Литературный утренник в доме Краевского на Литейном проспекте в пятницу 5 апреля 1866 года начался необычайно бурно. Гости, собравшиеся за час до полудня во вместительной гостиной на втором этаже модного особняка, дружными аплодисментами приветствовали хозяина – признанного Нестора отечественной журналистики и издательского дела Александра Андреевича Краевского.
Невысокого роста, сухопарый, ширококостный, с лицом, на котором странным образом уживались колючие светло-серые глаза, гусарские усы и таящаяся под ними обаятельная улыбка, Краевский имел довольно противоречивую репутацию щедрого покровителя изящной словесности и безжалостного эксплуататора сотрудников своих изданий. Кроме того, многим современникам не нравилось, с какой быстротой Краевский менял в зависимости от политической конъюнктуры не только собственные взгляды, но и позицию принадлежащих ему газет и журналов. Самые злые языки поговаривали о его тесных связях с цензурным комитетом и охранкой: мол, чего ещё ожидать от побочного сына внебрачной дочери бывшего московского обер-полицмейстера Архарова, взращённого и воспитанного своим незаконным дедом? Впрочем, скандальная репутация Краевского ничуть не мешала славянофилам и западникам, литераторам и газетчикам, студентам и обыкновенным любителям искусства запросто посещать литературные собрания в его в доме. Самые нелестные отзывы о хозяине для большинства гостей вполне компенсировались не переводящимся там шампанским, бордо, цимлянским и хлебосольным угощением, а также возможностью воочию лицезреть ту или иную литературную знаменитость, завязать нужное знакомство, скоротать время et cetera, et cetera[3].
– Господа, – чуть надтреснутым, но довольно бодрым голосом обратился Краевский к гостям, когда приветственные аплодисменты смолкли, – я счастлив видеть вас всех. Благодарю сердечно, что почтили мой дом своим присутствием. Смею заявить, что нынче вас ждёт приятный сюрприз… Но сначала позвольте поздравить нас всех с чудесным спасением отца народа нашего, августейшего Государя императора Александра Николаевича. – Он выдержал короткую паузу, перекрестился и добавил со значением: – Возможно, не все знают: вчера, в четыре часа пополудни, у входа в Летний сад в Его Величество стрелял некий нигилист Каракозов. Слава богу, негодяй промахнулся… Волей провидения оказался рядом шапочный мастер из Костромской губернии Осип Комиссаров. Этот истинный сын народа российского вовремя толкнул Каракозова под локоть. Жандармы едва отбили злодея у толпы, готовой растерзать его…
В гостиной поднялся невообразимый шум. Многие вскочили с мест. Раздались крики: «Ура!», «Да здравствует Государь-освободитель!», «Браво Комиссарову!», «Комиссаров – да это же новый Сусанин!», «Слава спасителю Государя и Отечества!»… Кто-то запел «Боже, царя храни…», его поддержали несколько голосов, но стройного хора так и не вышло. Опять зазвучали здравицы в честь императора и спасшего его крестьянина.
Князь Панчулидзев, коренастый молодой человек лет двадцати пяти, в изрядно поношенном, но ладно сидящем на нём длиннополом сюртуке, верноподданнически кричал «ура» вместе с остальными, когда почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он обернулся и увидел наискосок от себя молодую девицу, дерзко разглядывающую его с головы до ног.
Девица сидела на стуле, закинув ногу на ногу и явно демонстрируя своё презрение к бушующим вокруг эмоциям. Она была хороша собой и знала это. Её шёлковое модное платье цвета морской волны, с замысловатой отделкой из множества рюшей и складок, небольшая бархатная сине-зелёная шляпка с искусственной розой на тулье отлично гармонировали с волосами цвета спелой ржи и огромными, как показалось Панчулидзеву, в пол-лица, глазами какого-то непонятного цвета. Этот наряд резко контрастировал с чёрными строгими платьями курсисток, обычно посещавших салон Краевского.
– Рано радуетесь, господа! Это только начало… – глядя прямо в глаза Панчулидзеву, негромко, но отчётливо проговорила она. При этом её бледное красивое лицо исказила нервная гримаса, отчего (князь тут же поймал себя на этом) оно не сделалось менее привлекательным.
– Что вы такое говорите, сударыня? Как можно такое говорить в подобный момент! – сверкнул глазами Панчулидзев, мысленно ругая себя за то, что не сдержался и вообще заговорил с незнакомкой.
– А вы сдайте меня сатрапам на Гороховую или на Фонтанку[4]… Вы ведь об этом сейчас подумали! – с явной издёвкой посоветовала она. – Впрочем, вашего идола и это не спасёт… Выстрел Каракозова отзовётся в самых глухих уголках России. Самый тёмный и забитый мужик теперь задастся вопросом: «Почему в царя стреляли? И главное – за что?» А это, это призовёт мужика к топору…
«Какая-то безумная социалистка, революционерка, место которой на седьмой версте, в Удельной[5]…» – не на шутку рассердился Панчулидзев. Даже красота её вмиг утратила для него свою прелесть. «Уж лучше б она вовсе рта не раскрывала», – подумал он. С его уст готовы были сорваться в адрес несносной девицы самые резкие и обидные слова, но привычка говорить sine ira et studio[6] – словом, то, что называют если и не светским, то добрым домашним воспитанием, заставили его промолчать и отвернуться.
К тому же его окликнул сын Краевского, Евгений, с которым Панчулидзев учился в Санкт-Петербургском университете. Евгений был ровесником князя, но в отличие от него университет всё-таки окончил и даже успел побывать за границей, где обретался сотрудником в модном французском журнале. Вернулся оттуда закоренелым славянофилом и теперь помогал отцу в издании «Голоса».
– Князь Георгий, что скажешь обо всём этом? – Евгений тронул приятеля за рукав, приглашая присесть рядом.
Панчулидзев заговорил с ним, продолжая спиной чувствовать дерзкий взгляд девицы.
– Что тут можно сказать? Всё это следствие идей наших доморощенных либералов. Ты же понимаешь, вся эта свобода слова, заигрывание с Западом ни к чему иному привести просто не могли… – внутренне ещё не вовсе успокоившись, с расстановкой произнёс он, опять же поймав себя на том, что старается говорить так громко, чтобы неприятная девица его услышала.
– Судишь здраво, князь, как и пристало настоящему патриоту… Я с тобой полностью согласен. Однако думаю, что беда нашего отечества ещё и в том, что рыба гниёт с головы… – Евгений понизил голос. – Посмотри, как упомянутые либералы вьются вокруг великого князя Константина Николаевича, прости меня Создатель, точно мухи вокруг тарелки с мёдом… И подумать только – его высочество, председатель Государственного Совета, родной брат венценосного Государя им потакает… Я тебе ещё больше скажу, как он, будучи наместником царства Польского, заигрывал с поляками! Этими вечными врагами престола российского… Оттого, поверь мне, князь, там стрельба и началась… Думаю, что и к пресловутому Каракозову польский след тянется… – ещё более приглушил голос Евгений и тут же, забывшись, воскликнул: – Но народ-то наш каков! Каков наш люд православный, а! Скажи, разве не молодчина этот шляпочник Комиссаров! Он самый что ни на есть национальный герой!
Панчулидзев едва заметно улыбнулся восторгам приятеля.
Евгений продолжал:
– Послушай, князь, анекдот по случаю. Нынче наши хваты уже сочинили. Встречаются два немца из Немецкой слободы: «Вы слышали, Ганс, в русского царя стреляли?». – «Да, Курт, слышал. А не знаете ли, кто стрелял?» – «Говорят, русский дворянин». – «А спас кто?» – «Говорят, русский крестьянин». – «Чем же его наградили за это?» – «Сделали дворянином»…
– Прошу вас, тише, господа! Прошу садиться! – призвал к порядку хозяин дома.
Гости расселись. Шум постепенно утих, и старший Краевский со значением произнёс:
– Слово имеет его превосходительство Фёдор Иванович Тютчев! – и первым с воодушевлением ударил в ладоши.
Действительный статский советник и камергер, председатель комитета цензуры иностранной литературы и член совета Главного комитета по делам печати Тютчев, сухопарый, с изнемогающим, скорбным лицом и седыми всклокоченными волосами, порывисто вышел вперёд и сдержанно, не меняя выраженья лица, попенял Краевскому:
– Полноте, Андрей Александрович! Не будем чиниться… Какие могут быть «превосходительства» среди столь почтенной и образованной публики? Вот если бы всеблаженной памяти Александр Сергеич Пушкин был здесь… К нему стоило бы так обратиться… – и безо всякого перехода сухим, отрывистым голосом начал читать стихи по случаю:
Так! Он спасён! Иначе быть не может!
И чувство радости по Руси разлилось…
Но посреди молитв, средь благодарных слёз
Мысль неотступная невольно сердце гложет:
Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,
И оскорблению как будто нет исхода:
Легло, увы, легло… –
тут голос его дрогнул, но Тютчев совладал с собой и окончил стихотворение вдохновенно и с пафосом:
Легло, увы, легло позорное пятно
На всю историю российского народа!
Раздались вежливые хлопки. Тютчева как главного цензора большинство присутствующих недолюбливало. Либеральная часть гостей и сторонники чистого искусства вовсе не рукоплескали.
Евгений Краевский склонился к уху Панчулидзева:
– Сдал, сдал почтенный Фёдор Иванович… – громким шёпотом посетовал он. – Всё не может оправиться после смерти своей любезной Денисьевой… А ведь почти полтора года прошло… Ad notam[7], я несколько лет тому назад в Баден-Бадене столкнулся с ними лицом к лицу… Елена Александровна уже сильно больна была, но должен заметить тебе, князь, такая красавица… аж дух захватывало!
– Читал ли ты последнюю статью господина Тютчева в «Русском вестнике»? – поспешил сменить тему Панчулидзев, не любивший светских сплетен и воспитанный в духе строгости и целомудрия.
– Какую статью? Не ту ли самую, где Фёдор Иванович говорит, что в современной России свершилась коалиция всех антирусских направлений?
– Да-да, о ней говорю. Ну, как тебе, Евгений, сия крамольная мысль почтенного пиита? А редактор господин Катков?.. Ведь ежу же понятно, на что автор статьи намекает… А Катков не убоялся опубликовать! Что скажешь обо всём этом?
Евгений зашептал ещё более горячо:
– Факт очевидный и осязательный. Россия как была одна супротив всей враждебной ей спокон веку Европы, так и остаётся до сих пор. А теперь ещё свои доморощенные европейцы, все эти coquins méprisables[8]… Вчерашнее покушение – только следствие… Остаётся одно упование на русский народ-богоносец!
Пока они перешёптывались, Тютчева сменил новый оратор – редактор «Русского инвалида» генерал-майор Дмитрий Ильич Романовский. Он поистине генеральским, медвежьим басом объявил, что завтра в Английском клубе будет дан торжественный обед в честь спасителя Государя, новоявленного потомственного дворянина – Осипа Ивановича Комиссарова-Костромского и что всем действительным членам клуба надлежит непременно быть на сём торжестве при полном параде и орденах.
Снова раздались рукоплесканья и крики «ура», правда, не такие дружные, как вначале.
– А теперь, господа, обещанный сюрприз! – провозгласил Андрей Александрович Краевский. – Встречайте, достославный певец русского народа, наша всеобщая гордость – Николай Алексеевич Некрасов.
Все взгляды устремились на дверь за спиной Краевского. Она распахнулась. Быстрой нервической походкой вошёл Некрасов. Под громкие аплодисменты в сопровождении четы Панаевых он подошёл к Краевскому и горячо пожал ему руку. Поклонился присутствующим. Панаевы уселись в первый ряд, где для них нарочно были оставлены свободные стулья. Овация смолкла. Некрасов развернул лист бумаги, окинул присутствующих страдальческим взглядом и с каким-то душевным надрывом прочёл:
И крестьянин, кого возрастил
В недрах Руси народ православный,
Чтоб в себе весь народ он явил
Охранителем жизни державной!
Сын народа! Тебя я пою!
Будешь славен ты много и много…
Ты велик – как орудие Бога,
Направлявшего руку твою!
– Браво! Браво! – едва он окончил читать, вскричал Евгений Краевский и первым вскочил с места.
– Ура Некрасову! Слава, слава народному поэту! – раздались другие голоса. Среди восторгов публики Панчулидзев явно расслышал негромкое слово: «Позор…»
– Позор, позор! И это заступник русского народа, совесть нации, властитель дум! – зло шипела сзади девица. Тут же резко скрипнул стул, зацокали лёгкие каблучки.
«Слава богу, ушла…» – со смешанным чувством облегчения и непонятного волнения подумал Панчулидзев.
– Некрасов теперь будет квартировать у нас, – с гордостью сообщил Краевский, опускаясь на своё место и снова наклоняясь к уху Панчулидзева. – Батюшка вовсе помирился с ним. Теперь даже ведёт переговоры о передаче под начало Николая Алексеевича наших «Отечественных записок»…
Панчулидзев при этой новости тут же забыл о противной девице.
– А как же его «Современник»? – взволнованно спросил он.
– Увы, дни «Современника» уже сочтены. Ещё бы! Два цензурных предупреждения за год. Боюсь, тут даже господин Тютчев ничем помочь Некрасову не сумеет. Я не говорю уже о Полонском и Майкове: они цензоры рангом пониже… Пойдём скорее к Некрасову, расспросим о журнале…
Евгений встал и ринулся к смущённому Некрасову, уже окружённому поклонниками. Панчулидзев устремился следом. Он надеялся не только пожать руку великому поэту, но и узнать о судьбе своей рукописи, которую занёс в редакцию «Современника» в конце прошлого года. Некрасов тогда принял его очень радушно. Пробежав взглядом несколько страниц повести Панчулидзева и узнав, что это его первый опыт, похвалил язык и отметил удачные находки в сюжете, пообещал непременно лично прочесть рукопись до конца…
Пробиться к Некрасову на этот раз Панчулидзев не смог. Старший Краевский, спасая почётного гостя от возбужденных почитателей, вскоре увёл его, Тютчева и Панаевых в свой кабинет.
Остальные участники утренника разделились: часть отправилась по домам, другие потянулись к буфету, намереваясь продолжить общение в компании с Бахусом.
Панчулидзев дружески попрощался с Евгением Краевским и пошёл к выходу. В парадном он неожиданно столкнулся с давешней девицей.
Девица с помощью слуги надевала просторный доломан. Она кокетливо улыбнулась и спросила как ни в чём не бывало:
– А вы и в самом деле – князь?
Панчулидзев растерялся от такой бесцеремонности и столь неприкрытого кокетства. При этом он снова отметил про себя, что девица чрезвычайно привлекательна и гармонично сложена. Ещё не определившись, как ему вести себя с нею, он сказал сдержанно и с достоинством:
– Да, я – князь Панчулидзев. С кем имею честь говорить?
Девица ответила не сразу. Она задумалась, смешно наморщив лоб, сразу сделавшись похожей на капризную девочку:
– Странно, князь, мне кажется, я слышала вашу фамилию прежде… Да, да, где-то слышала… – она помолчала одно мгновение и тут же простодушно задала новый вопрос:
– Скажите, а откуда вы родом, князь?
Панчулидзев набычился: «У этой барышни определённо есть способность выводить людей из себя».
– Позвольте, сударыня, это выходит за всякие рамки. Кто вы сама такая? У вас есть какое-то имя? Я не привык говорить, не зная, с кем имею дело, – как можно суровее и назидательнее проговорил он.
Она, словно и не заметила его недовольства, грациозно сделала книксен:
– Зовите меня мадемуазель Полина, – и безо всякого перехода попросила: – Проводите меня, ваше сиятельство, коль скоро мы уже знакомы…
Панчулидзев машинально кивнул, даже не успев удивиться собственной сговорчивости. Спохватившись и вспомнив то, что говорила девица в зале, он добавил всё ещё сурово:
– Извольте, мадемуазель, но при одном условии – мы не станем говорить ни о какой политике…
Она задорно рассмеялась:
– Боюсь, что о политике говорить у нас с вами и в самом деле не получится. Ну, полноте, не дуйтесь на меня, князь, за мои давешние слова. Я согласна и принимаю ваше условие… Хотя, как известно, дамам условия не ставят…
Они вышли на Литейный проспект и направились в сторону Невского.
Полина болтала без умолку, но, как ни странно, её беспрерывное щебетанье не вызывало в Панчулидзеве былого раздражения.
Ярко светило солнце. В небе ни ветерка, ни облачка. Всё говорило о том, что стылая, ветреная зима уже позади, что вот-вот набухнут почки, округа расцветёт и заблагоухает в преддверии чудесных белых ночей…
– Я вовсе не имею ничего против господина Некрасова, – объясняла она. – Напротив, сплав некрасовской поэзии кажется мне необычайно крепким и своеобычным. Он удивительно многогранен: рядом с сюжетной реалистической балладой – исповедь, тут же – фельетон, который хоть сегодня публикуй в ежедневной газете. Послушайте, как это современно:
Грош у новейших господ
Выше стыда и закона;
Нынче тоскует лишь тот,
Кто не украл миллиона…
Наш идеал, – говорят, –
Заатлантический брат:
Бог его – тоже ведь доллар!
Правда! Но разница в том:
Бог его – доллар, добытый трудом,
А не украденный доллар…
– Вы знали эти стихи прежде, князь?
Панчулидзев отрицательно покачал головой.
Полина затараторила дальше:
– Ах, как это точно и справедливо сказано: доллар, добытый трудом, а не украденный доллар! Нам учиться, учиться всему надо у Северо-Американских Соединённых Штатов. Там не только упразднили рабство, но и все, буквально все умеют деньги зарабатывать…
Панчулидзев поморщился, не разделяя столь бурные восторги, но Полина была поглощена своими рассуждениями:
– А знаменитая американская Декларация независимости, а их билль о правах – это же настоящая конституция! Ах, какой прогресс! Ах, как нам не хватает чего-то подобного… – тут она осеклась, вспомнив обещание не заговаривать на политические темы, но поскольку Панчулидзев не проронил ни слова, продолжала: – Вы уже слышали, князь, что в Кронштадте ждут американскую военную эскадру? Вы знаете, что президент Эндрю Джонсон направил к нам своих моряков с дружественным визитом?..
Она резко остановилась, повернулась к нему. Её серо-зелёные глаза с тёмной окантовкой и золотистыми вкраплениями вокруг чёрных зрачков как будто светились изнутри. Панчулидзеву почудилось, что он тонет в них, словно в южном, прогретом море.
Полина довольная произведённым эффектом, улыбнулась краешками припухлых губ и попеняла:
– Ах, князь да, вы вовсе ничем не интересуетесь. Неужели вы и «Что делать?» Чернышевского не прочли?
– Отчего же, прочёл, – очнувшись от грёз, ответил Панчулидзев. – Как помнится, публикация в «Современнике» с третьего по пятый сборник шестьдесят третьего года…
Полина спросила с явным вызовом:
– И каков же ваш суд?
– Мне показался сей роман изрядно схематичным и заурядным с точки зрения художественных достоинств… Нечто вроде прокламации… – Панчулидзев говорил спокойно, хотя при одном упоминании о творении ссыльного Чернышевского на него, как всегда, накатило раздражение, как от столкновения с чем-то вредным и даже постыдным.
Тут Полина вспыхнула и дала полную волю своему негодованию. Она выпалила, что Панчулидзев ничего не понимает в высокой словесности, что ему надобно больше читать книг, подобных книгам Чернышевского, и что такие люди, как он, Панчулидзев, и являются главным препятствием на пути всего отечественного прогресса и процветания.
В гневе она была ещё красивей. Панчулидзев опять, к своему удивлению, не рассердился на неё.
Тем временем они вышли на Невский проспект. Здесь на разъезде поджидал пассажиров синий двухэтажный вагон конки – новшество, появившееся в столице всего пару лет назад. Стены вагона пестрели рекламными щитами – ещё одно нововведение.
Полина тут же забыла о Чернышевском и продекламировала:
– Конка, конка, догони цыплёнка! Давайте прокатимся, князь! – она первой впорхнула в вагон и мимо кондуктора стремительно направилась к винтовой лестнице, ведущей на «империал» – верхнюю галерею.
– Барышня, куды-с? Дамам и девицам, особливо на гарелею, нельзя-с! – возопил седоусый кондуктор. Он растерянно вытаращился на Панчулидзева, ища у него поддержки, – других пассажиров в вагоне не было: – Господин хороший, что ж это деется? Это ж коробит все чувства благородной скромности и стыда-с!
Полина уже проделала половину пути наверх. Панчулидзев успел разглядеть краешек нижней кружевной юбки, мелькнувший из-под подобранного подола платья, и высокий башмачок со шнуровкой, туго облегающий стройную щиколотку.
Он сконфузился и протянул кондуктору двугривенный, что в два раза превышало оплату проезда двух пассажиров на нижнем ярусе и в три раза – на «империале».
– Это вам. Извините, бога ради, – пробормотал он, опуская глаза.
Кондуктор мигом подобрел, но проворчал для порядку:
– Всё одно, не положено-с… – он смерил Панчулидзева прищуренным взглядом. – Эка артуть-девка!..
Панчулидзев прошёл к лестнице и взобрался наверх. Полина встретила его победным возгласом:
– Мы, женщины, не согласны быть существами второго сорта! Мы сумеем постоять за свои права!
Панчулидзев ничего не сказал, вздохнул, подумав, что на сей раз он расплатился за женскую эмансипацию последним двугривенным, а до дня получения пенсиона ещё неделя. Впрочем, досадовать на сумасбродную и такую независимую Полину у него просто не осталось сил.
Щёлкнул кнут кучера. Раздался крик: «Поберегись!», и конка медленно тронулась. Колёса загремели на стыках, и Полина пустилась в философские рассуждения о месте женщины в современном обществе, о необходимости скорейшего завершения в России самых кардинальных реформ в экономике и образовании, подобных тем, что давно уже проведены на Западе.
Панчулидзев слушал её в пол-уха, с деланным равнодушием взирая по сторонам. Невский в этот послеполуденный час был малолюден: по нему не спеша прогуливались дамы в сопровождении горничных, пробегали курьеры, с осознанием собственной значимости быстрым шагом двигались чиновники для поручений. На перекрёстках, завидев приближающуюся конку, выкрикивали предостережения для пешеходов «махальщики» – служащие коночного парка, специально заведённые после участившихся случаев наезда на прохожих.
Время от времени Панчулидзев бросал взгляд на Полину и тут же отводил глаза, чтобы не выдать невольное восхищение. Когда же их взгляды пересекались, Панчулидзеву казалось, что между ним и Полиной возникает тот самый электрический магнетизм, о котором сообщили миру знаменитый француз Ампер и его английский собрат Фарадей. Это ощущение было для него незнакомым, необычным. Чувствовала ли Полина какую-то симпатию к нему, он не знал. Она по-прежнему держалась независимо и порою даже надменно.
– Надобно всюду устроить артели, о которых писал господин Чернышевский в своей книге. В коллективном свободном труде – залог спасения России… – разглагольствовала она. – И, конечно, необходима конкуренция, как в той же Северо-Американской конфедерации…
Панчулидзев вспомнил недавно прочтённую им рецензию Чернышевского на письма американского экономиста Кэрри и, воспользовавшись мгновением, когда она переводила дыхание, вставил реплику:
– Мадемуазель, вы всё время тычете меня своим кумиром, а он вовсе не такой уж поклонник Америки, которая, и на мой взгляд, совсем не идеал.
– Не бывает идеала без слабостей… – тут же отпарировала она.
Конка тем временем проехала перекрёсток Невского и Садовой с популярной ресторацией Немечинского на углу. Вдруг одновременно с традиционным возгласом кучера: «Поберегись!» раздался истошный женский крик, конку тряхнуло, она прокатилась ещё несколько сажен и остановилась.
Полина потеряла равновесие и упала бы, если бы Панчулидзев, сам едва удержавшийся на ногах, вовремя не схватил её за талию и не прижал к себе. Она тут же мягко, но решительно отстранилась, привычным движением поправила шляпку:
– Что там стряслось?
Покрасневший Панчулидзев, свесился вниз и спросил кондуктора:
– Любезный, что случилось, почему стоим?!
– Кажись, задавили кого-то-с, господин хороший… Третий случай, почитай, в энтом месяце… – кондуктор сдернул фуражку и перекрестился: – Господи помилуй, упокой новопреставленную рабу твою!
Панчулидзев растерянно проговорил:
– Отчего же новопреставленную? Ведь ещё, может, жива!
Кондуктор только рукой махнул.
Панчулидзев распрямился и сказал Полине:
– Мадемуазель, очевидно, случилось несчастье. Я спущусь, посмотрю.
– Я с вами, князь, – голосом, не терпящим возражений, сказала она.
Он помог ей спуститься с галереи. Через заднюю дверь они вышли из конки. У передней двери вагона уже собрались зеваки. Слышались возгласы:
– Ах, какой ужас! Такая молодая…
– Лекаря бы позвать…
– Куда там лекаря… Пополам перерезало…
Громко оправдывался кучер:
– Я же кричал ей, чтоб поостереглась. Я ж тормозил… Вон, чуть оглобли не вывернул да пасти коням не порвал…
Панчулидзев, раздвигая столпившихся обывателей плечом, протиснулся поближе. Из-за спин краем глаза он увидел торчащую из-под колеса неестественно вывернутую белую ногу несчастной, обутую в лапоть, да тёмную, растекающуюся по булыжникам лужу.
Он с трудом выбрался из толпы, и взгляд его упёрся в рекламный щит на стене вагона. На нём были намалёваны большие куски мяса, горой лежащие на прилавке, а над ними здоровенный мясник в кожаном переднике, с плотоядной улыбкой и сверкающим тесаком в волосатой руке. А ниже подпись: «В лавке на Садовой, в доме 37, всегда в изобилии свежая говядина черкасской породы, потроха свиные по пятидесяти копеек за пару, воробьиные тушки по пяти копеек за каждый десяток…»
Панчулидзев судорожно сглотнул, пытаясь справиться с подступившей тошнотой.
– Вам лучше этого не видеть, – проговорил он и потянул Полину на тротуар.
Они медленно пошли по проспекту. Оба молчали. Полина время от времени бросала на Панчулидзева внимательные взгляды.
Они вышли к Неве. Свежий ветер принёс запах водорослей и рыбы.
– Сегодня такой странный день. Столько всего произошло… – произнесла она неожиданно: – Я не хочу сейчас идти домой. Хочу посмотреть, где вы живёте, князь…
Панчулидзев сделал приглашающий жест и повёл спутницу к Дворцовому мосту. При этом он как будто перестал ощущать реальность происходящего. Полина шла, опершись на его руку, притихшая и какая-то отстранённая. И в то же время он чувствовал, что между ними растёт и крепнет, словно между заговорщиками, та незримая связь, которую ощутил, стоя на империале.
День и впрямь был странный, непредсказуемый. Ещё несколько часов назад он и предположить не мог, что в его жизнь ворвётся такая необычная девушка, что они будут вот так, вдвоём, словно влюблённые, идти по городу. И уж совсем не мог он подумать, что безмолвно согласится повести её в свое скромное жилище, никак не вяжущееся с громким титулом, который он носил. Впрочем, бедность и честь, как когда-то учил его отец, это – вполне совместимые понятия. Особенно в эпоху, когда бесчестье становится нормой…
В глубоком молчании они перешли по наплавному мосту на Васильевский остров, свернули на Кадетскую набережную и двинулись вдоль Большой Невы, мимо здания старой таможни, университета, ректорского дома и манежа первого кадетского корпуса. Дойдя до Первой линии Васильевского острова, они очутились на пустыре, где полным ходом шли земляные работы по закладке Румянцевского сада. Завидев их, бородатые мужики, очевидно, из числа недавно приехавших в столицу безземельных крестьян, оставляли лопаты, снимали шапки и кланялись. Полина кивала им и ласково улыбалась.
За пустырём начиналась Вторая линия, на пересечении которой с Большим проспектом и стоял доходный дом вдовы купца первой гильдии Громова – Агрипины Фёдоровны. Здесь Панчулидзев арендовал три комнаты на последнем, четвёртом, этаже.
Они подошли к парадному подъезду. Полина, не дожидаясь, пока Панчулидзев откроет дверь, решительно шагнула вперёд и потянула ручку на себя. Панчулидзев покорно, как агнец, идущий на заклание, последовал за ней. По счастью, в парадном в это время не оказалось швейцара. Вообще-то, подъезд был предназначен для жильцов бельэтажа. Постояльцы «бедных», верхних, этажей поднимались к себе по лестнице со стороны «чёрного хода». Но для Панчулидзева хозяйка, имевшая почтение к титулам, сделала исключение. Он, впрочем, этой поблажкой прежде не пользовался, предпочитал входить и выходить в своё временное жилище незаметно. К тому же одним из непременных условий домовладелицы – дамы если не богобоязненной, то желающей прослыть таковой, был полный запрет на посещение жильцов какими бы то ни было женщинами. Панчулидзев до нынешнего дня это условие соблюдал безукоризненно.
По ступеням, покрытым ковровой дорожкой, они поднялись на второй этаж. Здесь у дверей апартаментов дорожка обрывалась. Полина выжидательно посмотрела на Панчулидзева, словно спрашивая, какая из квартир его. Он молча обогнал её и двинулся дальше наверх. Лестница здесь была без ковров, но чисто прибрана и освещалась настенными керосиновыми лампами. На третьем этаже она венчалась площадкой, с которой несколько дверей вели к квартирам победнее, а одна – на лестницу «чёрного хода». Панчулидзев распахнул эту дверь. Здесь было совсем темно. Он подал Полине руку и провёл её на свой этаж.
По длинной гулкой анфиладе, тускло освещаемой двумя масляными фонарями, они прошли к его квартире. Панчулидзев долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Отворив дверь, он пропустил гостью вперёд.
В квартире было полутемно. Полина сразу прошла к окну, выходящему в колодец двора и почти не дающему света, и посмотрела вниз. На фоне окна ему хорошо была видна её гибкая, ладная фигура.
Он очнулся не сразу. Зашуршал спичками.
– Не надо лампы, – не оборачиваясь, сказала она. – Нынче я останусь у вас…
На следующее утро Панчулидзев проснулся позже обычного, счастливый и опустошённый. Полины рядом не было.
Панчулидзев накинул халат и прошёлся по комнатам. Глянул на стол в прихожей в тайной надежде обнаружить записку. Полина исчезла, растворилась, как некий фантом. Только витающий в воздухе запах жасмина, сандалового дерева и ванили – аромат её духов «Букет императрицы» свидетельствовал, что прошедшая ночь ему не приснилась.
Наполненный сладкими воспоминаниями, Панчулидзев поначалу не подумал о том, что ничего не знает о ней: ни фамилии, ни адреса…
Впрочем, это грустное обстоятельство пришло ему в голову позже, после неприятного разговора с хозяйкой.
Агрипина Фёдоровна Громова, похоже, караулила его у дверей столовой, устроенной ею для своих небогатых постояльцев на первом этаже. Они столкнулись, когда он спустился к завтраку.
Громова некогда была довольно красивой женщиной. Настолько красивой, что и овдовев, постарев, продолжала считать себя таковой. Она одевалась пышно и чрезмерно ярко, сурьмила брови и подкрашивала волосы. Панчулидзев заметил, что такие дамы в возрасте обычно любят покровительствовать молодым литераторам и художникам, устраивают какие-то музыкально-литературные салоны, а то и просто сдают одиноким постояльцам комнаты внаём – лишь бы продолжать оставаться в центре мужского внимания.
Он вежливо раскланялся и собрался пройти мимо, но Громова, обычно приторно ласковая с ним, на этот раз выглядела сурово.
– Я не ожидала от вас, ваше сиятельство, подобного неприличия, – поджав губы, процедила она.
– О чём вы, сударыня? – спросил он, покраснев, и оглянулся по сторонам. По счастью, в столовой в этот час они были одни.
– Вы знаете, князь, не в моих правилах вникать в частную жизнь моих постояльцев, но… – в её голосе сквозила неподдельная обида, – но я не допущу превращения моего дома в дом для свиданий.
Панчулидзев пролепетал:
– Сударыня, менее всего я желал оскорбить ваш дом. Сие недоразумение больше не повторится… Обещаю…
Удовлетворившись его сконфуженным видом, она пожелала ему приятного аппетита и гордо удалилась, шурша кринолином.
Завтрак встал ему поперёк горла. И даже не от нелепого объяснения с Громовой, а оттого, что стало вдруг очевидным: то, что с ним случилось этой ночью, в самом деле может никогда не повториться.
«Ара махсовс…»[9] – в минуты волнения сами собой приходили на ум грузинские слова, слышанные в детстве от отца – князя Александра. Панчулидзев с ужасом осознал, что и впрямь не помнит, говорила ли ему Полина, кто она, где живёт и где вообще её можно будет найти…
Панчулидзев долго сидел, отложив вилку. Потом, так и не притронувшись к кофе, встал из-за стола, быстро поднялся к себе, надел плащ, фуражку и отправился в город в надежде нечаянно встретить Полину.
Весь день до сумеречной поры, когда фонарщики уже зажгли фонари, шатался он по пустеющим улицам, всматриваясь в лица прохожих и в проезжающие экипажи. Всё напрасно.
И на следующий день поиски не увенчались успехом. И на третий…
Панчулидзев посчитал, что обязательно найдёт Полину там, где они встретились впервые – на литературных утренниках у Краевского. Увы, и здесь его ждало разочарование – ни весной, ни в начале лета к Краевским Полина больше не приходила.
Панчулидзев не находил себе места: плохо спал, похудел, чем вызвал нешуточную тревогу госпожи Громовой, взявшейся тут же его усиленно подкармливать, как она высказалась, в счёт будущих литературных гонораров. Громова искренне верила в его литературное дарование, хотя он лишь однажды обмолвился, что написал повесть и отнёс её к Некрасову.
Но не зря утверждают французы: «Mais cela passera»[10]…
Не то чтобы чувства к Полине исчезли вовсе или он напрочь позабыл её, но острота боли от разлуки с нею притупилась, он стал относиться к её исчезновению как к свершившемуся факту. Да и сам её образ стал размываться в памяти, приобретать всё более нереальные черты. Однако Панчулидзев всё-таки ещё надеялся, что они встретятся вновь. Бывая на публике, он привычно искал её взглядом, угадывая в других барышнях её милые черты, гибкую и ладную фигуру.
Этим летом ему много довелось бывать на публике.
Первого июля открылся на Невском новый каменный Гостиный двор. Почти одновременно распахнул свои ворота для посетителей Таврический сад, ставший сразу же излюбленным местом для прогулок петербуржцев. А ещё через месяц в городе появились те самые американцы, о которых упоминала Полина, – капитан Фокс, посланник конгресса Североамериканских Штатов, со свитой и эскадрой. Они прибыли, чтобы поздравить Государя Императора с избавлением от руки убийцы, и были восторженно приняты русским обществом. Газета Краевского «Голос» от 30 июля 1866 года писала, что Фокс привёз уверения в искренней дружбе от всего американского народа, что «союз Соединённых Штатов и России представляется совершенно естественным и необходимым». Потом, в середине сентября, вся столица ликовала по поводу приёма в Царском Селе датской принцессы Дагмары – невесты наследника престола великого князя Александра Александровича. Состоялась пышная помолвка…
Впрочем, все эти важные церемонии почти не затронули душу Панчулидзева, прошли стороной. Тем паче вскоре случилось событие, разом перевернувшее всю его дальнейшую жизнь.
Шестнадцатого сентября в час пополудни служитель гальванического отдела Николаевского вокзала вручил ему депешу из Саратова.
Панчулидзев вскрыл телеграмму и прочёл: «Дорогой брат прискорбием сообщаем матушка наша княгиня Варвара Ивановна почила в Бозе…»
Строчки запрыгали у него перед глазами. Он присел на стул, опустил руки и долго не находил в себе силы прочесть до конца сообщение, которое боялся получить уже давно: матушка последние лет пять тяжело болела…
Старший брат Михаил и сестры Софья и Нина извещали его, что несчастье случилось 14 сентября, а похороны назначены на 17-е…
«Вот она, наша хвалёная цивилизация… – с горечью подумал Панчулидзев. – При всех новейших её изобретениях: телеграфе и паровозе я получил депешу слишком поздно, не успею проститься с матушкой…»
Он вдруг воочию представил, как, закрыв глаза Варваре Ивановне, по-стариковски нескладно засуетился Фрол – последний слуга в родительском имении, которое, как и его хозяйка, дышало на ладан. Как он запряг в бричку износившегося конягу Серко и потащился в Аткарск, где заседателем уездного суда служил брат Михаил Александрович. Как теперь уже засуетился брат: отдав Фролу необходимые указания, на перекладных помчался в губернский город, где жили с мужьями сёстры. Как там отправил курьера с депешей на ближайшее отделение телеграфа в Рязань, дабы её переслали оттуда в Москву, а затем в Санкт-Петербург Панчулидзеву…
Мысли о том, сколь непрост был путь трагического известия к нему, как ни странно, придали Панчулидзеву сил. Он собрал необходимые для дороги вещи. Известил Громову, что уезжает по семейным обстоятельствам, сохраняя квартиру за собой. Необходимые деньги у него были в наличии. Но Громова, узнав о причинах его отъезда, заохала, всплакнула и наотрез отказалась взять задаток, пообещав, что будет ждать такого достойного квартиранта, сколько бы ни потребовалось. Панчулидзев поблагодарил её, откланялся и отправился на Николаевский вокзал.
В кассе купил билет до Москвы и через полупустой зал прошёл на перрон. Вдохнул горький, пропахший дымом, железом и мазутом воздух.
Синий вагон второго класса оказался справа от входа в вокзал.
Бодрый, молодцеватого вида кондуктор, посмотрев билет, проводил Панчулидзева в купе. Панчулидзев уселся на жёсткий диван, обтянутый новой, дурно пахнущей кожей, и стал смотреть в окно, мечтая об одном – чтобы у него не оказалось попутчиков.
По перрону мимо него в сторону вагонов первого класса прошла разряженная барыня в сопровождении лакея в ливрее с позументами, следом, сгибаясь под тяжестью багажа, просеменил артельщик[11]. Прошёл железнодорожный служитель с недовольным, перекошенным лицом, в форменной фуражке, из-под которой торчали грязные спутанные космы. Он то и дело нагибался к колёсам и стучал по ним молоточком на длинной рукояти. Металлический стук всякий раз отзывался в сердце Панчулидзева тупой болью. Наконец колокол ударил третий раз, засвистел кондуктор, взвизгнул паровик и состав тронулся.
Как раз в этот момент в купе вошёл пожилой толстый господин в импозантном котелке, только входившем в моду. Он сухо поздоровался с Панчулидзевым и уселся напротив, развернув газету, всем видом, показывая что к разговорам не расположен. Это обстоятельство несколько успокоило Панчулидзева, и он снова уставился в окно.
Вагон, равномерно вздрагивая на стыках рельсов, прокатился мимо платформы, водокачки, серых привокзальных строений, мимо стоящих в тупике других вагонов: жёлтых, синих, зелёных…
Вскоре из-за туч показалось солнце. Оно высветило купе и золотые перелески, убранные поля за окном. Покачивание вагона постепенно сделалось плавным, стук колес – ритмичным. Панчулидзев вскоре забыл о попутчике и стал думать о своём.
…Вспомнилась мать при их последней встрече. Седые, волнистые волосы Варвары Ивановны были аккуратно уложены, серые глаза молодо улыбались. Совсем как на портрете, висевшем у них в гостиной.
В молодости Варвара Ивановна, урождённая Лопухова, была настоящей красавицей: статная, чернобровая, с открытым высоким челом и припухлыми губами. Своими девичьими прелестями пленила она гусарского штаб-ротмистра князя Александра Автандиловича Панчулидзева, приехавшего погостить к сослуживцу и соседу Лопуховых – Василию Григорьевичу Дурасову.
Варвара Ивановна была дружна с сестрой Василия – Натальей, они вместе учились в пансионе благородных девиц.
Князь Александр Панчулидзев был по-военному напорист и прямодушен. Через неделю он попросил руки Варвары Ивановны у её матушки, Екатерины Павловны, несколько лет назад овдовевшей, сразу сникшей, постаревшей и потерявшей всякую надежду устроить счастье дочери. Княжеский титул и гусарский мундир Александра Панчулидзева показались Екатерине Ивановне воплощением всех мечтаний, и она ответила Панчулидзеву согласием, не особенно интересуясь мнением дочери на сей счёт. И хотя сердце Варвары Ивановны уже давно было отдано Василию Дурасову, она, воспитанная в старых традициях, не дерзнула ослушаться материнской воли.
Жизнь с мужем у Варвары Ивановны не задалась. За десять совместно прожитых лет она так и не смогла полюбить его. Однако, подобно пушкинской Татьяне, была князю верною супругой и добродетельной матерью их четырём детям. Вроде бы и поводов для ревности у князя Александра не было. Предмет молодой страсти Варвары Ивановны, Василий Дурасов, сразу после их свадьбы уехал на Кавказскую линию, где через год погиб в бою, усмиряя восставшее осетинское селение. Известие о гибели бывшего возлюбленного Варвара Ивановна перенесла на удивление спокойно, ничем не выдала своих чувств. Но князь Александр имел натуру горделивую, пылкую и не мог не заметить, что молодая жена холодна с ним. Он пристрастился к вину и карточной игре, часто и надолго пропадал из дома – кутил в Аткарске и Саратове. Варваре Ивановне приходилось не однажды посылать верного Фрола на поиски барина, а то и выкупать его долговые расписки. Когда Георгию исполнилось шесть лет, отец и вовсе не вернулся. В уездном дворянском собрании он сел понтировать с шайкой шулеров, схватил одного из них, отставного поручика, за руку – с картой в рукаве. Панчулидзев тут же вызвал мошенника на дуэль и был смертельно ранен в поединке.
На похороны, щадя нежную детскую душу, Георгия не взяли, а подробности смерти отца ему стали известны только недавно. Ни брат, ни сёстры, ни бабушка с ним об отце не заговаривали.
Мать обо всём впервые рассказала князю Георгию при их последнем свидании. Её откровения привели его в замешательство: прежде она никогда не говорила об их непростой жизни с отцом. Георгий запомнил отца добрым и весёлым человеком, да и после случившейся трагедии в семье о нём вспоминали всегда с пиететом. Новые подробности жизни родителей никак не укладывались в рамки созданного однажды в его воображении образа родительского семейного счастья.
Всю дорогу до Москвы, занявшую почти девятнадцать часов, он не раз возвращался к этому разговору с матерью, но так и не смог понять, по какой причине, для чего именно она решила рассказать всё это.
Родительский дом в Лопуховке стал как будто приземистее и неказистее. На этот раз он встретил Панчулидзева как чужого. На звук колокольцев почтовой кибитки никто не вышел встречать на крыльцо с обшарпанными деревянными колоннами.
Панчулидзев расплатился с ямщиком и отпустил его. Дёрнул за верёвку дверного колокольчика. Колокольчик глухо звякнул, и верёвка оборвалась.
После долгого стука в дверь и в окна прихожей наконец раздались шаркающие шаги. Щёлкнул засов. Опираясь на дверную ручку, на пороге возник заспанный, согбенный старик в полинялой рубахе – верный Фрол. Он давно уже получил от Варвары Ивановны вольную, но остался при своей хозяйке. Старик, подслеповато щурясь, всматривался в лицо Панчулидзева, не узнавая, а когда узнал, по-бабьи всплеснул руками и заохал:
– Ой, князюшко Георгий Александрович, уж ты ли это, родимчик наш? Слава Господу и Пресвятой Богородице, приехал, гостюшко дорогой… А матушку нашу Варвару Ивановну, царство ей небесное, почитай как седьмицу ужо проводили… Всё ждали твою милость… И дождались, слава тебе Господи…
Фрол затрясся, слёзы ручьями потекли по морщинистым щекам. Панчулидзев сглотнул подступивший к горлу комок, обнял его, сказал ободряюще:
– Полно, полно, старина. Слезами горю не поможешь. Где князь Михаил, где сёстры?
Фрол, продолжая всхлипывать, доложил:
– Барин и барыни в церкву поехали, в Дурасово. Нонче ведь день воскресной. Там оне панихиду по новопреставленной рабе Божьей Варваре заказали… В нашей-от церковке, почитай, два года ужо службу никто не правит. Как отец Иоанн преставился, так без батюшки и живём… На первопрестольные праздники, правда, ничо не скажу, приезжают служители Божьи: то батюшка с пономарём из Екатериновки, то монаси из самого Дивногорского монастыря, что в Камышинском уезде… Мы без Бога не живём, князюшко. Без Бога как же можно прожить?.. – он истово перекрестился и тут же посетовал: – Мало стало мужиков в церкву ходить, и по праздникам – одне бабы, дети да мы – старики… А остальные больше на гулянку и в кабак ходют…
– Погоди, погоди, старина. А на чём братец с сестрами уехали в Дурасово?
– Как на чём? На Серко, князюшко, на ём родимом. Других лошадок-от у нас нетути, али позабыл?..
Панчулидзев внезапно рассердился на себя: ведь проезжал же час назад через Дурасово, слышал колокол, сзывающий к храму. Но вот не сподобился свернуть. И ямщика здесь, в Лопуховке, сразу же отпустил… На чём теперь поедешь? Не пешком же десять вёрст идти.
– Фрол, а лодка моя не сгнила? – осенило его. В прежние годы, приезжая к матери, он любил рыбачить на реке Медведице, да и в Дурасово плавал не раз по Большой Идолге, впадающей в Медведицу вёрст пять ниже по течению.
– Как же сгниёт, князюшко! – даже обиделся Фрол. – Нонче летом, вас ожидаючи, всю лодку наново проконопатил и вёсла выстругал как раз по руке вашей милости…
– Давай вёсла сюда, – распорядился Панчулидзев, прикинув, что успеет хотя бы к концу службы.
…Он грёб изо всех сил, лодку подгоняло быстрое течение, и всё-таки возле церкви появился, когда из неё уже выходили прихожане.
Панчулидзев остановился у церковной ограды, ища своих. Брат Михаил и сёстры показались на пороге храма в числе последних. Они попрощались с осанистым батюшкой, провожавшим знатных гостей.
Панчулидзев подошёл к ним. Обнялись с Михаилом – невысоким солидным мужчиной с наметившимся брюшком. Лицо у брата было слегка одутловатым и бледным, как у человека, принуждённого подолгу находиться в закрытом помещении. На Михаиле был открытый мундирный сюртук судейского чиновника с отложным воротничком и орденом Станислава третьей степени на груди. Михаил обрадовался младшему брату, улыбаясь, осмотрел его со всех сторон, похлопал по плечу.
Настала очередь сестёр. Обе были в одинаковых траурных платьях, в чёрных шляпках с вуальками. Панчулидзев расцеловался с ними, отметил, что Софья и Нина всё больше стали походить на Варвару Ивановну. Сёстры всплакнули и тут же наперебой стали рассказывать, как проводили матушку в последний путь, кто приехал из знакомых на поминки, как ждали его. Не дав ему опомниться, засыпали вопросами, как он себя чувствует, когда получил депешу, как добрался от столицы, как отыскал их здесь…
От наплыва родственных чувств Панчулидзев готов был, как в детстве, расплакаться. Он не сразу заметил пожилую даму, стоящую чуть поодаль и пристально глядевшую на него.
– Как вырос-то, как изменился князь Георгий! Вылитый отец, князь Александр… – с теплотой в голосе проговорила дама и поднесла к глазам кружевной платочек, промокая набежавшую слезу.
– Ну что же ты, Георгий, поздоровайся с Натальей Григорьевной… – тихо подсказал Михаил. – Не признал её?
Панчулидзев так же тихо отозвался:
– Отчего же «не признал», это соседка наша, Мамонтова.
Панчулидзев подошёл и раскланялся. Она по-матерински погладила его по щеке, поцеловала в лоб и, ласково глядя на Георгия, пригласила:
– Господа, прошу вас, отобедайте у меня, к тому же для вас, князь Георгий, у меня есть письмецо…
Мамонтова позвала Нину и Софью к себе в коляску. Панчулидзев наказал церковному сторожу присмотреть за лодкой, которую оставил у причала, пообещал завтра прислать за ней. Братья сели в колымагу, и экипажи тронулись.
По дороге в имение Натальи Григорьевны Панчулидзев припомнил рассказ матери о том, как они с нею учились в одном пансионе. Вновь сблизило их раннее вдовство: муж Натальи Григорьевны умер от холеры в тот же год, когда погиб отец Панчулидзева. Единственный сын Натальи Григорьевны – Николай был ровесником Георгия. В детстве они были не разлей вода: вместе читали Купера и Тёрнера, играли в индейцев и мечтали убежать в Америку, чтобы помочь «краснокожим братьям» победить ненавистных бледнолицых…
Став старше, сдружились ещё крепче – вели долгие разговоры о будущей жизни, о служении Отечеству, о подвигах на этой ниве, которые мечтали совершить…
Когда Панчулидзев поступил в Петербургский университет, а Николай – в Московский, они регулярно писали друг другу. На третьем курсе Панчулидзев был отчислен из университета за участие в студенческих волнениях и совсем перестал отвечать на письма друга: посчитал, что Николай будет презирать его за подобный поступок, так не вяжущийся с их обещаниями служить Отечеству и Государю…
Нынче, услышав о письме, адресованном ему, Панчулидзев сразу понял, что это письмо от Николая, и обрадовался этому. О судьбе друга в последние годы Панчулидзев ничего не знал. Трясясь по пыльному просёлку к именью Мамонтовых, он то и дело ловил себя на том, что было бы хорошо, как в давние безоблачные годы, снова встретиться, поговорить по душам…
За обедом Панчулидзев был рассеян, застольную беседу не поддерживал, едва ложку мимо рта не проносил. Он думал о Николае и сожалел, что так глупо отринул его. А родственники и хозяйка дома говорили на иные темы.
– …светлая память голубушке Варваре Ивановне. Царство небесное её доброй и отзывчивой душе…
– …вечная память всем почившим в Бозе христианам…
– …скоро к нам в губернию инженер приедет, чугунку будет проектировать. Все эти паровозы, котлы, истинно вам говорю – от лукавого, бесовское изобретение…
– …вы знаете, в прошлом месяце рассматривали мы дело одной мещанки. Оная молодая особа выкрала младенца в благородном доме, где была в услужении, и снесла его в секту каких-то христопродавцев, дабы принести невинное дитя в жертву нечистому…
– …да ещё завелись в нашем уезде некие хлысты, вроде бы во Христа веруют, но настоящие оргии устраивают среди белого дня…И куда только полиция смотрит?..
– …как сказано в Евангелии от Иоанна: «Всякий, делающий злое, ненавидит свет»…
– …предлагаю поднять бокалы за здоровье славной Натальи Григорьевны…
– …так вот наши мужики отловили третьего дни огромного сома, в полтора человеческого росту. Едва смогли его вшестером на берег выволочь, а на телегу так и не подняли, покуда на десять частей не изрубили. А когда рубили-то, два топора сломали…
– …нынче в моде, сказывают, тафтица и бархат и чтобы рюшей поболее…
– …рюши уже не носят! Что это такое вы, сестрица, говорите?.. Мне одна модистка парижский журнал показывала, так там сейчас…
Панчулидзев, желая поскорей получить письмо, с трудом дождался конца обеда.
Выпив чаю, Михаил пошёл на веранду курить, сестры отправились прогуляться в сад. Наталья Григорьевна, прежде чем присоединиться к ним, вынесла из кабинета синий конверт, запечатанный сургучной печатью.
– Ники гостил у меня этим летом, перед тем как получить назначение, – заметив, удивление на лице Панчулидзева, удивилась они в свою очередь: – Как, вы ничего не знаете? Ники очень повезло. Он назначен помощником российского поверенного в Вашингтоне, с чином обер-секретаря Министерства иностранных дел… Вы же понимаете, что это за чин, князь Георгий?
Мамонтова не скрывала гордости за сына.
Панчулидзев почувствовал лёгкий укол зависти и тут же устыдился этого.
– О, да, понимаю – седьмой класс… Ваше высокоблагородие. Подумать только: наш Николай уже «ваше вы-со-ко-бла-го-ро-дие»… – с расстановкой произнёс он. – Поздравляю вас, дорогая Наталья Григорьевна с таким сыном!
Мамонтова заметила мгновенные перемены на его лице и сказала, словно извиняясь:
– Да-да, я сама удивлена: это очень неожиданное и почётное назначение для столь молодого чиновника… Впрочем, должно быть, Ники сам обо всём написал. Он очень просил меня передать вам письмо лично в руки, как только вы появитесь у нас. Примите, пожалуйста, – она протянула конверт.
Панчулидзев взял письмо. Мамонтова на мгновение задержалась, словно ждала, когда он вскроет его. Однако благородное воспитание одержало верх над материнским любопытством. Она улыбнулась и через открытую веранду прошла в сад.
Панчулидзев вскрыл конверт и прочёл:
«Любезный друг, милый князь Георгий Александрович! Я взламываю печать молчания и пишу к тебе. Ты, верно, уж и не ждёшь от меня письма. Возможно, его и не было бы вовсе, кабы не обстоятельства, о коих сообщу ниже…
Мы, кажется, не видались с тобой лет пять, а будто вечность прошла. Многое случилось в моей жизни. Полагаю, и в твоей судьбе, любезный сердцу моему Георгий, перемен произошло немало…»
Панчулидзев перевёл дух и снова уткнулся в письмо:
«Конечно, многое мог бы рассказать при встрече, но, боюсь, в ближайшее время она будет невозможна. На днях я получил новое назначение и вскоре отправлюсь в Северо-Американские Соединённые Штаты. Буду служить в дипломатической миссии в Вашингтоне, помощником тамошнего поверенного – барона Стекля. Мне должно бы радоваться сему обстоятельству, ведь исполняется заветная мечта – побывать за океаном, увидеть страну индейцев, золотоискателей и пионеров… Но я уезжаю из России с тяжёлым сердцем и каким-то недобрым предчувствием. Скажу одно: я, сам того не желая, оказался втянутым в одну дурно пахнущую историю. Как выйти из неё, пока не ведаю. Думаю, mon ami[12], вскоре может потребоваться твоя помощь… Как оказалось, положиться мне не на кого, кроме тебя да ещё двух-трёх людей, которым доверяю… Ты сумеешь куда больше узнать от графини Радзинской, в Санкт-Петербурге, на Большой Морской. Покажи ей условный знак. Его ты отыщешь в нашем старом тайнике. Помнишь стоянку вождя делаваров? Не сочти меня, князь, мистификатором, впавшим в детство. Это всего лишь предосторожность, вызванная необходимостью. Прошу, доверяй лишь тем, у кого будет такой же знак, как тот, что оставляю тебе. И ещё, прошу, прочтя письмо, уничтожь его немедленно. Vale![13] Прощай и молись за меня и за Россию! Твой Николай Мамонтов».
Письмо взволновало Панчулидзева: «Экими загадками ты говоришь, мегобари[14]… Что такое могло с тобой приключиться и чем я – отчисленный студент – могу помочь тебе, помощнику посланника, в твоём американском далеке?..»
Панчулидзев свернул письмо и спрятал в карман сюртука: «Что хотел сказать этим письмом Николай? Что за графиня Радзинская, которая должна мне поведать что-то тайное?..» – терялся в догадках Панчулидзев.
Однако письмо призывало к действию. Надо было найти знак, о котором писал Николай. Панчулидзев, конечно, помнил их детские игры в индейцев… Они устраивали шалаши, наподобие вигвамов, раскрашивали лица охрой, стреляя в галок и ворон из самодельных луков… Устраивали тайники в укромных уголках родительских имений… Но о каком из тайников идёт речь в письме?
Он вышел в сад и пошёл по яблоневой аллее, шурша опавшими листьями. Там, где сад переходил в заброшенный парк, он едва не столкнулся с сёстрами и Натальей Григорьевной. Они о чём-то оживлённо разговаривали. Панчулидзев свернул на боковую аллею и осторожно обошёл дам, стараясь не выдать себя. Всё это напомнило ему игры в индейцев, когда они учились ходить бесшумно, ступая с пятки на носок и выворачивая стопы внутрь, как это делали краснокожие разведчики.
Он уже знал, куда идёт. В дальнем углу парка, на берегу пруда, росла раскидистая ветла с изогнутым и корявым стволом. Под ней когда-то они с Николаем построили «вигвам вождя делаваров», а в дупле ветлы соорудили тайник, о котором никто не знал.
Он без труда добрался до цели. Пруд зарос камышом. Только в центре виднелось потемневшее зеркало воды. И ветла показалась Панчулидзеву не такой раскидистой, как прежде. А вот дупло, служившее тайником, сделалось шире. Панчулидзев без труда просунул в него руку и извлёк спичечный коробок.
В коробке находился кусочек шкуры какого-то животного. На мездре синей краской была нарисована звезда с острыми и неровными лучами. Он вспомнил: именно так промысловики Российско-Американской компании помечают шкурки морского бобра – калана… Об этом они когда-то читали с Николаем в записках побывавшего в Америке купца Кирилла Хлебникова.
Звёздная метка – вот так пароль!
О Русско-Американской компании Панчулидзеву вскоре довелось услышать во время семейного совета, главной темой которого стало родительское наследство. Панчулидзев заранее содрогался от мысли, что придётся обсуждать этот вопрос с братом и сёстрами, зная, скольких, некогда дружных, родственников навеки рассорили имущественные дрязги.
Всё прошло, к его радости, гладко. Брат и сёстры были взаимно предупредительны и уступчивы. Единодушно решили, что продажей имения займётся Михаил, по долгу службы хорошо знающий всех откупщиков в уезде. У него же в доме будет доживать свой век Фрол. Михаил обязался, сразу же по продаже Лопуховки, выплатить сёстрам и Георгию их долю в наследстве, а до той поры пообещал ежемесячно пересылать младшему брату необходимый пенсион для проживания в столице. Так сказать, в счёт его будущей доли.
В конце разговора Михаил извлёк из секретера пачку бумаг жёлто-серого цвета с затейливыми водяными разводами:
– Брат, – сказал он, протягивая пачку Панчулидзеву, – мы с сёстрами посоветовались и решили, что эти ценные бумаги должны принадлежать тебе.
Панчулидзев принял пачку. На верхнем листе оттиснуто: «Русско-Американская компания. Одна акция на предъявителя. Номинал в 150 рублей». Не удержался от вопроса:
– Откуда акции?
– Нашёл в бумагах у матушки. Там же была записка, что их выиграл батюшка в вист. Если судить по дате, это произошло за два месяца до его гибели…
– Здесь же целое состояние, – Панчулидзев взвесил пачку на ладони.
– Да, – улыбнулся Михаил, – без малого на восемьдесят тысяч…
– А я слышал, что отец был бессребреником…
– Выходит, не совсем так…
– Да это просто матушка наша, царство ей небесное, всегда была рачительной хозяйкой. Кабы она вовремя акции не прибрала, разве бы у батюшки долго такое богатство в руках удержалось… – сказала Нина и тут же устыдилась: – Прости господи, не мне судить…
Михаил строго глянул на сестру, но промолчал.
Панчулидзев обвёл родственников недоумевающим взглядом:
– Почему все акции – мне?
Михаил пояснил:
– Софья, Нина и я – мы все уже определились, у каждого свой дом, своя семья. А у тебя – всё впереди. К тому же у нас в провинции акции продать невозможно, хранить – бессмысленно. А в столице, где главное правление компании и торговая биржа, ты, надеемся, сумеешь распорядиться ими как подобает. Прими, брат, не чинясь, как подарок от нас.