француз закричал, выронив оружие, и попятился внутрь; Игнат ворвался следом, столкнул его в зев творила спиной вперед, прислушался… Вроде затих. Вторую лошадь он отвел в пустую конюшню и запер дверь на засов.

Едва он успел спрятать мертвое тело в канавке, присыпав сверху жухлыми листьями, и обтереть мхом свою дубину, вымазанную в крови и мозгах, как земля зазвенела туго натянутым барабаном под ударами десятков копыт. Французов было сотни полторы, они рассыпались по двору, несколько человек отдирали доски, которыми были заколочены двери барского дома. Игнат вышел к ним сам.

С ним заговорил поляк, состоявший при командире: им нужна провизия, сено, овес, подводы; они заплатят (он показал пачку бумажных денег). Игнат отвечал ему, что здесь господская усадьба, все запасы барыня забрала с собой, ничего нет.

– А гдзе хлопы? – спросил поляк.

Игнат пожал плечами. Он помимо воли следил глазами за двумя французами, обходившими вокруг повалуши. Эх, на пороге кровь осталась, еще увидят… Громко заржала лошадь, запертая им в конюшне; один из коней ей откликнулся. Командир отдал какое-то приказание и что-то сказал поляку, тот снова обратился к Игнату:

– Гдзе двух француски жолнежи, кторы были тутай?

– Не видал, – отвечал мужик, глядя себе под ноги.

Солдат вел под уздцы лошадь, тараторя на ходу; командир вытащил пистолет и наставил на Игната.

– Ничего я не знаю, – мрачно повторил тот, не поднимая головы. – Не видал.

Командир выкрикнул отрывистую команду; двое солдат схватили Игната под руки и потащили к повалуше. Выстрел прокатился эхом по парку; невидимый голос прокричал:

– Rendez-vous! Vous êtes cernés![9]

Французы заметались, бросились к своим лошадям, но на них уже со всех сторон с гиканьем летели казаки. Стряхнув с себя чужие руки, Игнат сбил одного солдата с ног сильным ударом кулака, а другого прижал к стене, придавив локтем горло.

– Je me rends, je me rends![10] – сипел тот.

Через несколько минут всё было кончено; уцелевшие французы сбились в кучку в центре кольца из казаков. К Игнату подъехал всадник в синем кафтане, казацкой шапке и с Георгиевским крестом на груди.

– Ты настоящий богатырь! – воскликнул он. – Я был бы рад видеть тебя среди мстителей за поруганное Отечество, смывающих пятно позора вражьей кровью!

– А нашим кто защитой будет? – спросил Игнат. – Остались одни хворые, да бабы, да старики, да вон, – он мотнул головой в сторону гордого паренька, вовремя приведшего подмогу.

Крестьяне прятались в лесу в наскоро выкопанных землянках. Пищали младенцы, мычали коровы, которых пора было доить, дымили костры, разведенные под котлами. Бабы испуганно прижимали к себе детей и крестились, глядя на французов, которых гнали казаки, а те не сводили глаз с котлов.

– Клеб! – не выдержал один. – S'il vous plaît, madame! S'il vous plaît![11]

Он тыкал пальцем себе в открытый рот, показывая, что голоден. Пошушукавшись с бабами, один из крестьян с опаской приблизился к пленным, сидевшим прямо на земле, подал им котелок с вареной картошкой, поверх которой лежал кусок говядины, и завернутый в тряпицу каравай. Всё это было уничтожено почти мгновенно; мужику вернули котелок с изъявлениями благодарности, на которые он, осмелев, отвечал: «Ешьте-ешьте, на здоровье».

Захватив с собой мешок картошки и увязанное охапками сено, казаки собрались уезжать.

– Эй, а с этими что делать? – встревожился Игнат.

Георгиевский кавалер садился на коня.

– Пленных мы оставляем вам, – объявил он громко. – Накормите и напоите их хорошенько. – И добавил шепотом, свесившись с седла к Игнату: – А когда уснут, уважьте их по-свойски. Сабли их сложены вон в том шалаше.

* * *

Гвардия разместилась удобнее всего – в Кремле и по монастырям: в Донском, Даниловом. Офицеры жили в кельях, солдаты пользовались запасами крупитчатой муки, вина и свечей, монахов употребляли в работы; в Новодевичьем и Страстном монахини ухаживали за ранеными и больными, превратив трапезную в госпиталь, – лишь бы в церкви ничего не трогали и позволяли служить обедню (кстати, тоже развлечение). Офицеры итальянского корпуса Евгения де Богарне, пасынка императора, заняли флигели и павильоны Петровского Путевого дворца, генералы разбрелись по летним дачам, рядовые же оставались в чистом поле. Пианино и канапе, вывезенные из московских особняков, были сложены в огромную пирамиду – их сжигали на кострах вместо дров. (Ах, как их не хватало в Москве!) Сваренную в котлах кашу солдаты ели с серебряной посуды, а вино пили из драгоценных кубков. Белый хлеб и мясо мародеры продавали втридорога, оставалось есть соленья и сласти – их было заготовлено вдоволь.

Объезжая биваки, Анри Бейль перестал удивляться чему бы то ни было. В Воронове, которое граф Ростопчин сжег своими руками со всем добром, офицеры ставили палатки на пепелище или ютились в крестьянских избах, зато для солдат маркитантки устроили кофейню, где ароматный густой напиток разливали из серебряных кофейников по чашкам из тончайшего фарфора, а трубки курили на дорогом диване. Здесь Анри подобрал слегка обгоревшую тетрадь с рукописным трактатом на французском языке – рассуждение о существовании Бога. По вечерам генерал Кольбер со своими адъютантами давали любительские концерты, исполняя песенки из водевилей.

Под Можайском Бейль попал на другой концерт: сухонький продрогший старичок услаждал слух солдат звуками арфы. Анри спросил его, не знал ли он Мелани Гильбер? Актрису? Мадемуазель Сент-Альб? И уже готов был ехать дальше, как вдруг старичок встрепенулся: мадам Баркофф? Голубые глаза, светлые локоны, зеленая шляпка с длинными полями, скрывающая лицо? О, здесь господин офицер ее не найдет, увы. За несколько дней до прихода императора (да продлит Господь его дни!) она уехала в Петербург, рассорившись с мужем.

Анри забрал арфиста с собой, пообещав ему место в театральном оркестре и паек. Солдаты были недовольны, но Огюст Фесель с радостью отправился на «гастроли» (им предстояло объехать еще пару лагерей перед возвращением) и угождал своему благодетелю рассказами о Мелани.

Да, она вышла замуж за русского. Он маленького роста, нехорош собой, с женою казался нежен, но страшно ревнив… Его мать была против его брака с актрисой, да еще француженкой; она аристократка, ведет свой род от древнего русского князя. В Москве у господина Баркова был дом в Хамовниках, и в Петербурге тоже дом, еще имения – кажется, в Калужской губернии, но, похоже, у него вышли какие-то неприятности с правосудием из-за долгов… Во всяком случае, он не выплатил своей жене обещанных денег, и она с ним рассталась. О да, рассталась, это совершенно точно! Она уехала в Петербург, намереваясь оттуда вернуться во Францию, хотя вряд ли сейчас это возможно. И вот еще что: она была в интересном положении.

Польский поручик из 5-го конно-егерского полка показывал Бейлю лошадей – живые скелеты с гноящимися спинами. Он возбужденно лопотал на дурном французском языке, тыча под нос аудитору многократно сложенные одеяла-попоны, сплошь пропитанные гноем, – разве можно мучить таких коней верховой ездой? Анри кивал и обещал доложить начальству, но мысли его носились далеко от лошадей. Мелани беременна, в чужой стране и без денег. Лет десять назад она побывала замужем за одним пруссаком – Карлом Юстасом Грюнером; их брак продлился несколько недель, но он согласился выплачивать ей пенсию до нового замужества. Этот Грюнер какое-то время был начальником Высшей прусской полиции; когда Фридрих-Вильгельм III заключил союз с Наполеоном, Грюнер бежал из Берлина – он поставлял важные сведения русским, ему грозил расстрел. Надо полагать, Мелани он уже ничего не посылал, вот она и вышла за первого встречного, чтобы обеспечить себя материально. Хотя, конечно, богатый русский аристократ – не первый встречный… Во всяком случае, она вновь просчиталась: под яркой оберткой оказалась пустышка. И вот теперь она одна, бедна, нездорова, подвергается опасности…

Кавалерия Неаполитанского короля и корпус князя Понятовского квартировали у Винково, напротив Тарутино. Здесь тоже бедствовали: спали на соломе под зарядными ящиками и лафетами, а то и просто под звездами, мерзли по ночам от заморозков, голодали: каждый день отряды фуражиров бесследно исчезали в лесах. Только один раз стадо овец забрело на ничейную полосу меж двух лагерей – скот поделили пополам, договорившись с русскими.

Вюртембержцы варили рожь, ячмень и гречиху, пока зерна не разбухнут, потом очищали их от шелухи и ели получившуюся кашу. Пытались они и молоть рожь вручную, растирая зерна каменными жерновами, но эта работа была не для слабых рук; даже часто сменяя друг друга, хорошей муки получить было нельзя, из раздавленных зерен кое-как выпекали плотный, тяжелый хлеб. Вместо давно забытого масла в похлебку стругали сальные свечи, вместо соли пытались употреблять порох; уголь и сера всплывали черными пятнами на поверхности кипящей воды, их осторожно снимали ложкой, но растворившаяся в вареве селитра придавала ему острый, едкий, неприятный вкус. После такой пищи постоянно хотелось пить и ощущались неприятные позывы в животе, так что понемногу приучились обходиться совсем без соли. Зато немцы каким-то чудом сумели сохранить стадо скота, собранное еще за Неманом. Конечно, за долгий путь по летней жаре и без пастбищ коровы и овцы превратились в ходячие скелеты и больше напоминали драных кошек, но и эти мослы были гораздо вкуснее, чем мясо павших лошадей, которое поедали французы и поляки, а говяжий бульон немцы пили, как чай или кофе. Однако спали они на голой земле, тогда как домовитые поляки соорудили себе землянки, крытые хворостом и дранкой, и разводили в них огонь, выпуская дым через особую дыру.

Анри Бейль возвращался в Москву, мысленно составляя отчет для генерал-интенданта. Доходят ли все эти жалобы до императора? А может быть, Мелани всё же удалось выбраться проселками, и она теперь на пути в Париж?..

* * *

В большом зале было темно; хрустальные подвески огромной люстры вспыхивали быстро гаснувшими искорками, отражая язычки свечей из канделябра на столе. Император казался осунувшимся и нездоровым, под его глазами залегли густые тени. Кратко обрисовав сложившуюся ситуацию, которая была известна генералам и так, он изложил свой план: сжечь то, что осталось от Москвы, и выступить через Тверь на Санкт-Петербург, отправив маршалу Макдональду под Ригу приказ направляться туда же.

Наступила тишина, нарушаемая лишь тихим поскрипыванием сапожной кожи, когда кто-нибудь переступал с ноги на ногу.

– Мы покроем себя славой на глазах у всего мира, завоевав в три месяца две величайшие северные столицы!

– Он хочет погубить нас всех до единого!

Фраза, произнесенная шепотом одновременно с восклицанием Наполеона, всё же перекрыла хриплый голос императора. Тот резко обернулся, переводя свои близорукие глаза с одного размытого пятна на другое и пытаясь определить, кому принадлежал шепот. Коленкур решился:

– Сир, если вашему величеству было угодно собрать нас здесь в этот час, чтобы выслушать наше мнение, я позволю себе заметить, что начинать новую кампанию накануне зимы с уставшей, голодной армией и с неприятелем в тылу было бы крайне неосторожно…

– Что вы меня пугаете вашей зимой? – Наполеон сделал сердитый жест рукой. – В Фонтенбло в эту пору бывает холоднее, чем здесь! В Польскую кампанию нас не испугали ни снег, ни слякоть; мы разбили русских и сделаем это снова!

Наткнувшись опять на стену из молчания, он усталым голосом велел всем удалиться.

Через несколько часов император вызвал к себе одного Коленкура. Стоя лицом к окну, со сцепленными за спиной руками, он ровным тоном просил бывшего посланника в России отправиться к царю и обсудить с ним условия, на которых тот согласится заключить мир. Арман услышал стук своего сердца. Понимая, что окончательно губит себя, обер-шталмейстер всё же возразил, что это бесполезно: император Александр не желает говорить о мире, две предыдущие попытки не удались, третья лишь даст русским понять, что французы находятся в затруднительном положении, и поощрит их выставить свои условия.

– Хорошо, – отрывисто сказал Наполеон, не оборачиваясь, – я пошлю Лористона.

* * *

Нет, нет и нет! Бенкендорф не станет исполнять роль палача и не позволит честному генералу Винцингероде обагрить свои руки в крови невиновных. Какая подлость! Гнусность! Покинуть свою живую собственность вместе с недвижимостью, спасаясь от опасности, а теперь обвинять ее в измене!

Отряд Винцингероде разросся до «обсервационного корпуса», наблюдавшего за движениями французов в Тверской губернии; Волоколамский уезд барон доверил Бенкендорфу. Саша прекрасно помнил, как вел туда отряд в середине сентября, готовясь вступить в сражение с неприятельской колонной, однако увеличившиеся от страха глаза разведчиков приняли за колонну сотню фуражиров. Добравшись до Волоколамска, отряд полковника Бенкендорфа уже не застал в живых ни одного француза: одних местные жители сожгли вместе с домами, других перебили, застигнув врасплох. Служанка городского казначея, прятавшаяся в чулане, зарезала кухонным ножом двух солдат, покушавшихся на ее честь: сначала одного, потом второго. Но поскольку город был «удержан», Бенкендорфа вскорости произвели в генерал-майоры. Слухи о его подвигах дошли до Петербурга; он в самом деле действовал быстро, смело и удачно, получая от крестьян сведения о неприятеле, нападая на обозы и фуражиров. Его лагерь напоминал теперь нечто среднее между цыганским табором и воровским притоном; там можно было встретить людей самых разных национальностей, мужчин и женщин, вооруженных чем попало, в мундирах и киверах всех родов войск и самых разных армий или в крестьянских армяках; мужики охотно рядились в одежду, отнятую у пленных. Участь последних была незавидна; порой целый отряд сдавался одному-единственному казаку, чтобы не попасть в руки крестьян и не сделаться жертвой их жестокости, хотя и казаки не отличались человеколюбием и даже продавали французов мужикам на потеху. Бенкендорф сам не раз был свидетелем сцен, от которых шевелились волосы на голове: мужики крестили «басурман» кипящей смолой, насаживали на железные прутья, калечили, а то и сжигали живьем. Самым ужасным было то, что, не осуждая подобных поступков, он как будто одобрял и даже поощрял их. Что греха таить: Саша боялся, что ярость людей, оставшихся без крыши над головой, но с голодными детьми на руках, обрушится на него самого. Где была армия до сих пор? Кто допустил французов до Москвы? Кто не мешал им осквернять церкви и грабить села? Так какое же право офицеры имели теперь указывать мужикам, как им следует поступать с неприятелем?

Крестьяне, нёсшие аванпостную службу, забирали себе отбитый у французов скот, повозки, оружие и плохих лошадей, которыми гнушались казаки. Ценность вещей в партизанском лагере была совсем иной, чем в городах. Какие-то темные личности свозили туда из Москвы новые экипажи, наполненные всякой всячиной – от драгоценностей, шалей и кружев до бакалейных товаров и сбруи, – чтобы сменять эти вещи на хлеб, муку, говядину и картофель; золота и серебра было столько, что курс бумажных ассигнаций вырос втрое: не имея возможности таскать с собой звонкую тяжесть, казаки набивали седельные подушки бумажками. Немецкие музыканты барона Фитингофа, выписанные им перед войной из Риги за большие деньги и брошенные в Москве незадолго до пожара, теперь играли за кушанье, услаждая своим искусством обеды на биваках.

Среди крестьян, наводнивших лагерь, встречались и выряженные в бархатные фраки или старинные расшитые камзолы – явно из господских сундуков. Бенкендорфу не пришло бы в голову упрекать их за это: в конце концов, их барин ни за что не надел бы кафтан, вышедший из моды тридцать лет назад, а мужику он был нужен не для балов, а чтобы прикрыть наготу и защититься от холода. И вот теперь Саша получил приказ подавить крестьянский «бунт», изыскать зачинщиков и повесить их в страх другим! Кто-то донес в Комитет министров, что в Волоколамском уезде крестьяне вышли из повиновения, говорили о себе, что «они теперь бонапартовы», разграбили имение Алябьева, забрав себе хлеб, скот и лошадей, в деревне Петраковой убили кого-то из пистолета, а хлеб и вино отдали местному попу, который к тому же свел с господского двора последнюю лошадь. Какая низкая клевета! Назвать мятежниками людей, которые ежедневно подвергают свою жизнь опасности, защищая свои церкви, жилища, своих жен и детей, самую независимость свою! Бенкендорф сам дал им в руки оружие и не намерен отбирать его, а тем более казнить их. Сами клеветники и есть изменники! Наверняка это какие-нибудь приказчики покрывают свое воровство, подводя под страшное обвинение крестьян. Никто из этих наглых трусов даже не пытался возглавить их и повести против неприятеля!

Сев за стол, Бенкендорф излил свое возмущение в донесении барону Винцингероде на французском языке. Пусть перешлет это в Петербург, чтобы там узнали из первых уст, как обстоят дела на самом деле. А за свои слова он отвечает головой.

* * *

Храбрый рыцарь с любимой прощался,

Отправляясь в далекий поход.

На востоке рассвет занимался,

Предвещая кровавый исход.

Стоя на авансцене, Луиза Фюзиль пела, обратившись лицом к залу, но взгляд ее был скошен в сторону ложи, где находился император. Сегодня он впервые пришел в театр, все актеры страшно волновались, и Луиза не была исключением.

Ты мне сердце свое подарила

И мое получила взамен,

Этот меч в мои руки вложила —

Испытаньем для юных рамен.

Император разговаривал с князем Невшательским. Когда вступала арфа, на которой Луизе аккомпанировал Огюст Фесель, хрипловатый голос Наполеона был слышен довольно отчетливо.

Где б я ни был, я мыслью с тобою,

Так позволь же свершиться судьбе:

Славу вырвать у вечности с бою

и с победой вернуться к тебе.

Обычно последние ноты тонули в громе рукоплесканий, но сегодня романс завершился в полнейшей тишине. Император даже не смотрел на сцену – аплодировать никто не смел. Луиза стояла, не зная, куда девать свои руки; ей стало жарко. Поклониться и уйти? Она уже собиралась так и сделать, как вдруг Наполеон заметил, что все молчат, – что случилось? Ему объяснили. Через пару минут на сцену выбрался толстяк Боссе – дворцовый префект: император просит мадемуазель исполнить романс на «бис», специально для него. Луиза повернулась к ложе и присела в реверансе; Фесель снова сыграл вступление. «Храбрый рыцарь с любимой прощался», – запела Луиза слегка дрожавшим голосом. Не слишком сильный, он был довольно приятного тембра, и великий Тарквинио, узнав, что она в Москве, даже предложил ей спеть с ним дуэтом в Кремле, но Луиза отказалась: ей? Петь перед таким знатоком оперы, как император? Нет, ни за что! И вот теперь он в театре, а у нее сбилось дыхание, и она никак не может его восстановить… Старик Фесель кивнул ей и после второго куплета начал длинную вариацию. Луиза благодарно улыбнулась ему. «Где б я ни был, я мыслью с тобою», – пела она уже гораздо увереннее, глядя прямо на императора и прижав обе руки к сердцу. Когда она закончила, он несколько раз хлопнул в ладоши. Зал взорвался аплодисментами.

Загрузка...