Самый лучший, самый симпатичный персонаж в культурах мира – это бабушка. Твоя, моя, его – не важно. Главное – бабушка.
Мне везет на бабушек. Я про них много писал. И радостно вынужден еще раз написать. Потому что бабушка – основа мира.
Гуляю недавно по парку. Осень. Некое подобие бабьего лета. Леденцы падающих листочков. То красных, то желтых. И привкус в воздухе сладковатый. Хочется прямо-таки целовать воздух. Сажусь на скамейку.
Как по заказу – присаживается ко мне очередная бабушка со скандинавскими палками. Лет восемьдесят. В штанах. Короткая прическа. Нежная паутина морщин на лице:
– Можно присесть?
Ну кто сейчас еще так спрашивает, кроме мудрых бабушек?
– Можно, конечно, – отвечаю. – Буду счастлив.
– Спасибо. У вас есть дети? Вы будете счастливым. Вижу по вашему лицу.
Вот так вот прямо.
– Да. Два.
– А внуки?
– Нет, к сожалению…
Бабушка удовлетворенно потеребила свой седой ёжик:
– Будут. Обещаю, будут. Глядя на вас скажу – будут обязательно.
– Надеюсь. Спасибо.
– А вы вот не представляете, будущий дедушка, до чего у меня симпатичная внучка. Верочка. Ей восемь лет. Восемь. Я её так и зову – «Восьмёрочка». У нее такой носик… похож на кнопку «стоп» в лифте. Мы так и играем: я ей нажимаю на кнопку, в смысле – на носик, а она говорит: «Стоп-машина!» Звонко так. Как будто чёкаются фужерами на Новый год. «Стоп-машина!». И всё время жуёт жвачку и говорит «Ва-а-ау». Длинненько так, врастяжку. Как киска: «Мя-я-яу». Очень смешно. Смешно?
– Смешно…
– Знаете, мой зять Володя, Владимир Павлович… Он очень хороший человек, правда. Зятьёв почему-то обычно не любят. А у меня замечательный зять. Он этот… как его… Пукер?.. Нет… Брекер?.. Нет… А, вспомнила! Брокер! Он брокер. Я, честно говоря, не знаю, что это такое. Переплескивает что-то во что-то. Как чай во щи. Но это неважно, главное, что он очень веселый и добрый. Ну так вот. Он с Варенькой, значит, заключил такое соглашение: за каждое «вау» – дополнительное упражнение по арифметике. Как наказание. Он, знаете, как говорит? Он говорит, что «вау» – это (вы меня извините) «брачный крик бабуина». Очень смешно, по-моему. Немножко так… грубовато. Но сейчас ведь все грубовато. Время такое. Поменяется время, и говорить будут люди не так грубо. А время, я думаю, обязательно поменяется. На то оно и время… Вы согласны?
– Согласен.
– Да… А «вау», по-моему, это ерунда. И жвачка – тоже ерунда. Пусть жует. Володя Варечке все говорит: «Ну что ты, Варькин, все время жуешь? Ты ведь все-таки человек, а не хомяк какой-нибудь американский…» А Варечка ему: «Я хомячка! Я хомячка!» И опять жует. Чав-чав! Как верблюжонок. Смешная! Уши двигаются. Розовые. Да и пусть жует. Потом надоест – и перестанет жевать. То ведь все мелочи. Люди вообще как-то стали сердиться на мелочи. Не правда ли?
– Правда.
– А знаете – я очень счастливая. Очень. Вы извините, что я так резко перешла. Но просто я вдруг как-то подумала… Это я, наверное, в маму счастливая. У меня мама была очень счастливая. Очень. Счастье ведь – это не то, что с тобой происходит, а что ты чувствуешь. Правильно? А она всегда была веселая. И ей все нравилось. Мы даже иногда с мамой просто, помню, иногда просто садились на крылечке – у нас был дом в Всехсвятском, где «Сокол». Знаете? Сейчас там все снесли. Ну и вот, мы садились, и мама говорила: «Давай, дочка, смеяться…» А я говорила: «Давай!» И мы так друг на друга посмотрим… Ну, так… Как будто удивляемся: что это ты тут делаешь? И ка-а-а-ак начнём смеяться! Просто так. «Смех без причины…» А я думаю, смех без причины – признак счастья.
А какая у нас была сирень в саду! Боже мой, персидская. Цветет как пенится. С облаками на небе соревнуется. Я всё время путала, где небо, где сирень. Мы с мамой вечером садились на скамейки и нюхали, нюхали… Пока голова не закружится, как у пьяных.
А потом была война. Трудно, конечно, было. Но вообще было хорошо, весело. Почему-то как вспомню о войне – всё одна картинка: зима – и мы в снежки играем. Я уже была большая, мне было восемь лет, как сейчас моей Варечке. Глупости я, конечно, говорю: «война – было весело». Война – и вдруг весело. Чушь!
А с другой стороны – вот пытаюсь представить что-нибудь плохое – не могу! И сколько было смертей, и сколько было горя… А мне всё вспоминаются снежки. И снег сладко так пахнет, как будто даже ванилью. А может, даже ванилином. Как пахли старые пластинки. Вы когда-нибудь нюхали старые пластинки?
– Бывало, бывало.
– Вот-вот, снежок пахнет пластинками. Неплохо сказала? И когда этот снежок лепишь, он глухо так хрустит, как будто кошка урчит. Наверное, я такая вот… Смесь божьего одуванчика со старым тапочком. И ничего с собой не могу поделать. Счастливая – и всё тут. А вы – счастливый?
– Счастливый, – ответил я, с сомнением почесав кадык.
– Отлично. Ну и вот. Отец с войны вернулся совсем больным. Он был связистом. У них были такие специальные как бы вагончики с аппаратурой – не знаю, как называются. И вот однажды работал он в этом вагончике, а в вагончик попал снаряд. И по отцу по моему прошел какой-то совершенно немыслимый разряд тока. Такой, что ни один человек бы не выжил. А отец мой выжил, потому что он был очень сильный и здоровый. Стопку газет шириной в ладонь рвал. Раз – и порвал. И улыбается. Представляете? Силища была невероятная. Вот. Но это – до войны. А после того как его ударило током, у него начало жутко подниматься давление. Причем сразу, в полминуты. Сидит – давление сто двадцать, и вдруг – раз – двести сорок. Я ему один раз посмотрела в глаза в это время – ужас какой-то. Нет ни зрачков, ни радужной оболочки. Одна какая-то сизая пуговица. Вернее – две. Такие выпуклые бессмысленные мутные линзы, а в них – ужас. Но как ранение и даже как контузию ему все это не засчитали. У вас, говорят, просто гипертония. И никаких там льгот, ничего.
Я помню, как один раз, уже почти перед смертью, через двадцать пять лет после войны, ему как ветерану государство первый раз подарило полкурицы. Он сидел, смотрел на эти свои ветеранские полкурицы и плакал. Это был единственный раз, когда он плакал. А так он все время был веселый и никогда не жаловался. Никогда. Он, помню, когда наплакался, вытер слезы, улыбнулся и сказал:
– Ну вот и здесь партия с правительством надули: курицу без попки дали. Какому-нибудь замполиту попка досталась.
Он очень любил куриную попку. Как курицу варим, мама все время говорила:
– Попку – папке.
Да, «попку – папке»… Строго так, и брови домиком. Он когда умирал, его слова последние были: все будет хорошо. Сказал «все будет хорошо» и умер. В Москве у нас на каком-то кладбище, кажется, на Ваганьковском, есть могила одного картежника и там написано: «Я – пас». Эпитафия такая. Папе страшно нравилось. Напишите, говорит, мне тоже «я – пас». Но это он, конечно, шутил. А на самом-то деле ему хотелось себе крест поставить. Он понимал, что никакого креста поставить не получится. Дочь, я то есть, комсомолка. Да и вообще… Это уже потом Володя и доченька моя в девяносто шестом поставили папе крест. Страшно дорогой. Мы продали машину и поставили крест. И маме тоже, которая умерла через год после папы. Она тяжело болела, но никогда не унывала. А вы когда-нибудь унываете?
– Бывает.
– Понимаю. Но не надо. Представляете, как мне повезло с родителями. И потом мне всю жизнь везло: и в институте, и на работе. И с мужем, и с доченькой, и с зятем, и с Варюшенькой. А еще мне знаете, почему повезло? Потому что я встретилась со стихами. Блоковскими, цветаевскими, ахматовскими. Мне с ними совсем ничего не страшно. Они мне как бы заменили маму и папу. Понимаете? Что-нибудь случается тяжелое и страшное. А мне не тяжело и не страшно. Потому что есть стихи. Это как такое бомбоубежище. Первы раз мне мама прочитала стихи. Цветаевские. Была осень. Из кадки с дождевой водой пахло сладко. Осенью всегда сладко пахнет. И листья падали, тоже сладкие, и рябина горела цветаевская, горькая.
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
Она такая, наша осень, горько-сладкая… А я теперь стала седая. А Варенька моя говорит: «Ты, бабушка, не седая, ты беленькая. Ты у меня не старенькая, ты новенькая»… По-моему, седина – это тоже счастье. Может быть, самое большое в мире… Вы так не считаете?
– Считаю.
– Ну тогда я пошла, – сказала бабушка. И, улыбнувшись мне напоследок, пошла, радостно чавкая палками, в сторону Ясенево. А я пошел в сторону Чертаново.
А листья по-прежнему всё падали и падали, как им и полагается осенью. И по-прежнему всё пахло чем-то сладким и очень-очень правильно.